Самбатион - Денис Соболев 6 стр.


9

- Ладно, - сказал Андрей, - спасибо за лекцию. Я пошел.

Он действительно встал, повернулся, потом остановился, позвал официантку, расплатился, вопросительно посмотрел на меня, развел руками.

- Ну и тебе пока, - добавил он, переходя на русский, - надо будет как-нибудь пересечься.

Я кивнул. У Джованни был вид неожиданно разбуженного человека. Мне было неловко за него.

- Ite, - пробормотал он, - missa est.

Андрей пересёк двор и исчез под аркой. Мы тоже встали. Прострекотал вертолет, где-то залаяла собака. Кот, лежавший у наших ног, лениво приоткрыл глаз и передвинулся поближе к стволу кипариса. Официантка принесла счет; она работала здесь давно и знала нас обоих в лицо. Миновав открытые ворота, мы вышли на площадь позади башни Давида и повернули налево, под арку, в сторону Армянского квартала. Улица, начинавшаяся с другой стороны арки, вела вдоль городской стены и уходила к Сионской горе и Дормициону; к ее левому краю примыкал узкий тротуар, запруженный туристами, торговцами и случайными прохожими. Идти по нему можно было только в один ряд, прижимаясь к глухой серой стене крупной кладки; по мостовой, вымощенной булыжником, шел непрерывный поток машин. Пройдя еще немного, мы свернули налево, и через приоткрытую дверь вошли в полутемный холл с низким потолком и несколькими асимметрично расположенными выходами. Мы пересекли холл по диагонали и вышли в узкий прямоугольный двор с колоннадой, закрытой высокой решеткой, на его противоположной стороне. За решеткой, открывавшейся в середине, находилась армянская церковь Святого Якова; но она была заперта. Во дворике было тихо.

- Простите, Джованни, что я втянул вас в этот нелепый спор, - сказал я, - Я никак не ожидал, что теологические проблемы вызовут такой приступ возбуждения.

Он засмеялся.

- Боюсь, что это как раз я втянул их в эту беседу. Я недавно пытался обо всем этом думать, но вот ничего не придумал. А тут подвернулась такая возможность. Короче, испортил вашим приятелям хороший день.

Только теперь я понял, насколько ему не по себе; и на минуту мне даже показалось, что виной всему этот нелепый теологический спор в кафе. Но почти сразу я ответил себе, что этого не может быть.

- Жаль, что церковь закрыта, - сказал я, - я люблю армянские церкви. Там внутри удивительное чувство покоя.

- Да, - сказал Джованни, - я тоже.

Из холла послышался разноголосый шум, и наш дворик стал медленно наполняться крикливыми немецкими туристами. От многих из них уже сильно несло перегаром. Мы вернулись назад на улицу; я сказал Джованни, что было бы хорошо выйти из Старого города, но идя вслед за мной с интервалом в четыре или пять шагов, он меня не услышал. Через несколько десятков метров мы оказались под длинным многометровым пролетом каменной арки, одна стена которой была строго вертикальной, а другая имела форму дуги. В ее тени было прохладно, а с другой стороны, сквозь просвет в форме четверти сферы, уже было видно то место, где улица Армянского патриарха, достигнув южной стены города, сворачивала налево в сторону Сионских ворот. Мы повернули вместе с ней; вскоре ее глухие стены немного разошлись, и тротуар расширился; потом нырнули под внутреннюю арку, и мой взгляд на несколько секунд задержался на каменных гербах во внутреннем закрытом пространстве между арками ворот.

- Вы были на армянском кладбище? - спросил Джованни.

- Да, конечно, - сказал я, - вы ведь тоже?

Он кивнул.

- Прекрасно. Тогда туда и пойдем.

Повернув направо, мы стали спускаться по широкой пустой улице между южной стеной Старого города и северной стеной Сионской горы; я заметил, что Джованни обогнал меня на полшага. Но еще через несколько метров мы свернули налево и оказались на армянском кладбище. Джованни прошел вглубь кладбища, взглянул на небо и склонился над одним из камней. Навстречу нам вышел старый кладбищенский сторож. Без любопытства, но и без подозрения, он посмотрел на нас.

- Вы не армяне, - сказал он.

- Нет, - ответил я, - но я был в Армении.

- Это хорошо, - сказал он, - это хорошо, что вы были в Армении. Всегда хорошо видеть людей, которые были в Армении. А вы?

- Нет, - ответил Джованни, подходя к нам - я итальянец.

Сторожа это явно разочаровало, и он снова обратился ко мне.

- И где вы были?

- В разных местах. В Ереване, в Дилижане, на Севане, в Эчмиадзине, в Герате. Это давно было.

Он облокотился на вертикальный могильный камень и с недоверием посмотрел на меня. Опустил глаза, снова поднял.

- Вы помните, как называется такой камень? - спросил он.

- Да, - сказал я, - хачкар.

Мне показалось, что этот экзамен я выдержал. Сторож провел нас по кладбищу, вдоль высокой кладбищенской стены с остатками надписей и полусбитых рельефов, он показал нам самые старые захоронения и совсем новые могилы, еще раз посмотрел на нас и молча ушел. Кроме нас на кладбище никого не было. Джованни нагнулся к одному из могильных камней, провел по нему рукой; снова выпрямился. "Requiescat in pace", сказал он, "Requiem aeternamdona ei, Domine". Положил руку на камень, смахнул с него песок, потом посмотрел на свою ладонь. Мы отошли в сторону и сели на землю, прислонившись спиной к кладбищенской стене.

- Один мой друг, - сказал Джованни, снова прерывая молчание, - сказал мне, что Он мучит только тех, кто его любит. Ну, или их больше, чем других. И что в этом есть своего рода утешение.

- И что вы про это думаете, - сказал я почти утвердительно.

- Боюсь, что ничего.

Мы снова замолчали. Пустынный коршун пролетел над нами в низком бреющем полете; где-то за нашими спинами закричал осел. Потом все стихло.

- Вы светский человек, - сказал Джованни, а я монах-иезуит. Так что, если я спрошу вас об одной вещи, в этом не будет ничего зазорного, да?

- Да.

- Я думаю, что само отношение к миру должно быть каким-то иным. Ну, например, вас наверное должна интересовать его судьба, то, что с ним будет. Не потому, что вы строите планы на будущее, или чего-то ждете от мира. Просто потому, что он менее чужой, что ли. Не то что бы совсем дом, но и не эта пустота.

Он с надеждой посмотрел на меня, но мне было нечего ему сказать.

- Я ничего вам не могу сказать, Джованни, - ответил я, почти дословно повторив свои мысли.

- Почему? - спросил он.

- Потому что вы выбрали плохой объект для этого вопроса.

- Но почему?

- Вы хотите, чтобы я сказал правду?

- Да.

- У меня не осталось никаких чувств к этому миру, кроме отвращения.

- Но отвращение - тоже чувство, - возразил Джованни.

- Нет, - сказал я, - по крайней мере, не в этом смысле. Чувства привязывают нас к миру, даже ненависть. Может быть ненависть - как раз больше других. А отвращение нет.

Мы встали. Кладбищенский сторож снова вышел нам навстречу из своего невидимого укрытия.

- Приходите снова, - сказал он, - всегда хорошо видеть людей, которые были в Армении. Особенно в Эчмиадзине и в Герате. Это редко бывает. Обязательно приходите.

Мы пообещали и, пройдя через Сионские ворота, повернули направо. Пересекли еврейский квартал, на секунду остановились взглянуть на сосредоточенных детей с длинными пейсами, играющих на мостовой в пыльных белых рубашках, и, миновав магавников, вышли в один из переулков огромного арабского рынка, у входа в который я стоял сегодня утром. На бесчисленных витринах и лотках были разложены аляповатые деревянные кресты, позолоченные меноры и топорные слащавые статуэтки; чуть дальше запахло гнилью, крысами, мясом, кровью. Ускорив шаги, мы миновали арабский мясной рынок и, петляя по переулкам, вышли на улицу, ведущую к Шхемским воротам. Крикливая восточная толпа, стекающая от Храмовой горы к воротам, сразу же поглотила нас. Но ворота были недалеко.

- Это кафе, которое я давно хотел вам показать, - сказал я.

- Да, я помню, вы говорили.

Свернув направо и с трудом пробившись сквозь встречный людской поток, выплескивающийся из ворот, мы повернули в боковой переулок, идущий вдоль стены, и поднялись по вьющимся ступенькам на высокую боковую террасу, почти примыкающую к воротам. Я поздоровался с хозяином кафе, и мы сели. Под нами шумела арабская толпа, лоточники торговали сувенирами и рухлядью, мелькали белые платки и черные платья, время от времени раздавались крики и брань. Но на террасе было легко и спокойно; и мы снова заказали по чашке кофе.

- Хорошо, - сказал Джованни, резко, как и на кладбище, прерывая молчание, - но неужели вы никогда не спрашивали себя, что будет с миром, скажем, через двести лет?

- Нет, - сказал я, - почти никогда. По крайней мере, я не вкладывал в этот вопрос никакого особого смысла.

- И вас не интересовало, что именно в мире изменится?

- Нет.

- Но вы же спрашивали себя, как повлияет на мир то, что сейчас делают в ваших университетах? Вы же часть этого мира.

- Не знаю. Думаю, что никак. Чуть меньше одного зла, чуть больше другого. Общий баланс свинства никак не изменится.

- Но это же аморально, - сказал Джованни, подумав.

- Меня не интересует мораль, - ответил я, - меня интересует истина.

Подошел официант и спросил, не хотим ли мы чего-нибудь еще. Джованни заказал мороженое и порцию восточных сладостей, я - еще чашку кофе. Теперь снова не усну полночи, подумал я с грустью, но кофе допил. У них был удивительно вкусный кофе. Толпа под нашей террасой становилась все гуще, крики все громче, но, как мне показалось, полуденный жар начал медленно рассеиваться. На несколько секунд у ворот возникла давка, раздалась брань, чуть выше по улице замелькали зеленые мундиры МАГАВа. Но толпа почти сразу рассосалась, уличный шум отяжелел и осел, как оседает весенний туман, и улица снова превратилась в красочную картинку, в огромный бесформенный ковер, расстеленный под нашим балконом.

- Хорошо, что Андрей вас не понял, - сказал я, - и, кроме того, Джованни, вы не сказали ему главного.

- Главного - в каком смысле?

- Того, о чем он спрашивал.

- Я не думаю, что именно об этом он спрашивал, правда не думаю, - Джованни сделал несколько глотков и остановился. - В любом случае, он не знал, как об этом спросить.

- Или вы не знали, как ответить, - сказал я.

- Знал. И отвечу, если вы спросите.

- Спрошу. Ради чего?

- Ради чего? - повторил он, усмехаясь; его лицо прояснилось тем странным светом, который темнее горечи и даже темнее отчаяния. - Я уже ответил. Ad majorem Dei gloriam.

На мгновение мне показалось, что его голос дрогнул, и я повернулся к нему в страхе, что увижу слезы. Но его лицо оставалось гладким и чистым, как посмертная маска.

10

А ночью пошел дождь. Он разбудил меня своим монотонным стуком, тяжелыми порывами ветра, неожиданным холодом. Первый дождь, подумал я, а в дождь всегда хорошо спится. Но я еще долго не спал; слушал шум дождя, слушал, как он нарастал и ослабевал, дрожь стекол, тишину его недолгих пауз. Лилит, подумал я, любит дождь; и мне стало грустно. А потом все-таки уснул. Когда проснулся, уже было позднее утро, темное, чуть туманное, с низким серым небом. И вдруг понял, что мне удивительно хорошо, как-то светло. Я пролежал в кровати до половины одиннадцатого, но потом все-таки встал; поджарил яичницу с колбасой, открыл окна, спустился вниз. Сосновые леса вдоль дороги отражали прозрачный воздух, отражали счастье. Дорога до побережья показалась мне странно короткой, и даже встреча, ради которой ехал в Тель-Авивский университет, прошла как-то легко и почти незаметно. Потом выпил чашку кофе, просидел несколько часов в библиотеке и уже собрался ехать домой, когда неожиданно встретил знакомого, и он сразу же начал рассказывать мне последние анекдоты про новых русских. Но я, к сожалению, очень торопился. Отъехав от университета, сделал круг по Тель-Авиву, проехал вдоль самого моря, бурного, бессветного, в густой ряби барашков; впрочем, настроение было безнадежно испорчено; черные тучи на темно-сером небе нависали совсем низко, со всех сторон подступала осенняя сырость.

Начало смеркаться. Подул холодный вечерний ветер, порыв за порывом. Поднимаясь по иерусалимской дороге, я медленно заплывал в низкий туман. На полпути до города я свернул на боковую дорогу, уходящую на Бейт Шемеш; по окнам машины хлестнуло дождем; чуть позже - невыключенными огнями дальнего света. Но и эта дорога не была пуста; мысль о том, что за мутными стеклами встречных машин спрятаны люди, внушала отвращение, медленно переходившее в легкую тошноту. Я представил себе, как, откинувшись на спинки сидений, они слушают Зоара Аргова или Сарит Хадад; мне захотелось остановиться у края обочины и переждать; медленно пожевывая, они тихо и задумчиво напевают в такт музыке. Я нажал на газ; дождь хлестнул еще раз и пошел ровнее, осторожно рассеивая огни встречных машин. Сквозь закрытые окна проникал холод; миновав Бейт-Шемеш, я снова свернул и оказался на узком серпантине, спускающемся в долину Эйн-Карем; на поворотах машину чуть-чуть заносило, казалось, что еще немного, и она потеряет управление. Я снова нажал на газ. Но ветер постепенно стихал; даже в машине чувствовалось, что становится все холоднее.

Тишина ущелья уже звучала в моем воображении, останавливая нервные всполохи мысли, растворяя плотную горечь, но и прогоняя вглубь сознания, в прозрачные недра души, ту терпкую неистовую спасительную злобу, ту безадресную ненависть, которая последняя еще может стать заменой, напоминанием о любви, о душе - мертвой. Она становилась неустойчивой, как бы подступающей в окружающей тишине; и все же ее счастливое удушье заставляло собраться, мускульной судорогой мысли встретить необходимость ехать (потом, потом) через город, через несмолкающие автомобильные гудки, через мелькание встречных витрин, через силуэты безликих домов, выплывающие из вязкого киселя городской массы в своем упрямом навязчивом желании обозначиться, утвердить свою вещную плотность - несомненность своего присутствия. Но пока у меня еще оставались несколько минут скольжения по мокрому серпантину и тишины; тишины, уже знавшей о своей безнадежной, неизбежной иллюзорности. Я подумал о шакалах, которые воют по ночам в лесу на горах вокруг долины Эйн-Карем; когда я жил в одном из кварталов, выходящих на западные склоны, то часто слышал их ночные исступленные голоса. Но меня уже окружали скользящие огни города.

Припаркованный у выезда из Эйн-Карема туристский автобус перекрыл половину дороги; стоящие в пробке водители непрерывно сигналили, над узким коридором домов висела тугая пелена города. Но деться было некуда. В нескольких десятках метров за автобусом стояла пустая разбитая "Тойота", около нее чуть помятый грузовик и две полицейские машины. Впрочем, чуть дальше пробка начала рассасываться. По мокрому, мерцающему в свете фар, серпантину я поднялся наверх, к бульвару Герцля и, не доезжая до автобусной станции, спустился вниз на объездную дорогу, проходящую по склону холма между центром города и брошенной арабской деревней Лифта. В центре Лифты был источник с небольшим каменным бассейном, вокруг него пустые дома с пробитыми крышами, чуть выше лошадиная ферма. Но из-за шума дороги лошадей слышно не было. Ну вот, почти и дома, сказал я, засмеявшись. Еще через десять минут я был в Писгат-Зеэве. Припарковался, поставил машину на ручной тормоз, вынул ключи, прицепил магнитный замок на рычаг коробки передач, вышел, включил сигнализацию. Дождя не было; прозрачный холод висел в воздухе, и дышалось неожиданно легко. Надо было оставить окно открытым, подумал я, и сразу же понял, что тогда бы у окна уже была целая лужа. Вот я и вернулся, сказал я. Подошел к интеркому, позвонил, позвонил еще раз, достал ключ и открыл дверь дома. Потом плотно закрыл ее, услышав, как щелкнул замок, и поднялся к себе, с трудом поборов искушение позвонить в пустую квартиру еще раз, в дверной звонок. Открыл и запер дверь.

- Ну, и кто тебе, по-твоему, должен открыть? - спросила Лилит из темноты.

- Могла бы и ты, - сказал я, пытаясь сделать вид, что видел ее вчера.

- Я двери не открываю, - сказала она, и я включил свет.

Она сидела в углу дивана, поджав ноги и завернувшись в плед, и ее длинные мокрые волосы падали на спинку дивана.

- Я и не подозревал, - сказал я, - что демоны могут так промокнуть.

- Как видишь, могут, - сказала Лилит, - иногда.

- А заболеть демоны тоже могут? - спросил я. Улыбнувшись, Лилит посмотрела на меня и ничего не ответила.

- Демоны могут быть идиотами, - добавила она потом.

Я наполнил чайник, вскипятил его, вымыл заварочный чайник, обдал его кипятком, насыпал чаю, может быть даже больше, чем нужно, закрыл его крышкой, потом полотенцем. Лилит снова улыбнулась. Она встала с дивана, подошла к столу, налила чаю и села на стул, поджав ноги, положив левый локоть на стол и прислонившись спиной к стене.

- Что нового? - сказала она. Лилит всегда все делала невпопад, она говорила, что так было с самого рождения.

- Все нормально, - ответил я, - вчера видел Джованни.

- Джованни? - спросила Лилит, - ну и как он?

- Ничего. Были на армянском кладбище. In vitam eternam.

- Прекрати. Ты не должен про него так говорить.

- Да нет, - сказал я, - я его тоже люблю. Кстати, похоже, он болен.

- И в чем дело?

- Non serviam.

- Понятно, - сказала Лилит, - Это знакомо. Я всегда знала, что он этим кончит. Он слишком сильно верил.

Мы снова замолчали. Дождь снова хлестнул по стеклам; перестал, потом пошел ровнее.

- Ты знаешь, - сказал я чуть позже, - Джованни сказал очень странную вещь, она у меня все не выходит из головы. Он сказал, что, согласно Фоме, корень адских мучений - это не огонь и котлы с маслом, а боль утраты, poena damni, как он говорит. Интересно, что он имел в виду?

Лилит вздрогнула и продолжила заворачиваться в плед.

- А почему ты спрашиваешь у меня? - сказала она.

Пустыня за окном медленно тускнела, растворяясь в сумеречной дымке; облака над Самарией налились кровью; потом подползла вечерняя синева. Даже волосы Лилит на спинке дивана наполнились темнотой.

- Да нет, - сказал я, - я, правда, об этом уже два дня думаю.

Лилит подняла глаза и еще глубже забралась в плед.

Назад Дальше