Эта речь полностью прояснила мне мое положение. Только я собрался еще что-то сказать, как какой-то человек просунул вовнутрь лицо и посмотрел на нас, а потом уже, войдя полностью, осторожно закрыл дверь и подошел к стойке. Это был грубовато-добродушный красный мужчина в толстом пальто и брюках, подвязанных под коленями шпагатом. Впоследствии я узнал, что его зовут Майкл Гилхени. Вместо того чтобы стать у стойки, как он сделал бы это в кабаке, он отошел к стене, упер руки в бока и оперся на нее, балансируя вес на конце одного из локтей.
- Да, Майкл, - любезно сказал сержант.
- Холодновато, - сказал господин Гилхени. Из внутреннего помещения, где Мак-Кружкин трудился над своим ранним ужином, до нас донесся крик.
- Дай закурить, - взывал он.
Сержант вручил мне еще одну мятую сигарету из кармана и ткнул большим пальцем в направлении задней комнаты. Входя туда с сигаретой я слышал, как сержант открывает огромную конторскую книгу и задает краснолицему посетителю вопросы.
- Какой он был марки, - говорил он, - какой у него номер рамы, была ли на нем фара и опять же насос?
V
Долгий и беспрецедентный разговор, произошедший у меня с полицейским Мак-Кружкиным, когда я зашел к нему в качестве посланца с сигаретой, впоследствии напомнил мне некоторые из наиболее утонченных спекуляций Де Селби, особенно его исследование времени и вечности при помощи системы зеркал. Я понимаю его теорию следующим образом.
Человек, стоящий перед зеркалом и видящий в нем свое отражение, видит не истинное свое изображение, а картину себя в бытность более молодым человеком. Де Селби дает этому феномену весьма простое объяснение. Свет, совершенно справедливо утверждает он, обладает определенной и конечной скоростью распространения. Отсюда следует, что, прежде чем отражение какого-либо предмета в зеркале можно назвать состоявшимся, необходимо, чтобы лучи света ударились о предмет, затем пришли в столкновение со стеклом, чтобы вновь быть отброшенными на предмет - например, в глаза человека. Поэтому имеет место поддающийся оценке и расчету промежуток времени между моментом бросания человеком взгляда на свое лицо в зеркале и запечатлением отраженного образа у него в глазу.
Пока, можно сказать, все прекрасно. Верна эта идея или ошибочна, количество истекшего времени столь пренебрежимо мало, что вряд ли кто-либо из здравомыслящих людей станет из-за этого спорить. Но Де Селби, всегда гнушающийся остановиться на достигнутом, упорно отражает первое отражение еще в одном зеркале и заверяет, что различил во втором образе мельчайшие изменения. В итоге он строит известное сооружение из параллельных зеркал, каждое из которых бесконечно отражает все уменьшающиеся образы помещенного между ними предмета. Помещенным предметом в данном случае было лицо самого Де Селби, и он утверждает, что изучил при помощи "мощного стекла" бесконечное число его уходящих назад отражений. Согласно его признанию, он увидел в свое стекло удивительные вещи. Он якобы видел все возрастающую моложавость отражений своего лица по мере их отступления, так что самое удаленное из них, слишком мелкое для невооруженного глаза, - было безбородым лицом двенадцатилетнего мальчика и, по его собственным словам, "ликом редкой красоты и благородства". Ему не удалось довести вопрос до колыбели "из-за кривизны Земли и ограниченных возможностей телескопа".
О Де Селби пока все. Мак-Кружкина, краснолицего и тихо пыхтящего от количества еды, упрятанной им в брюхо, я нашел за кухонным столом. В обмен на сигарету он бросил на меня несколько ищущих взглядов. "Вот так вот", - сказал он.
Он закурил сигарету, и сосал ее, и исподтишка улыбался мне.
- Вот так вот, - сказал он снова. Рядом с ним стоял его фонарик, и он поигрывал по нему пальцами.
- Отличная погодка, - сказал я. - Зачем вам фонарь средь бела утра?
- Я могу вам задать вопрос ничуть не хуже, - отозвался он. - Не могли бы вы уведомить меня о значении слова "бюльбюль"?
- Бюльбюль?
- Как бы вы сказали, что такое бюльбюль?
Головоломка эта меня не интересовала, но я притворился, что роюсь в уме, и недоуменно кривил лицо, пока не почувствовал, что оно достигло половины положенного ему размера
- Не женщина ли из тех, что берут деньги?
- Нет.
- Не латунные шишечки на немецком паровом органе?
- Не шишечки.
- Не имеет ли какого-нибудь отношения к независимости Америки или тому подобному?
- Нет.
- Механический моторчик для заводки часов?
- Нет.
- Опухоль или пена во рту у коровы или такие вот эластичные штуки, которые дамы носят?
- И рядом с ними не лежало.
- Не восточный музыкальный инструмент, на котором играют арабы?
Он захлопал в ладоши.
- Не то, но очень близко, - улыбнулся он, - совсем по соседству. Вы сердечно вразумительный человек. Бюльбюль - это персидский соловей. Что вы теперь об этом думаете?
- Я редко попадаю впросак, - сказал я сухо.
Он восхищенно посмотрел на меня, и некоторое время мы молча сидели вдвоем, как если бы каждый из нас был очень доволен и собой, и другим и имел на то веские основания.
- Вы, без малейшего сомнения, человек с высшим образованием? - допрашивал он.
Я уклонился от прямого ответа, но постарался сидеть на своем стульчике с видом большого ученого и далеко не простого человека.
- Я думаю, вы всевечный человек, - сказал он медленно.
Некоторое время он просидел, подвергая пол строгому осмотру, а затем направил на меня свою темную челюсть и стал меня допрашивать о моем прибытии в приход.
- Не хочу хитрить, - сказал он, - но не проинформируете ли вы меня о своем прибытии в наш приход? У вас, разумеется, был трехскоростной переключатель для холмов?
- Нет у меня трехскоростного переключателя, - ответил я довольно резко, - как равно и двухскоростного, а также правда и то, что у меня нет двухколесного велосипеда, насоса у меня мало или вовсе нет, а фара если бы у меня и была, в ней не было бы никакой нужды, поскольку, ввиду отсутствия двухколесного велосипеда, у меня нет и скобы, куда ее можно было бы привесить.
- Пусть так, - сказал Мак-Кружкин, - но ведь на трехколесном велосипеде над вами, верно, смеялись?
- Нет у меня ни двухколесного, ни трехколесного велосипеда, и сам я не дантист, - сказал я с суровой и категорической тщательностью, - и я не признаю ни велосипедов с большим передним и маленьким задним колесом, ни мотороллеров, ни безмоторных дрезин, ни туристических тандемов.
Мак-Кружкин побледнел, нетвердо схватился за мою руку и напряженно вгляделся в меня.
- За весь отпущенный мне природой пых, - сказал он наконец сжатым голосом, - я ни разу не сталкивался ни с более фантастическим эпилогом, ни с более своеобразной историей. Вы, точно, - своеобразный далеко заходящий человек. До смертного своего вечера не забуду этого, сегодняшнего утра Только не говорите, что вы меня подначиваете!
- Нет, - сказал я.
- Ради хрипа!
Он встал, негнущейся ладонью пригладил волосы назад вдоль черепа и долго смотрел в окно глазами, лопающимися и танцующими на лице, подобном пустому, бескровному мешку.
Потом он прошелся, чтобы восстановить кровообращение, и взял с места на полке маленькое копьецо.
- Вытяните руку, - сказал он.
Я довольно лениво вытянул ее, а он направил на нее копье. Он двигал его все ближе и ближе, и, когда блестящее острие оказалось на расстоянии около пятнадцати сантиметров, я ощутил укол и коротко вскрикнул. На середине ладони показалась бусинка моей красной крови.
- Вот спасибо, - сказал я. Я слишком удивился, чтобы досадовать на него.
- Это вас заставит задуматься, - заметил он торжествующе, - будь я старый голландец по профессии и национальности.
Он положил копьецо назад на полку и косо посмотрел на меня с бокового угла не без некоторого, так сказать, км-з'атше.
- Может, вы способны это объяснить? - сказал он.
- Это предел, - сказал я изумленно.
- Тут потребуется некоторый анализ, - сказал он, - интеллектуально.
- Почему ваше копье укололо, когда острие было в пятнадцати сантиметрах от того места, где у меня из-за него выступила кровь?
- Это копье, - ответил он тихо, - одна из первых вещей, изготовленных мною на досуге. Теперь я от него не в большом восторге, но в год, когда я его сделал, я был довольно горд, и утром никакой сержант не смог бы меня заставить встать. Другого такого копья нет во всю длину и ширину Ирландии, а в Амэрикай имеется один лишь подобный предмет, да и то я не слыхал, что это такое. Однако я никак не приду в себя от потрясения: без велосипеда. Боже милостивый!
- Но копье, - настаивал я, - расскажите мне, в чем там суть, будьте молодцом, я никому не скажу.
- Вам я скажу, потому что вы конфиденциальный человек, - сказал он, - и человек, сказавший о велосипеде нечто, чего я никогда не слыхал. То, что вы считаете острием, вовсе не острие, а всего лишь начало остроты.
- Очень чудесно, - сказал я, - только я вас не понимаю.
- Конец имеет длину пятнадцать сантиметров и отличается такой остротой и тонкостью, что добрый старый глаз его не видит. Первая половина остроты толстая и крепкая, но и ее тоже не видно, потому что в нее переходит настоящая острота, и если бы вы могли увидеть одну, то увидели бы и другую или, может быть, увидели бы их соединение.
- Оно, я полагаю, намного тоньше спички? - спросил я.
- Разница есть, - сказал он. - Теперь настоящая тонкая часть настолько тонка, что ее никто не смог бы увидеть, какой бы на нее ни падал свет и какой бы глаз ни смотрел. Примерно в дюйме от конца оно настолько остро, что иногда - поздно вечером или особенно в мягкую плохую погоду - о нем невозможно подумать или сделать его предметом мыслишки, потому что мучительность этого повредит вам котелок.
Я нахмурился и постарался придать себе вид мудрого человека, старающегося разобраться в предмете, потребовавшем всей его мудрости.
- Нет огня без кирпичей, - сказал я, кивая.
- Мудро сказано, - ответил Мак-Кружкин.
- Остро-то оно было несомненно, - уступил я, - ведь выступила луковичка красной крови, но я почти что совсем не ощутил укола. Для такого действия нужна очень большая острота.
Мак-Кружкин хохотнул, присел обратно к столу и стал надевать ремень.
- Вы вообще не поняли всей сути, - улыбнулся он. - Ибо укол и кровотечение были вызваны вовсе не острием, а тем местом, о котором я говорю, отстоящим на добрый дюйм от предполагаемого конца обсуждаемого предмета.
- Что же такое этот остающийся дюйм? - спросил я. - Как бы вы, во имя неба, его назвали?
- Это-таки конец, - сказал Мак-Кружкин, - но он так тонок, что войдет вам в руку и выйдет из другой оконечности наружным манером, а вы этого ни капельки не почувствуете, и ничего не увидите, и ничего не услышите. Он настолько тонок, что, может быть, совсем и не существует, и вы могли бы провести полчаса в попытках о нем подумать и в конце концов не сумели бы обвести вокруг него мыслью. Начальная часть дюйма толще последней его части и присутствует почти наверняка, хоть я так и не считаю, если вы стремитесь уловить именно мое персональное мнение.
Я оплел пальцами челюсть и стал думать с великой сосредоточенностью, вводя в игру редко используемые части мозга. Тем не менее я совсем никуда не продвинулся касательно вопроса об остриях. Мак-Кружкин вторично побывал у комода и вернулся к столу с маленьким черным предметиком, похожим на гномий рояльчик с белыми и черными клавишами-недоростками, латунными трубочками и круговыми вращающимися зубчиками, похожими на детали парового двигателя или на деловой конец молотилки. Его белые руки двигались по всему предмету, ощупывая его, как бы стараясь обнаружить на нем какой-то крохотный выступ, а лицо глядело вверх, в воздух, с духовным выражением, и он не обращал ни малейшего внимания на мое личное существование. Царила неотразимая, потрясающая тишина, как если бы крыша опустилась и стояла на полпути до пола комнаты, где он пребывал в своем своеобычном занятии за инструментом, а я по-прежнему пытался разобраться в остроте концов и достичь точного их понимания.
Через десять минут он встал и поставил эту штуку на место. Какое-то время он писал в тетради, потом закурил трубку.
- Вот так вот, - заметил он экспансивно.
- Кончики эти, - сказал я.
- Я случайно еще не спрашивал у вас, что такое бюльбюль?
- Спрашивали, - отвечал я, - но вот от чего я действительно тащусь на ярмарку, так это от вопроса об остриях.
- Я начал править копья не сегодня и не вчера, - сказал он, - но, может быть, вам бы хотелось посмотреть еще что-нибудь, могущее служить примером среднего уровня высочайшего искусства?
- Очень, - ответил я.
- А я все никак не приду в себя от того, чем вы тайно поделились со мной sub-rosa об отсутствии велосипеда, вот эта история принесла бы вам золотое богатство, запиши вы ее в книге, где люди могли бы ее познавать буквально.
Он пошел обратно к комоду, раскрыл нижнюю его часть, вынул оттуда сундучок и поставил его на стол мне на обозрение. Никогда в жизни не обозревал я ничего более декоративного и хорошо сработанного. Это был коричневый сундучок, какие бывают у мореплавателей и матросов-ласкаров из Сингапура, но уменьшенный, как будто смотришь на сундук обычного размера через неправильный конец под зорной трубы. Он был высотой около тридцати сантиметров, идеальных пропорций и безупречной работы. На нем были углубления и резьба и причудливые выточки и узоры на каждой из сторон, а изгиб крышки придавал предмету исключительное достоинство. На каждом из углов было по блестящему латунному наугольнику, а на крышке - бронзовые уголки, красиво выкованные и изгибом безупречной плавности переходящие в дерево. Вся вещь была проникнута достоинством и удовлетворением истинного искусства.
- Вот, - сказал Мак-Кружкин.
- Он почти слишком хорош, - сказал я наконец, - чтобы о нем говорить.
- Я провел два года за его изготовлением, когда еще пареньком был, - сказал Мак-Кружкин, - и до сих пор от него тащусь на ярмарку.
- Он неупоминаем, - сказал я.
- Близко к тому, - сказал Мак-Кружкин. Тут мы вдвоем стали на него смотреть, и мы
на него смотрели в течение пяти минут с такой силой, что, казалось, он стал пританцовывать на столе и выглядеть даже еще меньше, чем мог бы быть.
- Я не часто смотрю на ящики и сундуки, - сказал я просто, - но это - самый красивый ящик, какой я когда-либо видел, и я его всегда буду помнить. Может быть, у него могло бы быть что-нибудь внутри?
- Может быть, могло бы, - сказал Мак-Кружкин.
Он подошел к столу и, ласкаясь, обхватил
предмет руками, как будто гладил пастушьего пса, затем открыл крышку маленьким ключиком, но вновь опустил ее, прежде чем я успел осмотреть внутренность его.
- Я расскажу вам историю и сделаю краткий обзор нитей этого небольшого сюжета, - сказал он. - Изготовив и отполировав сундучок, я задумался, что же мне в нем хранить, и вообще, на что мне его применить. Сперва я подумал о вестушках от невестушки, тех, что на голубой бумаге с сильным запахом, но, подумав, решил, что это было бы, в конце-то концов, не что иное, как святотатство, потому что в них было не одно соленое словцо, в писмецах-то этих. Вы постигаете уклон моих наблюдений?
- Постигаю, - ответил я.
- Еще имелись запонки, и эмалевая бляха, и мой парадный железный карандаш с винтиком на конце для выдавливания острия, тонкая вещь, исполненная механизмов, и подарок из Саутпорта. Все эти вещи - что называется, образцы века машин.
- Они противоречили бы духу сундучка, - сказал я.
- Да, это они бы делали. Потом еще была моя бритва и запасная челюсть на случай, если мне случайно преподнесут по морде при исполнении служебных обязанностей.
- Но не их же.
- Не их же. Еще были мои дипломы, и денежки мои, и картинка Петра-отшельника, и бронзовые штуки со штрипками, которые я нашел как-то ночью на дороге у дома Мэтью О'Карахана. Но и не их тоже.
- Это трудная головоломка, - сказал я.
- В конце концов я пришел к заключению, что лишь один образ действий примирит меня с моей собственной частной совестью.
- Здорово, что вы вообще нашли верный ответ, - возразил я.
- Я решил в душе, - сказал Мак-Кружкин, - что одна лишь единственно правильная вещь может содержаться в сундучке - другой сундучок того же изготовления, но меньше по кубической размерности.
Это очень компетентная мастерская работа сказал я, стараясь говорить его языком.
Он подошел к маленькому сундучку, и вновь открыл его, и просунул в него руки боком, как плоские пластины или как плавники у рыбы, и вынул из него сундучок меньшего размера, но напоминающий свой материнский сундук всеми подробностями вида и измерений. Он был столь прелестно безошибочен, что я едва не задохнулся. Я подошел, и потрогал его, и накрыл ладонью, чтобы узнать, насколько велика его малость. Медные его части блестели, как солнце на море, а цвет дерева был густо глубокой густоты, каким бывает цвет, углубленный и смягченный лишь годами. Я слегка ослабел от смотрения на него, сел на стул и, чтобы притвориться, будто меня ничто не беспокоит, стал насвистывать "Подтяжками тренькал старик".
Мак-Кружкин улыбнулся мне гладкой нечеловеческой улыбкой.
- Может, вы и приехали на не-велосипеде, - сказал он, - но это еще не говорит о том, что вы все знаете.
- Эти сундучки, - сказал я, - так похожи друг на друга, что я не верю, что они вообще тут есть, поскольку так верить легче, чем наоборот. И все-таки это самые чудесные две веши, какие я когда-либо видел.
- Я их делал два года, - сказал Мак-Кружкин.
- Что в маленьком? - спросил я.
- Что бы вы думали теперь?
- Я даже робею подумать, - сказал я, говоря чистую правду.
- Вот погодите уж, я вам покажу, - сказал Мак-Кружкин, - и произведу вам демонстрацию и личный просмотр индивидуально.
Он достал с полки две тоненькие лопаточки для масла, и погрузил их в маленький сундучок, и вытащил нечто показавшееся мне удивительно напоминающим еще один сундучок. Я подошел и учинил ему подробный осмотр рукой, ощупывая те же в точности морщинки, те же пропорции и ту же совершенно идеальную бронзовую работу в меньшем масштабе. Он был столь безупречен и восхитителен, что ярко напоминал мне, как бы странно и глупо это ни казалось, нечто, чего я не понимаю и о чем никогда даже не слыхал.
- Ничего не говорите, - сказал я быстро Мак-Кружкину, - но продолжайте делать, что вы там делаете, а я погляжу отсюда, и на всякий случай сидя.