Гоги в свою очередь высоко отзывался о писательстве сухумского монаха, его стиле. Я разделял мнение Мазурина. Вот, к примеру, абзац из "Тайны спасения" архим. Рафаила: "Необычен рассвет в горах. Его нельзя передать красками на полотне; его можно только увидеть своими глазами. На востоке появляется светлая полоса над горами. Сначала она неясного цвета, как волны весеннего разлива реки; затем становится голубой, потом – алой. Кажется, что заря разрывает чёрный полог ночи и, сверкая радугой цветов, поёт свою песнь, подобную гимну победителя. Вершины гор как бы пробуждаются ото сна, а ущелья и пропасти, представлявшиеся ночью чёрными тенями, отбрасываемыми горами, клубятся туманом, – как будто из бездны поднимаются волны сизого дыма. Небо в эти минуты похоже на голубой топаз, затем на лазурит. Встаёт солнце в короне лучей, и мнится, что по голубому лазуриту текут потоки расплавленного золота. Утро в горах чем-то напоминает творение мира, а вид пустынных гор – то время, когда земля ещё не была осквернена грехом. Здесь особая красота – задумчивая красота камней, кажущихся огромными цветами, выросшими в сказочном саду. В ущелье гор всегда тишина, но тишина особая, певучая, оттеняемая шумом ветра или звуком серебряного ручейка, который вьётся, как кружевная вязь, среди камней и валунов. Кавказ называют царём гор; а монахи и отшельники, живущие в его пещерах, – это приближённые и друзья царя. Им он открывает ворота своих каменных дворцов, их одаривает своим вековым сокровищем – безмолвием, где исчезает само время и сердце чувствует дыхание вечности".
Думая о дружбе этих людей, я случайно отыскал записки одной из учениц Гоги, которая посещала возглавляемую им русскую секцию при Союзе писателей Грузии, и порадовался её благодарной памяти: "Учителям доставалось не меньше, чем ученикам. Странно, что я долго не могла найти Георгия Мазурина в Интернете ни среди поэтов, ни среди художников, ни среди "великих", ни среди "знаменитых", ни среди "никаких". И столь неожиданно, как и долгожданно <…> – copy right 2012 на сайте русской православной церкви "Храм великомученицы Анастасии Узорешительницы в Тёплом Стане", задушевные воспоминания о нём архимандрита Рафаила (Карелина). И в то же время предвзято несправедливое о нём – у Станислава Куняева в книге "Жрецы и жертвы Холокоста. Кровавые язвы мировой истории". <…> Георгий Александрович Мазурин… Военный лётчик в неполные семнадцать лет, боксёр полутяжёлого веса (второе место в РСФСР), художник-передвижник, уехавший на ГУЛАГ, чтобы рисовать советских политкаторжан. <…> У него не было денег на краски и холст, и он рисовал на картоне…"
Об этих "картонках" – несколько слов в дополнение. Однажды меня пригласили в гости к одному академику, любителю редкостей и классической музыки, – пригласили таинственно, попросив "не распространяться". Поэт Александр Цыбулевский сообщил по секрету: Гоги будет показывать свои картины. Что-то такое об этих картинах доходило до меня, но слухи были слишком туманные. С такими вещами тогда не шутили. "Рецензии о вернисаже в данном случае не напишешь", – добавил Шура. И догадка оказалась верной. Я заново открыл для себя Гоги. Эти холсты выбросить из памяти было невозможно! Первое, что бросилось в глаза, – беспомощное, растерянное, искривлённое лицо Кики. Мазурин изобразил его на зелёном шаре, до ужаса неустойчивом, теряющем опору. Шар вертелся, но не так, как тот, песенный, голубой, который над мостовой совершал вальсированные обороты, помогая кавалеру украсть барышню, – этот, зелёный, будто сама тоска, вертелся со страшной силой, всё ускоряясь и ускоряясь. Ещё секунда – и Кика, нелепый своей похожестью на Хрущёва, будет сброшен в никуда, в тартарары. И потому он отчаянно хватается за ненадёжную, бугристую почву. Кто-то ойкнул: ведь эту выставку Мазурин развернул рядом с проспектом Руставели, в двух шагах от республиканского КГБ. Каждая из картин тянула на лишение свободы.
"Тройка" – исчадия ада посылают на смерть в каком-нибудь чекистском подвале ни в чём не повинного юношу. "Реабилитированный" – тень с огромными глазами, в которых навеки застыл ужас. "Портрет Сталина" – одинокий и оттого ещё более страшный палач с почти парализованной рукой. И опять портреты – сплошь женщины-зэчки. Вопль попранной женственности, неудовлетворенного материнства… И вопль этот для меня, для неисправимого фаната античной литературы, переплетался с трагедийным плачем убитой горем еврипидовской Агавы:
Тебя я мёртвого в руках держу!
О, как могла бы бережно, мой милый,
К груди своей тебя прижать, оплакать…
О, образ окровавленный, о, члены,
Изборождённые…
Каким мне саваном тебя покрыть?
Чьи руки верные тебя омоют?..
А вот и Берия: улыбающийся, сияющий Лаврентий Павлович соорудил из детского конструктора виселицу и… подвесил за шею Петрушку…
Далее ученица Мазурина пишет: "Этот человек не укладывался в прокрустово ложе ходячих заповедей и доктрин, но покорял великодушной дерзостью таланта. "Мысль – то же действие", – любил повторять он, оставляя за вами право выбора. Он учил не ждать наград за выстраданные истины, ибо саму возможность познания считал наилучшим вознаграждением. Наградой за эту неуёмность был инфаркт – один, потом второй… Но всё равно он продолжал драться – он боролся за дорогое ему живое Слово, за человеческое право на исключительность, на Судьбу".
А что же в "Жрецах и жертвах Холокоста"? Здесь Мазурин убог и смешон. Он назван авантюристом, в послевоенной юности тачавшим модные туфли для тифлисских красавиц. "Кроме "бессмысленного слова" и романов с балеринами Гоги Мазурин увлёкся ещё одним пагубным проектом: он решил стать знаменитым живописцем и нарисовал темперой на картоне несколько десятков картин, разоблачающих сталинские преступления. Пирамиды черепов, наподобие верещагинских, колонны арестантов, шествующих из лагерных ворот, вышки с охранниками, собаки-овчарки на снегу, тулупы конвойных – со всем этим модным джентльменским набором плакатных ужасов Мазурин отправился в Москву и даже добился выставки то ли в Доме литераторов, то ли на Кузнецком мосту. О выставке что-то лестное было сказано по вражескому "Голосу Америки". Выставку посетил сам Константин Симонов. Шестикратный лауреат Сталинской премии прошёлся по ней с трубкой в зубах, одобрительно покачал головой и исчез. На этом попытка Мазурина ухватить за хвост жар-птицу славы закончилась. Опечаленный Мазурин вернулся со своими картонками в родную Грузию. Я встретил его в Москве перед отъездом сильно пьяного в баре Дома литераторов. Крупный, телесный, с лицом и подбородком, как будто вырубленными из смуглого камня, с гривой чёрных, жёстких, словно конская грива, волос, с манерами неутомимого брачного афериста, он захотел в хрущёвскую эпоху задолго до Тенгиза Абуладзе с его "Покаянием" разыграть антисталинскую карту. Но столько тогда появилось игроков более талантливых, более изощрённых, нежели этот тифлисский провинциал! Недоумение было написано на его лице: как же так? Вроде приняла его либеральная Москва с распростёртыми объятьями и вдруг охладела? Может быть, потому, что картон – материал не для вечности, и писать на нём все равно, что на заборе? Мы выпили по рюмке и попрощались без лишних слов, я не стал ему говорить, что его "окна РОСТА" всегда были мне не по душе. Зачем сыпать соль на раны".
Сколько живу – оплакиваю ранний уход Гоги, словно только вчера мы похоронили его. Мазурину посвящены стихи и воспоминания разных людей, в том числе таких, как Владимир Соколов, трёх Александров – Эбаноидзе, Межирова, Ревича, трогательный "Плач по Мазурину" Сергея Алиханова, а также мои стихи из книги "Оползень":
Гоги побледнел: "Совсем раскис.
Виновата, кажется, дорога…"
Глянул на развалины Корого,
Пошатнулся, выронил эскиз."Если что… Марине передашь,
Чтобы здесь искала трёх монашек…"
И подумал, что суёт в кармашек
Дар Гудиашвили – карандаш."Забери холсты… они в Ваке…
Кой-кого сбивал я с панталыку.
Разыщи юродивого Кику:
Для него одёжка – в сундуке…"Девочка несмело подошла,
А за нею – с осликом старуха.
Башни Калакети и Иухо
Уплывали в небо из села.
Совсем недавно у архимандрита Рафаила (Карелина) я нашёл запись его давнишней беседы с Мазуриным – и не удержался, решил обязательно процитировать, что говорил "в те баснословные года" незабвенный Гоги: "Я учился в художественной академии, и тогда пришла мне мысль, что лица людей надо писать, употребляя зелёную краску. Меня обвинили в сюрреализме и исключили из академии. Теперь вот я думаю, как нарисовать картину звёздного неба; я хочу это сделать, хочу найти цвета, но у меня ничего не получается. Обычный тёмный фон и жёлтые точки от золотистого до кровавого цвета – это не ночное небо, а скорее жуки, которые копошатся в чернозёме. Я пробовал рисовать небо багряным цветом, а звёзды – зелёным, но это вызывало какое-то чувство тревоги, – как будто смотришь на агонию больного: багряный цвет поглощал звёзды и казался заревом пожара. Я пробовал применить принцип негатива, написал фон золотистым цветом, а звёзды – чёрным, но вышло ещё хуже: когда посмотрел на рисунок, то показалось, что огромные стаи ворон кружатся над землёй. Решился я на другое: одухотворить звёзды и написать их похожими на человеческие лица; и опять неудача, – я увидел перед собой парад отрубленных голов. Тогда я попробовал изобразить звёзды в виде светящихся многоугольников, но это оказалось холодной абстракцией, какой-то геометрической игрой воображения. У меня нет денег, чтобы купить несколько холстов, и я стираю одну картину, чтобы написать на её месте другую. Затем я подумал изобразить звёзды с длинными заострёнными лучами, которые пронизывали бы всю картину, но получилась какая-то сеть, подобная паутине. Затем я хотел изобразить звёзды как вспышки электричества на стыке двух проводов, – и опять вышло не то: это были не звёзды, а искры бенгальских огней, которые зажигают дети на ёлке. Я решил изобразить звёзды в движении, начертав их траектории в виде пересекающихся эллипсов разных цветов, но на картине вышло оперение каких-то сказочных птиц. Я так и не нашёл красок для бесконечного. Я стёр последний рисунок, загрунтовал холст, и теперь хочу нарисовать какой-нибудь пейзаж для продажи…"
А несколько позже, в ту пору, когда Карелин принял монашество, он случайно встретил Мазурина, перенёсшего два тяжёлых инфаркта. Гоги знал, что третий окажется смертельным.
– Я думаю, – сказал он Карелину, – ты хочешь спросить меня: остался ли я таким же безбожником, как прежде, или поверил в Бога? Пока отложим этот вопрос; я хочу сказать тебе о другом. Последнее время меня преследует мысль, которую я не могу отогнать: что находится за пределами видимого мира, там, выше звёзд? Я думаю, что не верю в Бога, но иногда мне кажется, что обманываю самого себя; я ловлю себя на том, что часто в разговоре стал произносить слово "Бог", а почему – не знаю сам.
Будущий архимандрит ответил:
– Потому что звёздное небо стало для тебя встречей с тайной.
Ушёл Мазурин очень рано и как-то незаметно…
А когда пришла весть о его кончине, архимандрит написал: "Я узнал о смерти Георгия Мазурина из некролога, напечатанного от имени Союза писателей Грузии. Там были слова: "Он ушёл от нас, но с нами остались его стихи и полотна". Я подумал: нет, он унёс с собой от вас ещё нечто сокровенное – предчувствие тайны вечности, о которой забыли вы. Нашёл ли он ответ на роковой вопрос, – что находится выше звёзд, – об этом знает только его последний спутник – ангел смерти. Может быть, в тот вечер, когда умер Мазурин, какой-нибудь ребёнок смотрел на небо и видел, как упала звездочка, блеснув и исчезнув во тьме".
Лучше не скажешь.
5
…Осень 1910 года, на пороге зимы. Газета "Киевские вести". В ней – объявление: "Малый театр Крамского. Сегодня, 29 ноября, "Остров искусства" – вечер современной поэзии сотрудников журна лов "Аполлон", "Остров" и др. Михаила Кузмина, графа Ал. Н. Толстого, П. Потемкина и Н. Гумилева при участии Ольги Форш, Вл. Эльснера, К. Л. Соколовой, Л. Д. Рындиной и др. Гг. Яновские и г-н Аргамаков от участия в вечере в последний день отказались, и устроители долгом считают о том уведомить, прося желающих получить обратно деньги в кассе театра. Начало – ровно в 8 1/2 ч. вечера". Инициатором и организатором вечера был герой этого очерка Владимир Яковлевич Эльснер, чья молодость подобна авантюрному роману. Во многом, говорил он, я равнялся (может, невольно) на своего кумира – Гумилёва, чья строфа из "Романтических цветов" стала для него чем-то вроде творческого маяка: ""Что ты видишь во взоре моём, в этом бледно мерцающем взоре?" – "Я в нём вижу глубокое море с потонувшим большим кораблём"". Что-то притягивало этих непохожих людей друг к другу; тут была не одна лишь привязанность амбициозного киевлянина Эльснера к создателю школы акмеизма. По свидетельству вдовы поэта Бенедикта Лившица Екатерины Константиновны, Эльснер познакомился с Гумилёвым в 1909 году в Киеве в салоне-мастерской Александры Экстер, русско-фран цузской художницы-авангардистки, дружившей с Пабло Пикассо и Гийомом Аполлинером. В её доме по Университетской улице, 6, часто бывала Анна Ахматова, тогда ещё Аня Горенко, чьи огромные сине-зелёные глаза и, как многие говорили, горбоносый патрицианский профиль заставили художницу взяться за портрет молодой поэтессы. В знак признательности и памяти возникло посвящённое художнице стихотворение "Старый портрет", в котором обращают на себя внимание строки, словно сказанные самой себе: "И для кого твои жуткие губы стали смертельной отравой?" В них – явный намёк на нескладные отношения между Ахматовой и Гумилёвым. Его стихи ею были приняты, а он сам не раз отвергался. Эту драму Эльснер наблюдал вблизи, сочувствуя приятелю, доведённому чуть ли не до попытки самоубийства.
Слушая рассказы Владимира Яковлевича о той поре, я думал о том, как тяжко, как некомфортно ощущать себя среди гениальных сотоварищей-небожителей таланту эльснеровского уровня ("великому второго сорта", как с иронией говаривал Александр Межиров). Силовое поле гения может быть в какой-то мере пагубным для души того, кто в своём творчестве не в состоянии подняться выше среднего уровня. Не отсюда ли раздражительность в характере В. Э., ощущение недоданности? Но, повторяю, он искренне сочувствовал Николаю Степановичу, ни разу и ни в чём не изменил ему. И именно Володеньку Гумилёв, приехав в Киев, позвал в апреле 1910 года на тайное венчание с Анной Андреевной и попросил его быть шафером на свадьбе.
Приятелям-поэтам ещё неведомо было, что большой корабль действительно будет проглочен свирепой пучиной революции, а другой, меньший, чудом выплывет на поверхность, найдёт-таки убежище в Тбилиси, и его грудь не отыщет пуля, отлитая человеком от "раскалённого горна".
Гоги Мазурин как редактор "Зари Востока" нередко встречался с вспыльчивым и обидчивым Владимиром Яковлевичем Эльснером, о котором в Тбилиси ходили легенды. В. Э. называл себя "осколком Серебряного века" – без всякой иронии, с гордостью. С ним была знакома и мать Мазурина, удивлявшаяся: "Это чудо, что Эльснер жив, что его не расстреляли. Уму непостижимо". Причины удивляться были. Революцию он не принял. В Гражданскую войну В. Э. оказался на службе у Деникина, возглавлявшего после бегства на Дон из Бердичевской и Быховской тюрем Белое движение. Поэт Эльснер был направлен в специальное агентство, занимавшееся расследованием "большевистских злодеяний", пропагандой и агитацией среди населения. Ему часто приходилось писать прокламации, направленные против "красного террора". Кое-где в них им ввёрстывались даже стихотворные строчки. Весной 1920-го Деникин покинул Россию, чтобы проделать невесёлый путь несдающегося пораженца из Константинополя в Лондон, Брюссель, Париж, Будапешт, Прагу и далее – до США. А вот Владимир Яковлевич нашёл себе пристанище в Тбилиси. "Молюсь за этот город, – признавался он, – ведь именно ему я обязан спасением". Писатель Феликс Зинько говорил, что Эльснер в роковых тридцатых руководил литературным объединением при республиканской газете "Молодой сталинец". Одновременно ему доверили преподавание… "коммунистической эстетики" в консерватории. "Представляю, что он плёл лабухам, потому что антисоветчиком был ярым" – изумлялся Зинько.
…И однажды Мазурин спросил меня:
– Ты об Эльснере что-нибудь знаешь?
Я признался, что почти ничего, одни сплетни.
– Ладно, – сказал Гоги, – попрошу, чтобы он принял тебя. Не пожалеешь.
– Но он ведь старый чудак, – возразил я.
– Не такой уж он и чудак, – насупился Мазурин. – И не такой старый. Пастернак, бывая в Тбилиси, часами разговаривает с ним. Это что-нибудь значит?!
Тут уж нечего было возразить. Это меня убедило. Если сам Пастернак! Прежде чем заявиться к Эльснеру, я "вооружился" кое-чем с помощью Гоги и выучив наизусть некоторые оригинальные стихи Владимира Яковлевича (не переводы) дореволюционного периода, наиболее мне близкие – например: "И ночь, и вечер ближе гранями. Ворота раньше на крюке. И небо сполохами ранними играет в стынущей реке". Это было по мне! В его квартире я искал сходство с той, что была некогда описана им: "Моё окно глядит на небеса. По рёбрам крыш, мотая галуны, в него врываются рога луны; а днём – галдящих галок голоса. На подоконнике с моим гербом: (о том, конечно, лира и амур) – отатуированный том Рембо и жирный лист желанных корректур". А вообще-то квартира напоминала библиотеку – так в ней было много книжных стеллажей.