Третий полицейский - Флэнн О Брайен 11 стр.


- Уже одной этой причины достаточно, - сказал сержант, - чтобы мы могли вас взять и повесить до тех пор, пока вы не умрете, а вы вовсе не будете повешены, и ничего не придется вносить в свидетельство о смерти. Конкретная смерть, которой вы умрете, - даже не смерть (являющаяся и в лучшем-то случае неполноценным явлением), а лишь антисанитарная абстракция во дворе, элемент негативного пустого места, нейтрализованного и приведенного в недействительность через удушение и перелом спинной струны. Не ложью будет сказать, что вы дали дуба за участком, но в равной степени истинно сказать, что с вами ничего не произошло.

- Вы хотите сказать, что, поскольку у меня нет имени, я не могу умереть и что вас нельзя привлечь к ответственности за смерть, даже если вы меня убьете?

- Где-то в таком примерно разрезе, - сказал сержант.

Я почувствовал себя таким печальным и столь полно разочарованным, что на глаза мне выступили слезы, а в горле трагически набух непередаваемо щемящий комок. Я остро ощутил каждый из фрагментов своей общедоступной человечности. Жизнь, пузырящаяся в кончиках моих пальцев, была реальна и почти вызывала боль своей интенсивностью, такова же была красота моего теплого лица, и раскованная человечность членов, и резвое здоровье моей красной, густой крови. Покинуть все это без веской причины, размозжить маленькую империю на кусочки было делом слишком жалким, чтобы даже отказаться о нем думать.

Следующим важным событием, имевшим место в конторе, был вход полицейского Мак-Кружкина. Он промаршировал в кресло, вынул свою черную книжечку и углубился в собственноручные заметки для памяти, одновременно скручивая губы в предмет вроде кошелька.

- Снял показания? - спросил сержант.

- Снял, - сказал Мак-Кружкин.

- Так зачитай же их, чтобы я их слышал, - сказал сержант, - и делал умственные сравнения внутри внутренности своей внутренней головы.

Мак-Кружкин горячо уставился в книжку.

- Десять целых и пять десятых, - сказал он.

- Десять целых и пять десятых, - сказал сержант. - А какое было показание на стержне?

- Пять целых три десятых.

- Сколько на рычаге?

- Две целых три десятых.

- Две целых три десятых - это высоковато, - сказал сержант.

Он вставил тыл кулака между пилами своих желтых зубов и приступил к работе над умственными сравнениями. Через пять минут лицо его немного прояснилось, и он вновь посмотрел на Мак-Кружкина.

- Падение было? - спросил он.

- Легкое падение в пять тридцать.

- Пять тридцать - довольно поздно, если падение было легкое, - сказал он. - Поналожил ли ты искусно угля в отдушину?

- Поналожил, - сказал Мак-Кружкин.

- Сколько?

- Семь фунтов.

- Я бы сказал восемь, - сказал сержант.

- Семь было достаточно удовлетворительно, - сказал Мак-Кружкин, - если ты вспомнишь, что вот уже четыре дня, как измерение на стержне падает. Я пробовал пошатать, но не было и следа зазора или нетугости.

- Я бы все равно сказал восемь, чтоб безопасность прежде всего, - сказал сержант, - но, если шатун туг, нужды судорожно тревожиться быть не может.

- Ни малейшей, - сказал Мак-Кружкин. Сержант стер с лица все имевшиеся на нем черты мысли, встал и хлопнул плоскими ладонями по нагрудным карманам.

- Ну и ладно, - сказал он.

Он нагнулся надеть прищепки на щиколотки.

- Теперь мне пора ехать, куда я еду, - сказал он, - и давай-ка ты, - сказал он Мак-Кружкину, - выйди со мной на пару моментов наружу, чтоб я официально тебя проинформировал о последних событиях.

Они вышли вдвоем, оставив меня в печальном и безрадостном одиночестве. Мак-Кружкин отсутствовал недолго, но во время этого карликового промежутка мне было одиноко. Войдя обратно, он дал мне теплую и мятую сигарету из кармана.

- Вас, похоже, вздернут, - сказал он ласково.

Я ответил кивками.

- Сейчас плохое время года, это обойдется в целое состояние, - сказал он. - Вы себе не представляете, по чем нынче лес.

- А может, просто на дереве? - спросил я, дав волю пустому капризу сострить.

- Не думаю, чтобы это было прилично, - сказал он, - но наедине упомяну об этом сержанту.

- Спасибо.

- Последнее повешение у нас в этом приходе, - сказал он, - было тридцать лет назад. Человек был знаменитый, по имени Мак-Дэдд. Держал рекорд по дистанции сто миль на сплошной резине. Мне не приходится вам рассказывать, что с ним сделала эта сплошная резина. Пришлось повесить велосипед.

- Повесить велосипед?

- Мак-Дэдд испытывал первоклассную вражду к другому человеку по имени Фиггерсон, но к Фигтерсону он и близко не подошел. Он знал, как обстоит дело, и страшно избил ломом велосипед Фиггерсона. После этого Мак-Дэдд с Фиггерсоном подрались, и Фиггерсон, темноволосый мужчина в очках, не дожил узнать, кто победил. Поминки были пышные, и его похоронили вместе с велосипедом. Вы когда-нибудь видели гроб в форме велосипеда?

- Нет.

- Это весьма сложное произведение столярного искусства, надо быть первоклассным плотником, чтобы хорошо смастерить руль, не говоря уже о педалях и задней подножке. Но убийство - серьезный образец криминальности, а мы долго не могли ни найти Мак-Дэдда, ни убедиться, где его большая часть. Пришлось нам, в дополнение к нему самому, арестовать и велосипед, и мы неделю смотрели на них обоих под тайным наблюдением, чтобы разобраться, где большая часть Мак-Дэдда и не носит ли преимущественно велосипед брюки Мак-Дэдда pari passu, если вы понимаете, что я имею в виду.

- Чем все кончилось?

- В конце недели сержант вынес заключение. Положение его было болезненно до крайности, ибо в неприемные часы он был близким другом Мак-Дэдда. Он осудил велосипед, и повешен был именно велосипед. Относительно другого ответчика мы внесли в журнал nole prosequi. Сам я вздергивания не видел, потому что человек я деликатный и у меня крайне реакционный желудок.

Он встал, подошел к комоду и вытащил свою патентованную музыкальную шкатулку, издающую звуки слишком эзотерически разреженные, чтобы их было слышно кому-либо, кроме него самого. Он затем вновь уселся в кресло, продел руки в лямки и стал сам себя развлекать музыкой. Что он играл, можно было примерно вывести из его лица. На нем было написано счастливое, широкое, грубое удовлетворение, признак того, что он занят буйными амбарными песня ми, порывистыми морскими напевами и плотными ревущими маршами. Молчание в комнате стояло столь необыкновенно тихое, что начало его показалось довольно громким, когда произошла встреча с абсолютной тишью его конца

Неизвестно, как долго длилась эта жуть или как долго мы пристально вслушивались в ничто. Глаза мои устали от бездеятельности и закрылись, как кабак, в десять часов. Когда они вновь открылись, я увидел, что Мак-Кружкин, прекратив музыку, готовится выжимать белье и свои воскресные рубашки. Он вытащил из тени стены большущий ржавый каток, снял с него одеяло и теперь затягивал прижимную пружину, вращал ручное колесо и ладил машину умелой рукой.

Он подошел затем к комоду и взял из выдвижного ящика мелкие предметы, похожие на сухие батареи, а также инструмент вроде вилки, и стеклянные боченочки с проводами внутри них, и другие предметы, погрубее, напоминающие штормовые фонари, применяемые Советом графства. Он повставлял эти предметы в различные части катка, и, когда все они были у него удовлетворительно отлажены, каток стал больше похож на неряшливый научный прибор, нежели на машину для отжима выстиранного за день белья.

Время дня теперь было темное время, солнце вот-вот готово было совсем исчезнуть в красном западе и изъять весь свет. Мак-Кружкин все добавлял маленькие отлично сработанные предметики к своему катку и монтировал неописуемо деликатные стеклянные приборы в окрестностях металлических ножек и на корпусе. Когда он, можно считать, закончил эту работу, комната была уже почти черной, и от поворотов его работающей руки иногда летели резкие синие искры.

Под катком, в середине чугунного основания, я заметил черную коробочку, из которой выходили разноцветные проводки и слышалось тиканье, как будто в ней были часы. В общем и целом, это был самый сложный каток, какой я когда-либо видел, и даже внутренности паровой молотилки он не уступал по сложности.

Проходя мимо моего стула за дополнительным приспособлением, Мак-Кружкин увидел, что я бодрствую и наблюдаю за ним.

- Не беспокойтесь, если вам кажется, что темно, - сказал он мне, - потому что я сейчас зажгу свет и потом стану плющить его для развлечения, а также ради научной истины.

- Вы сказали, что будете плющить свет?

- Погодите, сейчас увидите.

Что он делал дальше и какие ручки поворачивал, я не разобрался по причине мрака, но случилось так, что где-то на катке появился странный свет. То был местный свет, не слишком распространяющийся за пределы своей собственной яркости, но он не был ни световым пятном, ни тем более светом в форме бруска. Он был не вполне устойчивым, но он и не танцевал, как свет свечи. Свет такого сорта не часто видишь у нас в стране, так что, возможно, он был изготовлен из заграничного сырья. Это был мрачный свет, и он выглядел в точности так, как если бы где-то на катке была небольшая область, просто лишенная тьмы.

Потом стало происходить удивительное. Я различал неясные контуры Мак-Кружкина на рабочем месте у катка. Он что-то подкручивал ловкими своими пальцами, нагибаясь на минуту, чтобы поработать над нижними изобретениями чугунного основания. Затем он поднялся до полной натуральной величины и стал поворачивать вал катка, медленно и рассылая по участку тискающий скрип. В ту же секунду, как он повернул колесо, необычный свет стал крайне трудным образом менять свой вид и положение. С каждым оборотом он делался ярче и тверже и трясся столь мелкой, тонкой дрожью, что достиг беспрецедентной в мире устойчивости благодаря тому, что задал внешними своими вздрагиваниями две боковые границы места, где он бесспорно располагался. Он стал более стальным и приобрел такую интенсивность в своей синевато-багровой бледности, что запятнал внутренний экран моих глаз и продолжал стоять передо мною во всех местах, когда я отводил взгляд подальше от катка, пытаясь уберечь зрение. Мак-Кружкин все продолжал медленно вращать рукоятку, покуда внезапно, к моему полному до дурноты ужасу, свет, казалось, лопнул и исчез, и одновременно с этим в комнате раздался громкий крик, крик, не могший вырваться из человеческого горла.

Я сидел на краешке стула и бросал испуганные взгляды на тень Мак-Кружкина, вновь согнувшегося над мелкими научными принадлежностями катка, проводя тонкую регулировку и выполняя текущий ремонт во тьме.

- Что это был за крик? - прозаикался я ему.

- Я скажу вам это в один тик-так, - отозвался он, - ежели вы меня проинформируете, каковы, вам кажется, были слова крика. Как бы вы сказали, что было только что сказано в крике?

С этим вопросом я и так уже возился у себя в голове. Неземной голос очень быстро проревел что-то из трех-четырех слов, спрессованных в один ободранный крик. У меня не было уверенности, что там было, но в голову вскочило сразу несколько фраз, и каждая из них могла быть содержанием крика. Они обладали жутким сходством с заурядными, часто мною слышанными криками вроде "Пересадка на Тинагели и Шиллелаг!", "Счет два-один!", "Осторожно, ступенька!", "Кончай его!". Я знал, однако, что крик таким дурацким и тривиальным быть не мог, потому что он растревожил меня так, как может только нечто важное и дьявольское.

В глазах глядящего на меня Мак-Кружкина стоял вопрос.

- Я не разобрал, - сказал я уклончиво и хило, - но мне думается, это был вокзальный разговор.

- Я слушаю крики и вопли годами, - сказал он, - но мне никогда не удается с уверенностью уловить слова. Как вам кажется, мог он сказать: "Не нажимайте так сильно"?

- Нет.

- "Вторые фавориты всегда выигрывают"?

- Не то.

- Это трудный блин, - сказал Мак-Кружкин, - очень сложное затруднение. Попробуем еще разик.

На сей раз он так закрутил ролики катка, что они ныли и поворот колеса был почти исключен. Появившийся свет был самым тонким и острым светом, какой я себе когда-либо представлял, вроде внутренности лезвия острой бритвы, и снизошедшая на него с поворотом колеса интенсификация была процессом слишком утонченным, чтобы на нее можно было смотреть даже искоса

Наконец произошел не крик, а пронзительный вопль, звук, не слишком отличный от крысиного зова, однако куда писклявее любого звука, могущего быть изданным человеком или животным. Мне снова показалось, что были употреблены слова, но их точный смысл и к какому языку они принадлежат - было совершенно не ясно.

- Два банана за пенни?

- Не банана, - сказал я. Мак-Кружкин отсутствующе нахмурился.

- Тут один из самых сжатых и изощренных блинов, какие я когда-либо знал, - сказал он.

Он вновь накрыл каток одеялом и отодвинул его в сторону, а затем, нажав в темноте какой-то выключатель, зажег лампу на стене. Свет был яркий, но колыхатый и неуверенный, далеко не удовлетворительный для чтения. Он откинулся на спинку стула, как бы ожидая вопросов и комплиментов за странные вещи, коими занимался.

- Каково ваше личное мнение обо всем этом? - спросил он.

- Что вы делали? - справился я.

- Растягивал свет.

- Что вы имеете в виду?

- Я вам опишу объем этого дела, - сказал он, - и грубо обрисую его форму. Ничего страшного не будет, если вы узнаете необычные вещи, поскольку через два дня вы будете покойником, а до тех пор вас будут держать инкогнито и без права переписки. Вы когда-нибудь слышали разговор про омний?

- Омний?

- Омний - его настоящее название, хоть в книгах вы его и не найдете.

- Вы уверены, что это - правильное название? До сих пор я никогда не слыхал этого слова, кроме как по-латыни.

- Это точно.

- Как точно?

- Сержант сказал.

- А правильное название чего - омний? Мак-Кружкин ласково мне улыбнулся.

- Вы омний, и я омний, а также бельевой каток, и эти вот мои ботинки, и ветер в трубе - тоже он.

- Очень познавательно, - сказал я.

- Он идет волнами, - пояснил он.

- Какого цвета?

- Всех цветов.

- Высоко или низко?

- И так, и этак.

Лезвие моего вопрошающего любопытства было заточено, однако я видел, что вопросы все больше затуманивают дело вместо того, чтобы его прояснить. Я сохранял тишину, пока Мак-Кружкин вновь не заговорил.

- Некоторые люди, - сказал он, - называют его энергией, но правильное название - омний, ибо внутри его внутренности имеется гораздо больше, чем энергия, чем бы он там ни был. Омний - это суть, свойственная внутренней сущности, спрятанной внутри корня ядра всего, и он всегда одинаков.

Я мудро кивнул.

- Он никогда не меняется. Но обнаруживает себя миллионом разных путей и всегда идет волнами. Теперь возьмем случай света на катке для белья.

- Берите его, - сказал я.

- Свет - тот же омний на короткой волне, но если он идет на длинной волне, то существует в форме шума или звука. Своими патентами я могу растягивать луч до тех пор, пока он не станет звуком.

- Вот как.

- А когда крик у меня заперт вон в ту коробку с проводами, я могу его сжимать, пока не получу жар; вы себе не представляете, как все это удобно зимой. Видите вон ту лампу на стене?

- Вижу.

- Она приводится в действие патентованным компрессором и секретным прибором, присоединенным к коробке проводами. Коробка полна шума. Летом мы с сержантом проводим досуг за собиранием шумов, чтобы потом освещать и отапливать ими свою официальную жизнь темной зимой. Потому-то свет и делается то ярче, то тусклей. Некоторые шумы шумнее

других, и обоих нас ослепит, если мы с вами дойдем до того времени, когда в сентябре прошлого года работала каменоломня. Где-то в коробке она имеется, и она неизбежно обязана выйти из нее в положенный срок.

- Взрывные работы?

- Динамитство и экстравагантные взрывы самого далеко заходящего свойства Но омний - это деловой конец всего. Если б вам удалось найти правильную волну, результатом которой является дерево, вы бы могли составить себе состояньице на экспорте леса.

- И полицейские, и коровы, все они в волнах?

- Все на волне, и за всей этой петрушкой стоит омний, будь я голландец из дальних Нидерландов. Некоторые называют его богом, и есть еще и другие названия предмета, идентично его напоминающего, но и эта штука - тот же омний, тем же концом.

- Сыр?

- Да. Омний.

- Даже подтяжки?

- Даже подтяжки.

- Вы когда-нибудь видели кусочек его или какого он цвета?

Мак-Кружкин сухо улыбнулся и распялил руки в красные веера.

- Это в высшей степени блин, - сказал он. - Если бы вы могли сказать, что означают эти крики, это могло бы стать началом ответа.

- И штормовой ветер, и вода, и черный хлеб, и ощущение града по непокрытой голове - все это омний на разной волне?

- Все омний.

- А вот нельзя ли достать кусочек и носить его в жилетном кармане, чтобы можно было как угодно изменять мир, когда тебе это угодно?

- Это окончательный и неумолимый блин. Имея мешок его или даже пол спичечного коробочка, вы могли бы сделать все, что угодно, и даже делать то, чего нельзя назвать этим словом.

- Я вас понимаю.

Мак-Кружкин вздохнул и, вновь подойдя к комоду, взял что-то из ящика. Сев обратно к столу, он стал шевелить обеими руками вместе, выполняя изощренные петли и извилины пальцами, как если бы они вязали нечто, но спиц в них ни капли не было, кроме его голых рук, смотреть было не на что.

- Вы снова работаете над сундучком? - спросил я.

- Да, - сказал он.

Я сидел, глядя на него без дела, думая собственные мысли. Впервые я вспомнил, с чего получился мой злосчастный визит в своеобразную ситуацию, куда я попал. Не часы, а черный ящик. Где он? Если б Мак-Кружкин знал ответ, сказал ли бы он мне его, спроси я у него? Если я случайно не уйду в целости от утра с палачом, увижу ли я его когда-нибудь, узнаю ли, что в нем, узнаю ли ценность денег, кои мне никогда уж будет не тратить, узнаю ли, как хорош собой мог бы быть мой том о Де Селби? Увижу ли вновь Джона Дивни? Где он сейчас? Где мои часы?

Нет у тебя часов.

Это была правда. Я чувствовал, что мой мозг беспорядочно набит и нафарширован вопросами и слепым замешательством, а еще я чувствовал, как грусть моего положения возвращается мне в горло. Я чувствовал, что я совершенно один, но с маленькой надеждой, что в хвостовом конце всего этого я ускользну в целости. Я принял решение спросить, знает ли он про ящик денег, но в это время мое внимание было отвлечено еще одним удивившим меня событием.

Назад Дальше