Я только вздохнула. Это у нас с папой была такая старая игра: когда мы бежим наперегонки, мое имя Эмиль Затопек, а папино - Пааво Нурми. Я уже знаю, что Эмиль Затопек чешский бегун, а Пааво Нурми самый знаменитый финский спортсмен. С Пааво Нурми папа даже встречался в Финляндии и разговаривал, но не соревновался. Папа чуть-чуть не попал на Олимпийские игры, но команде Эстонии тогда не повезло. Было как раз время уборки сена, и дедушке нужна была помощь, так что перед соревнованиями папа не мог ни как следует тренироваться, ни высыпаться, и чуть не опоздал на поезд, когда должен был ехать на соревнования в Таллинн. На поезд он всё-таки успел - тетя Лийли подвезла его на лошади на станцию Сауэ, но на соревнованиях выступил слабо, и его в Берлин не взяли.
- Если бы не было этой чёртовой уборки сена, может, всё пошло бы совсем по-другому, - всегда говорил папа в конце своего рассказа, будь его слушателем мама, соседский дядя Артур или ещё кто.
- Но кто может сказать, что лучше? - рассуждал на это дядя Артур. - Видишь, Палу салу стал чемпионом Олимпиады, а теперь сидит в тюрьме…
- Да-а, но я бы всё отдал, чтобы бежать на Олимпийских играх! - отвечал папа вздыхая. - Но этому не бывать…
Потому он и придумал, что когда мы вдвоём бежим, то он будто Пааво Нурми, а я - Эмиль Затопек.
- Если начнёшь пораньше тренироваться, и из тебя может выйти спортсменка! - подбадривал он меня. На самом деле я хотела стать прачкой, певицей или учительницей, но в утешение папе говорила:
- Я, конечно, могу стать спортсменкой, но только бегать и прыгать мне не хочется!
- Эмиль Затопек! Приготовились! Старт!
Папа глубже надвинул свою серую шляпу, чтобы она получше держалась на голове, и побежал. Мы пробежали довольно большой кусок пути, но тут у меня соскочила варежка с руки - и прямо в грязную лужу.
- Не хочу больше затопекничать! - захныкала я. Варежка с красивыми красно-белыми узорами была теперь грязной, и с неё капала коричневатая вода.
Папа отряхнул варежку и выжал её почти досуха, глянул на свои карманные часы, а золотой солнечный зайчик отразился от стекла папиных часов прямо мне в глаза.
- Теперь придётся напрячься, Затопек! - крикнул папа. - Распрямись и давай, работай ногами! Слышишь, Эмиль Затопек, распрямись и сделай улыбчиво-весёлое лицо.
- Я - никакой не Затопек! Я - маленький ребёнок!
Папа посмотрел на меня с изумлением и затем присел на корточки.
- Ладно, Затопек! Садись на закорки - поедешь верхом на Пааво Нурми!
Это ему следовало бы сделать сразу - совсем иное дело было так мчаться к шоссе. Я удобно устроилась у него на спине, лихо помахивала рукой и командовала: "Ну-у, ну-у! Беги, Пааво Нурми! Ну-у, ну-у!"
- Не сдавливай мне горло, - ворчал папа. - Эта злосчастная муфта, что болтается у тебя на груди, скоро протрёт мне дырку в затылке! Ёлки-палки, автобус уже у поворота! Держись покрепче обеими руками за воротник моего пальто - наверняка придётся установить мировой рекорд!
Мы успели к шоссе как раз, когда автобус с шипением остановился. Дверь автобуса отворилась, и из неё на нас смотрело много-много спин в чёрных и коричневых пальто и одно розовое лицо.
- Товарищ, к сожалению, мы не можем вас взять, - сказало розовое лицо. - Омнибус и так переполнен, а вы ещё с ребёнком…
- Сама она даже выщипала себе брови, чтобы лучше поместиться в автобусе!
- Да, грустная история, - сказал папа, хотя голос у него был вовсе не грустный, а даже слишком радостный и бодрый. - Молодая прелестная дама даже не может себе представить, какой несчастной будет одинокая бабушка, если единственная внучка не попадёт к ней на день рождения…
- Хм, - хмыкнуло розовое лицо, приподняв уголки ярко-красных губ, и крикнуло в сторону чёрных и коричневых пальто:
- Товарищи пассажиры, попробуем чуть-чуть потесниться! Сзади есть немного места!
- Но мы едем на день рождения дедушки, - шепнула я отцу, дёрнув его за рукав пальто. - Почему ты сказал, что бабушка будет несчастна? Я не Красная Шапочка!
- Тихо! - шепнул папа в ответ. - Дедушки и папы никого не интересуют. Мамы и бабушки - они самые важные, с ними больше считаются! А кондуктор в автобусе, как капитан на корабле.
"Кондуктор" - это слово надо запомнить. Мама называла таких женщин "билетёршами", но это даже и вполовину не звучало так значительно, как "кондуктор".
- Товарищи пассажиры! - опять крикнула розоволицый кондуктор. - Пожалуйста, потеснитесь чуть-чуть, чтобы внучка могла поехать к бабушке!
Чёрные и коричневые спины чуть продвинулись вперёд от автобусной двери - как раз настолько, что мы с папой поместились. В автобусе действительно было жутко тесно, и воздух между коричневыми и чёрными пальто пах бензином и сырой одеждой. Розоволицая кондуктор сидела за блестящей железной трубой, на голове у неё был чёрный берет с серебряным значком, а на груди странная из чёрной лаковой кожи сумочка, с которой свисали белые и голубые билетные рулончики.
- Огромное вам спасибо, - сказал папа и протянул кондуктору деньги. - Будьте добры, один билет до Йыгисоо!
Кондуктор ловко оторвала от билетного рулончика один билетик.
- Пожалуйста, товарищ пассажир. А товарищ ребёнок, очевидно, моложе пяти лет?
Товарищ ребёнок?!
Это уже что-то: ТОВАРИЩ РЕБЁНОК! Я не слышала, что ей ответил папа, и вообще больше не слушала, о чём он с ней говорил. Я только тихонько повторяла себе под нос: "Товарищ ребёнок! Товарищ ребёнок!" Да, это значило, что я уже не младенец! Не плохой или хороший ребёнок, а товарищ ребёнок! Товарищ ребёнок - это было чем-то большим, чем Леэло, или дочка, или ребёнок, или даже Эмиль Затопек.
Тут я сразу поняла: ни спортсменкой, ни прачкой, ни учительницей становиться не надо, единственная настоящая профессия - кондуктор! Что может быть прекраснее и интереснее, чем сидеть в битком набитом людьми автобусе за блестящей трубой, на груди сумка с блестящими пряжками и несколькими рядами билетных рулончиков и называть других людей "товарищ"!
Но два вопроса продолжали беспокоить мою душу: во-первых, разве это красиво, что папа сказал кондуктору неправду? И, во-вторых, влезли бы мы в автобус, если бы папа сказал честно, что мы едем на день рождения дедушки? Стало быть, мамы и бабушки важнее, чем отцы и дедушки? Хм-хм…
Папина родня
Некоторым детям с бабушками и впрямь не повезло. Например, Красной Шапочке. О её бабушке мне рассказывали, пожалуй, больше всего. Красной Шапочке досталась довольно придурковатая бабушка: ни пироги печь, ни делать сок не могла, а когда заболела, то вместо того, чтобы вызвать к себе врача, позвала свою маленькую внучку! Первым делом ей следовало бы вызвать "скорую помощь", тогда маленькой девочке не пришлось бы идти через лес, где бегают волки, и всё было бы хорошо! Кроме того эта бабушка - уж точно! - выглядела довольно жутко, иначе бы Красная Шапочка не поверила, что злой волк с его щетинистой мордой, хотя бы и в бабушкином чепчике, это сама бабушка. Правда, Красной Шапочке казалось, что у бабушки глаза были меньше. "Бабушка, почему у тебя такие большие глаза?" Ух, бабушка с волчьими глазами!
Моих бабушек никак нельзя было перепутать с волками! Правда, лицо бабушки Мари уже стало забываться, а если быть совсем честной, я даже немножко боялась того, что все делались печальными или злыми, когда её вспоминали и начинали говорить о ней. Когда мама вспоминала бабушку Мари, её глаза начинали мокро поблескивать, а папа сжимал кулаки:
- Ну что это за власть, эта советская власть, если боится старухи, которой за восемьдесят, которая как следует не слышит и не видит и у которой во рту остался один зуб!
На это мама замечала:
- Я уверена, что государство, которое не уважает матерей, долго не продержится! Мама в жизни не знала ничего другого, кроме работы и мук - разве легко было произвести на свет четырнадцать детей? И что она чувствовала, когда пятеро из них умерли ещё грудными младенцами - тогда никакой медицинской помощи и не было… Со своего хутора она всю жизнь ездила не дальше, чем в Таллинн на рынок или в гости к детям. И на тебе! - увозят старуху как преступницу в Сибирь в вагоне для скота!
Когда говорили о бабушке Мари, всегда вспоминали, как её увозили и что последние её слова были сказаны мне: "Ты смеёшься, а я плачу! Кто знает, увижу ли я тебя ещё когда-нибудь…" Мне тогда было почти два года, и, говорят, я звала вооружённых дядек поиграть со мной. Но этому я не верю - такой глупой я не могла быть и в два года, чтобы играть с вооружёнными дядьками, но спорить с взрослыми об этом я не могу, я помню только то, что чёрные дядьки увезли бабушку и что говорили они по-русски. И если разговор заходил о бабушке Мари, то потом часами ни смеяться, ни говорить весело никто не мог, и это было совсем неприятно… Тогда казалось, что чёрные дядьки где-то близко и могут в любой момент опять прийти.
К счастью, у меня есть другая бабушка, которую русские не заметили. Бабушка Минна Катарина из Йыгисоо. И у неё хороший слух, и во рту много зубов - её следовало бы бояться гораздо больше, чем бабушку Мари! Бабушка Минна Катарина печёт вкусные пирожные и пирожки, шьёт красивую одежду и умеет танцевать краковяк. Обычно она весёлая и добрая, только любит пререкаться с дедушкой. Дедушка не принимает её пререканий всерьёз - машет рукой и говорит: "Перестань, Минна! Ты совсем оторвана от жизни! Откуда курице знать, о чем думает орёл, парящий высоко в небе!"
Вообще-то бабушка Минна Катарина больше похожа на орла, чем дедушка, потому, что вместо кофт она любит носить большие шали - их у неё много, у большинства из них серые края, и когда она взмахивает руками, кажется, что собирается взлететь. В молодости бабушка была очень красивой и носила высокие причёски с лентами и платья с оборками. На фото в альбомах её и не узнать! В молодости у дедушки с бабушкой была большая любовь. Они познакомились в России в большом поместье, куда дедушка приехал заработать большие деньги. Когда они приехали в Эстонию, бабушка не знала ни слова по-эстонски, говорила только по-польски, по-русски и по-латышски, потому что её отец работал в России садовником, у бабушки было два брата, которые выучились на инженеров, - один из них остался в Екатеринбурге, откуда дедушка и привёз Минну Катарину, а другой был на каком-то важном месте в городе Москве. Но их обоих убили ещё до войны, потому что русские особенно не любили людей других национальностей, которые работали на высоких местах. Бабушка думала, что в живых, может быть, остался кто-то из её польских родственников, но это, наверное, никогда выяснить не удастся. Последние письма пришли из Данцига ещё до войны, и кто теперь осмелился бы копаться в таких вещах!
Все эти истории я слышала множество раз, потому что у дедушки с бабушкой всегда шли разговоры про старых людей! Такая жизнь, если ты единственный ребёнок в семье!
У бабушки с дедушкой было пятеро детей, но все они стали взрослыми до моего рождения, так что в Йыгисоо играть мне было не с кем. Разве это дети, если их надо называть тётями и дядями! Так вообще называют всех взрослых. Но некоторые из них особые дяди и тёти - они называют моего папу братиком, а бабушку с дедушкой - мамой и папой.
Бабушка Минна однажды услышала, что я называю папу татой, и удивилась:
- Где ты это слово слышала, это ведь польское слово. По-польски папа и есть тата.
Про тётю Анне, тётю Лийли, дядю Марта и дядю Эйно папа говорил "моя родня", потому что давным-давно все они были индейцами, носили на голове петушиные перья и делали луки из ивовых веток. Тёте Анне не нравилось быть индианкой, она была вовсе бледнолицей, потому что вопила слишком громко, когда её привязывали к дереву и начинали снимать скальп.
У тёти Анне и теперь, когда она стала взрослой, был очень громкий голос, хотя никто больше не собирался привязывать её к дереву и снимать скальп. Мне, конечно, понравилось бы, если бы на днях рождения дедушки и бабушки играли в индейцев, но, увы, этого никогда не случалось: всегда только сидели за столом, ели, пили, пели и вели скучные разговоры взрослых людей.
Всегда, когда папа посреди праздничной еды, тихонько постучав по бокалу ножом, вставал и говорил: "Дорогие друзья, мы сюда не только для того собрались, чтобы есть и пить…", я надеялась, что он скажет: "…а и для того, чтобы поиграть в индейцев". Но куда там - всегда он продолжал одинаково: "…а для того, чтобы отметить день рождения нашего любимого папы!" или "нашей любимой мамы!" После этого все пели "Та элагу" и опять начинали есть и пить.
Когда мы, наконец, добрались до бабушки и дедушки, большая часть родни была в сборе. Разумеется, не считая дяди Эйно, - его давно увезли в Мордовию, в лагерь для заключённых, и с тех пор столько дней рождения праздновали без него, что я даже стала забывать, как он выглядит. Вообще-то, вспомнить лицо дяди Эйно было не так и трудно, потому что все дедушкины сыновья были на него похожи: с большими носами, голубыми глазами и такой причёской, словно им сделали на голове лёгкий веночек из их же волос. Как и у моего папы, но, похоже, ему это особенно не мешало. Когда тётя Анне иногда вспоминала, что до войны у него были на голове густые кудри цвета спелой ржи, папа смеялся и говорил: "На золоте мох не растёт".
Похоже было, что лучшие дни родни прошли ещё в те времена, которых я не помнила, да и не могла помнить, потому что меня тогда и на свете не было! Странное дело: я-то считала, что была всегда! Про те дни говорили по-разному: "до войны", "в эстонское время", "во времена Пятса", "до прихода русских". Тогда жизнь была совсем другой: праздники пожарных и представления в Народном доме, велосипеды "Хускварна" и туфли из настоящей змеиной кожи, сладкий медовый напиток и сосиски многих сортов в каждом магазине.
И люди могли свободно говорить обо всём, о чём хотели. Наверное, они потому могли, что меня тогда ещё не было, - всякий раз, когда разговор родни делался легкомысленным или когда начинали говорить что-то такое, на что все взрослые реагировали испугано или начинали громко смеяться, - каждый раз кто-нибудь напоминал: "Выбирайте слова в присутствии ребёнка!" И это было очень мило - знали, что я не всё понимаю.
Хотя на праздниках у дедушки и бабушки и было скучно-прескучно, но всегда много смеялись и никто не твердил нудным голосом, что, ох, ребёнок, ты смеёшься, а я плачу, смогу ли ещё когда-нибудь тебя увидеть…
Дедушка Роберт любил объявлять: "До тех пор, пока у меня во рту будет ещё два зуба, я буду смеяться каждый день по два раза! А когда и они выпадут, всё равно буду смеяться тайком, ночью! Ну, если ничто другое меня не будет смешить, то русский порядок и панталоны Минны всегда меня смешат!"
У бабушки действительно были смешные панталоны - длинные, с буфами и кружевами внизу, и когда после стирки они сушились на бельевой верёвке, их широкие штанины трепыхались на ветру, словно толстые танцовщицы.
Польская кровь бабушки Минны
Дом дедушки и бабушки стоял не в лесу, как дом бабушки Красной Шапочки, а вблизи большой дороги, в яблоневом саду, огороженном забором из планок. Это был довольно большой серый деревянный дом, но на самом деле больше чем наполовину он был пустой и нежилой. Войти в него через главный вход было невозможно - дверь была забита двумя досками крест-накрест, а окно, глядящее на дорогу, было закрыто ставнями. Чтобы попасть в дом, нужно было снять две поперечные доски ворот, пройти через яблоневый сад и завернуть за угол дома. Сам-то дом был скучно-серый, но собачья будка возле крыльца была прекрасна - с высокой двускатной крышей и выкрашена в красивый жёлтый цвет. Будка была большой, потому что когда-то - конечно, в то легендарное время, когда меня ещё на свете не было, - там жили в тёплую пору две гончие Крапп и Кай. Но Крапп давно околел, и жёлтая с белыми пятнами Кай пользовалась будкой больше как дачей - в холодное время она жила в кухне и спала на подушке в плетёном кресле.
Дедушка не хотел, чтобы чужие люди знали, что когда-то в этом доме находился и магазин. Он называл его лавкой, и она принадлежала именно ему, и если кто-нибудь сообщил бы об этом дядькам в мундирах, то и его могли бы увезти в Сибирь. Вывеска магазина была спрятана, и когда изредка дедушка водил меня в магазинные комнаты, он всегда находил что-нибудь на дне ящиков мне в подарок - почтовую открытку, на которой из яичной скорлупы выглядывали улыбающиеся мальчики с крылышками, или красивую голубую бумагу для писем - "на память о минувших временах расцвета", говорил он. Во времена расцвета, очевидно, люди писали красивыми прозрачными ручками на голубой с лёгкими узорами бумаге и посылали эти письма в конвертах с подкладкой из шёлковой бумаги… В коробках были булавки с жемчужными головками, кнопки и плакатные перья. К сожалению, в бывшем магазине дедушки больше не было ни одной конфеты и ни одной бутылочки с медовым напитком времён расцвета. За пыльными полками на полу валялись только пустые старинные бутылки из-под пива - их называли "алекоками". У них были странные пробки на пружинках, и бабушка осенью наливала в такие бутылки яблочный сок. В этих "алекоках" сок никогда не начинал бродить.
В магазинной части дома было холодно и нетоплено, и там нужно было двигаться осторожно, потому что во всех углах подстерегали мышеловки, которые громко защёлкивались, если их нечаянно задевали ногой. Папа считал, что прилавок и полки надо разломать и сделать там хороший ремонт, тогда бабушке с дедушкой было бы попросторней жить. Но дедушка не был с этим согласен, он был уверен, что через год-два американский дядя выгонит русских из Эстонии и тогда опять можно будет открыть магазин.
Дедушка считал, что ему и бабушке не требуется больше комнат, кроме кухни, гостиной и маленького кабинета, большую часть которого занимал огромный письменный стол. В его ящиках можно было найти всякие интересные вещи: там хранились старые фотоальбомы, на толстых страницах которых были сделаны прорези с золотыми краями, чтобы вставлять фотографии, и ещё там были всевозможные бумаги, и тетради, и большой альбом для марок, у которого была деревянная обложка с металлическими углами. Марки в альбоме мне разрешалось смотреть только вместе с дедушкой и только после того, как вымою хорошенько с мылом руки и покажу ему ладошки. Но эти марки выглядели так, словно их трогали как раз немытыми руками: в большинстве они были старые и потрёпанные. Свою первую почтовую марку дедушка отклеил, когда он был ещё мальчишкой, от письма, пришедшего с острова Куба. Это письмо сообщало, что его старший брат-моряк умер на этом острове от какой-то тяжёлой болезни. На этой коричнево-серой марке было лицо какого-то старика, и я смотрела на марку с опаской, словно болезнь дедушкиного брата ещё могла быть на марке, так что на самом деле руки следовало бы мыть после того, как посмотришь альбом, а не до… Но кому охота делать это, если никто не велит!