Голоса исчезают музыка остается - Владимир Мощенко 18 стр.


О моём же бахмутском детстве (за что я Аксёнову безумно благодарен) он написал нечто похожее: "В жалких коммунальных квартирёнках, в гнилых хибарах, на подванивающих дворах, под запылёнными и прокопчёнными платанами шла жизнь работников железнодорожного узла и их семейств. И всё это к тому же было разъедено коростой НКВД, постоянным наблюдением и сыском, арестами, расправами, а также и добровольным стукачеством. Казалось бы, "оставь надежды всяк сюда входящий", – и вдруг происходит какой-то сдвиг, и ты видишь, что эта коммуна – отнюдь не собрание роботов соцсоревнования, а некое довольно хаотическое сообщество соседей, в которых живы и дружба, и лирика, и, как ни странно, любовь к музыке – совсем не к маршевым ритмам, а к синкопическим подскокам джаза. Сдвиг этот случается в тот момент, когда удивительно молодая и любвеобильная бабушка Мити Чурсина, Анна Марковна, натыкается на сидящего под деревом бродягу в заграничном пальто. К вящему удивлению читателя, бродяга оказывается никем иным, как паном Наделем – осколком роскошного европейского джаз-оркестра под управлением Эдди Рознера. Ещё совсем недавно этот польско-еврейский коллектив играл в ночных клубах весёлого Берлина…"

Чем больше ожогов, которыми нещадно жалит нас жизнь (уже и в детстве, и в отрочестве!), тем лучше – если, увы, так можно выразиться – для будущего писателя, – утверждал Аксёнов, тормозя перед светофором. А как иначе, продолжал он, добывается собственная интонация? По-другому не бывает.

Васин сеттер Ральф всё пытался лизнуть мою шею. Псу было безразлично, к кому ластиться. Ему хотелось целоваться. Я и догадаться не мог, что непоседливый Ральф всего через пару дней врежется на бегу, со всего трёхгодовалого восторга и собачьей страсти в корявое дерево рядом с гаражом во дворе Красноармейской улицы и из-за этого вскоре погибнет…

Ну а в тот день, в блаженном неведеньи, мы ехали (кажется, "Пурпурного легиона" тогда ещё не было) к кому-то за какими-то джазовыми дисками и ещё в другое место – за игрой "Монополия", присланной по Васиной просьбе из Франции специально для меня. И В. П. вдруг начал читать наизусть мои новинки, которые вошли в "Антологию джазовой поэзии" журнала "Новый мир": "Армстронг" и "Мистер "Матовый звук"". Несколько раз (без всяких подсказок) повторил то, что довелось ему услышать от меня лишь однажды:

Подносит он к губам трубу.
Сверкает запонка в манжете.
Предугадав свою судьбу,
Не так уж просто жить на свете.

В тот момент я не подумал о том, что он каким-то образом предугадал свою судьбу, богатую на разлуки (В. П. признался, что эмиграция сродни собственным похоронам, что с первого дня прибытия на Запад и потом, во время трёхмесячных скитаний по Европе, и сейчас, в американском самолёте, его не оставляло ощущение "раздавленной бабочки"). Только читая его "Новый сладостный стиль", я понял, как умел В. П. предугадывать будущее и, конечно, то, что уж никак не обойдётся без горьких нот в период пространственно-временного пересечения двух виртуальных миров.

А тогда я просто поразился: надо же, запомнил эти мои строчки! Такой, без преувеличения, феноменальной памятью обладал, как мне кажется, в числе немногих счастливчиков Александр Межиров. Но куда больше поразило меня, что стихи чудом оказались в "Грустном бэби"! И всё это – на фоне раблезианского музыкального пиршества. "Армейские антрекоты" – так, мелкая деталь. Антуража ради. Не в них суть. Звуки квадрофонической системы, "предмета неслыханной гордости", обрушивались на присутствовавших из всех углов; из заветных картонных ящиков с осторожностью и опять же горделиво извлекались одна за другой фирменные пластинки, которых ни в каком, даже московском, Военторге ни за какие деньги не купишь. Чтобы торжественная процессия королей и герцогов американского джаза не прерывалась, генерал Генка щедро демонстрирует свои драгоценности, хвастается ими. Откуда они, эти диски, у него, в самом деле? Загадка?

Ответ ошеломляет: "Совершенно очевидно было, что генерал поддерживает прочные связи с миром музыкальной фарцы". Каково?! И не просто генерал – генерал-полковник! И вот вам аксёновское крещендо: "Генка Кваркин имел страсть к высоким децибелам и не ограничивал звуковых возможностей своей аппаратуры. Никаких разговоров за ужином, разумеется, не велось. Знаками мы спросили мадам Кваркину, как она с этим справляется. Она молча вынула и показала нам на ладони специальной конструкции ушные затычки".

А в общем-то, если вычленить "генеральский" прикол, всё это похоже на правду. И верно, ел я в таких случаях мало, и сидел с туманной улыбкой на лице, и только лишь глазами выпрашивал восхищения "в ключевых моментах пьес". Было, было…

И то, что следует дальше, – чистая правда. И стёба здесь нет, и русский дух здесь, и Русью пахнет.

"Когда возникла пауза, моя жена неопределённо вздохнула. Генка положил ей ладонь на плечо.

– Не вздыхай, Майечка, это ещё не всё. Сейчас ещё будет Джонни Ходжес, а потом немного Каннонбол Эдерли.

После ужина, провожая нас к машине, он спросил:

– Ну как?

– Здорово, – сказал я. – Между прочим, знаешь, Генка, через месяц я уезжаю из России.

– Слышал, слышал, – кивнул он.

– Не исключено, что я буду жить в этой стране, – сказал я. – Буду слушать всю эту братию живьём…

Он посмотрел на меня, потом отвлёкся взглядом в небо, за плоские крыши подмосковного жилого массива, где среди тяжёлых ночных туч виднелся вытянутый длинным и нелепым крокодилом проём закатного неба".

"Подмосковный массив" – это расположенный совсем рядом с Шоссе Энтузиастов, переполненным согбенно-серыми тенями каторжников, микрорайон Ивановское, где здания, по мнению часто у меня бывавшего Володи Соколова со своей Марианной, – "как близнецы, а хотят, чтобы их узнавали". Что касается меня, то, прощаясь с Аксёновым и глядя на это закатное небо, я пытался угадать, как встретит Америка Васю, и завидовал тому, что он всенепременно будет там шататься по джазовым местам (например, Джорджтауна), будет заходить в "Чарли", чтоб послушать обожаемого им Мэла Торме… Уже после перестройки, приехав на лето в Москву в ореоле невиданной славы и почитания, он рассказал мне, что не только слушал Мэла Торме, но и общался с ним чуть ли не по-свойски и хочет посвятить ему новеллу или главу в каком-нибудь романе.

– Ты знаешь, – спрашивал Вася, – какое прозвище у Торме? Нет? "Бархатный туман"! А из какой он семьи – знаешь? Ну правильно: иммигрантской, его еврейские папа и мама драпанули из России, как твой кларнетист Оська, земляк Бенни Гудмена, из Белой Церкви. Торме – умница, каких мало, автор пяти книг, певец, пианист, композитор, аранжировщик, ударник-виртуоз, киноактёр. Любитель присказок в паузах концерта, он однажды обратился напрямую и ко мне. Я никак не ожидал. Уже не такой рыжий, но всё ещё прыткий, энергетики в нём было – дай Бог каждому из нас. А как он потрясающе исполнял Эллочкин репертуар! Это надо было слышать и видеть. Публика визжала от восторга…

Интересно, удалось ли Васе осуществить эту задумку, есть ли в его рукописях что-нибудь о легендарном "Бархатном тумане"?

Но уж точно известно, что он со свойственной ему живостью написал, как, пройдя ещё пару сотен метров от "Чарли", покупал за пятнадцать долларов стул и дринк в "Блюз Алли" и сидел там, едва ли не упираясь коленкой в башмак легендарного Вуди Германа, с которым когда-то выступал Фрэнк Синатра, или совсем как завсегдатай мог завалиться в ресторанчик "Одна ступенька вниз" и поболтать там с Янушем Маковичем и Лэсом Мак-Эном… "Писатель должен есть много джаза, часто и много, большие сочные ломти настоящего джаза" – так, по словам В. П., по-приятельски убеждал его в подвальчике токийского джаз-клуба "Сэто" Кобо Абэ.

Напрасно, напрасно убеждает читателя Аксёнов, что Генка Кваркин, дескать, не завидовал ему в миг прощанья, не жаждал слушать этих гигантов живьём и видеть их обычными, вроде меня, грешного, субъектами: пусть, мол, мой мир остаётся в целости и сохранности, пусть эти звёзды будут недоступны, "где-то там, за закатом, чтобы оттуда шли эти звуки…" Нет, нет: из-за страсти к джазу Генка завидовал другу, хотя всё же тревожился за него. Мне ли не знать, что Генка был преисполнен зависти?!

* * *

Прочитав, проглотив "Грустного бэби", я ещё раз подумал о том, что там, за бугром, он боялся, как бы по "книге об Америке" меня не "расшифровали где надо", не наказали, не исключили, не уволили, не растоптали или ещё что-нибудь такого-этакого не придумали. Отсюда – и Кваркин (как джинн из бутылки), и столь высокое генеральское звание. Но всё это, впрочем, походило на советский анекдот военной поры: "Он сидел в Севастополе у Н-ского моря". Стихи-то принадлежали не кому-то, а именно мне! "Расшифровать" автора при мало-мальской литературной эрудиции заинтересованных лиц – не пара ли пустяков?

– Так они ведь поэзию неохотно читают, – позднее объяснял мне свою "оплошку" В. П. – Тем более о джазе. Ты о них слишком хорошо думаешь.

6

И – отдельно о "Новом сладостном стиле".

Аксёнов несколько раз допытывался, что я думаю об этом романе. Видимо, не только у меня. Чувствовалось, что это для него особая книга. Он волновался. Я догадался – почему.

АЯ – так часто В. П. называет Александра Яковлевича Корбаха, своего главного героя, чья судьба напоминает его собственную. Всё тут (в пределах художественности и аксёновской манеры) доподлинно, абсолютно всё узнаваемо, и хотя миг безжалостно бежит за мигом, уничтожения действительности нет как нет, потому что искусству в данном случае удалось "открутить назад" и поймать, казалось бы, неуловимое. Не "что-то", как скромно предполагает автор, а суть. У нас создаётся ощущение, что мы нередко сталкивались с АЯ то в ЦДЛ, то в Доме кино, то в ЦДРИ (он и в самом деле был набит своими стихами, "как рождественские гуси начинкой"), подпевали его песням – образцам искусства чердачно-подвальной Москвы: "Гей, Россия, родина наша превеликая… Гой, страдалица наша, молчальница, тянешь лямку ты вдоль своих берегов…" Ну да, мы знали наизусть и певали не единожды его "Чистилище", "Фигурное катание", "Сахалин имени Чехова", "Шведский бушлат", "Балладу Домбая" и "Балладу Бутырок", нас удивляло всё, чем одарял людей его талант, но мы вовсе не удивлялись, когда его нашумевший спектакль был запрещён и бесхозные "Шуты" продолжали играть свой мюзикл в каких-то клубах на задворках, куда, конечно, съезжалась "вся Москва".

Боже, как узнаваемо! Встретясь с одной гэбэшной наёмной тварью уже в Америке, АЯ спросил, сколько ей платят за работу, и получил в ответ плевок: "Много! Я богаче вас всех, мудрецы сионские!.. Думаете, уже развалилась крепость социализма? Рано радуетесь! В перестройке мы очистимся от еврейской грязи!.. Мы вам не простим попыток повернуть историю вспять!" Я сказал Васе: ты просто большой молодец, что и не собирался полемизировать, пускать в ход факты и логические рассуждения. Меня брало за душу то, что в романе всё время звучит какой-нибудь джазовый инструмент и страницы полны музыки, поэтической импровизации. Это и есть новый сладостный стиль, сказал я, стиль, утверждающийся в прикосновении к литературной сцене Флоренции XIII века, к чудесам двух юных Гидо – Гвиницелли и Кавальканти и такого же юного Данта.

– Значит, музыка не обрывается? – спросил (как бы с надеждой) В. П.

– Нет, ни в коем случае. Не обрывается.

– Пусть даже и насильственно?

– Именно так. Музыка – это любовь. Ты тысячу раз прав! Это послевоенный блюз, это звёздная соль и лунная яичница, это лимонно-грейпфрутовые аллеи, в которых живых легенд – не перечесть, и Грегори Пек (да-да, тот самый) скажет: "Я вижу, у вас серьёзная любовь, ребята"; это нелепо размахивающая махровыми крыльями тайна, пытающаяся присоединиться к клину гусей и тающая в сумерках.

– А почему, – говорит В. П., – в твоём голосе жуткая печаль?

(Спустя каких-то лет десять, 7 июля 2009 года, для интернет-портала "Стихи. ру" я написал: "Жаль, что Вася сам на себя накликал беду. История литературы не единожды предупреждала: строка мистична, не надо будить лиха, не надо предрекать себе гибель. Николай Гумилёв, например, накликал беду своим "Рабочим": "Пуля, им отлитая, отыщет грудь мою, она пришла за мной. Упаду, смертельно затоскую"… Вот и Василий Аксёнов в "Новом сладостном стиле" предсказал на исходе прошлого столетия, что произойдёт с ним".)

– А потому, – отвечаю я, – что печалью полны твои слова в завершающих главах.

Я обратил на это внимание в статье "Русско-американские горки жизни АЯ". Там сказано было: "Аксёнов доказывает, что пресловутое чеховское ружьё, которое висит на стене, совсем не обязательно должно выстрелить. Этому сюжетному ужу не дано пролезть в какую-нибудь щель романа. Да и зачем бы, если в финале появляется принадлежащее музею мумифицированное (в слое окаменевшего мёда) тело кожевника Зеева Кор-Бейта с обломком копья в левом подвздошье – двухтысячелетний Сашин двойник (в романном Саше Аксёнов видел самого себя), и АЯ, "трясясь, как от хлада могильного или от вулканического жара", понимает: это лежит он сам, это его лицо. Зачем ружейный выстрел, если в ход идёт куда более сильнодействующее средство. Вначале Саше Корбаху показалось, что его подбросило куда-то вверх, на гигантскую высоту ("оставшись там, он видел, как опадают вниз его бедные останки, и чувствовал немыслимую жалость к тем, кто уцелел"). А в музее… Нельзя без содрогания читать это: "Там внизу лежал он сам. Это было его собственное лёгкое и мускулистое тело, и даже ноготь большого пальца правой ступни был копией его собственного ногтя, когда-то названного археологическим. Самое же главное состояло в том, что у Зеева Кор-Бейта было лицо Александра Корбаха. Только лишь над левым углом нижней челюсти отслоился кусочек щеки и была видна кость, все остальные черты в точности повторяли лицо АЯ (…). Отплывая и приближаясь, маячила перед ним ошеломляющая маска шутовского хохота, точь-в-точь как та, что появлялась у него самого в моменты театрального восторга. Он и сам теперь отплывал и приближался, отплывал и приближался, это я, значит, это я сам тут и был, значит, это я сам тут и был в образе этого певца Саши Корбаха… И отплывал, и приближался, и отплывал".

И мы вслед за одной из героинь повторяем: "Боже, Боже мой! Сашка, это ты?" Несмотря на огромное количество мёда, вытекшего при землетрясении из древней амфоры, мы берём в толк, сколько горечи в сладостном стиле. Этим и замечателен лучший роман Василия Аксёнова. "Что-то – это ничто почти, телефон на закрытой почте. Почти – это всё…"

Но мне сегодня саксофонист Олег Сакмаров подарил свою запись: ты читаешь что-то такое, ложащееся под грустную музыку. На диске – весь этот вечер. Пусть ты и отплыл, но ты ПРИБЛИЗИЛСЯ.

И будешь становиться всё ближе.

7

Но не этим хочется закончить мне этот очерк. А вот чем – зарисовкой из жизни.

Он позвонил мне, когда стало темнеть, закапал дождик и запаутинили зарницы.

Звонок как нельзя был кстати. Я только что кончил читать его "Логово льва". В этом рассказе меня отчего-то смутили слова, относящиеся вовсе не к нему: "Острее других он понимал неокончательность реального мира, зыбкость его предметов и в поисках иной сути уходил дальше других".

Я безотчётно отнёс эти слова на его счёт. Не знаю – почему.

Вася был мне бесконечно дорог. Без всяких обиняков в "Рождённом в джазе" он написал: "Мощенко происходит от слова "мощь"; значит, на джазовый манер я могу называть его Mighty Vlad". Пусть перебор – всё равно греет сердце.

Он говорит:

– Привет. Маята знает, что ты ко мне присоединишься завтра.

– Как там она?

– Да ничего. Куксится. Плакала вот – в подушку…

– Из-за чего?

– Да мало ли из-за чего. Не может забыть гибель Ванечки и Алёны. Да и я ей, сам понимаешь, не всегда в радость.

Конечно, молчим минуту-другую. Потом Вася говорит:

– Маята сказала, что ты спрашивал меня днём.

– Спрашивал. Через месяц-другой буду у дочки в Испании, в Овьедо…

– Передавай ей привет. Овьедо, кстати, – это совсем рядом с Биаррицем. Давай приезжай вместе с ней на её "Форде".

– Это вдоль Бискайского залива?

– Конечно. Три-четыре часа езды. Никаких пробок, удобно. – И без всякого перехода предложил: – Ты утром бегаешь? Присоединяйся ко мне.

– Нет, я и в армии кроссов не любил. Ленюсь. И настроение – на нуле.

– Зря ленишься и киснешь. Приезжай часов в восемь на Котельническую. Здесь не так загазованно. Побежим вдвоём. Бесплатно даю уроки бега.

– Так ведь дождик…

Он расхохотался по-своему, по-аксёновски.

– Ничего с тобой не станется. Утром будет ясное небо. В таких делах я никогда не ошибаюсь.

– Но ты ведь убеждал меня, что бегаешь, чтобы насладиться одиночеством.

– Это верно, убеждал. А зову я тебя потому, что мне не нравится твоё настроение. Всё. Договорились. У меня есть чем заняться.

В. П. оказался прав. Рассветное небо было почти ясным. Враждебной мороси и слякоти как не бывало.

– А что у тебя за лапти? – поинтересовался Аксёнов, углядев меня среди прохожих. – Хоть бы кроссовки какие-нибудь взял. Не на прогулку ведь явился. Не думал, что ты такой лентяй. Твой любимый Джеймс Джойс сначала делал вид, что бегает, – вспомни "Портрет художника в юности": там он себя изобразил хиляком Стивеном Дедалом. А потом взялся за ум и мог любого перегнать – иначе бы не соорудил "Улисса".

Хоть он шутил, я пристыженно опустил глаза.

И спросил у него наконец, сказал самое главное:

– Что означают поиски иной сути среди зыбких предметов мира?

– А это и есть бег на длинные дистанции, – ответил В. П. (разумеется, ёрничая). – Без него лучше не браться за большие романы. – И попрощался: – Пока. Ты в своих бразильских мокасинах шлёпай-ка лучше на троллейбус.

И опять спросил:

Назад Дальше