Приговор - Юрий Герт 25 стр.


9

Позвонили. Федоров чертыхнулся и пошел открывать. По пути в прихожую он завернул в ванную, пустил из; крана струю холодной воды, смочил шею, затылок. И не стал вытирать полотенцем - капли воды, слегка освежая, стекали по спине с тупо и непрестанно нывшей левой лопаткой, по разгоряченной груди...

Не спрашивая, он открыл дверь. За нею стояла Галина Рыбальченко. Он молча пропустил ее, захлопнул дверь и пошел следом за девушкой. Никто не пришел из всего класса, пришла она... С чем?.. Да ни с чем, конечно.... И однако ее приход тронул его, шевельнул в душе какую-то нелепую, невозможную надежду. Все эти дни он видел ее в судебном зале,- когда только она готовилась, сдавала экзамены?.. И с каждым днем, оттеняя темные, с еле заметной рыжинкой волосы, лицо ее становилось бледнее, суше и запавшие глаза блестели все пронзительней, воспаленней...

Именно таким - воспаленным - был взгляд ее карих, почти черных глаз, когда она села за кухонный столик: сюда, на кухню, привел ее Федоров, и она, не ожидая, пока пригласят, сама опустилась на табурет, на место, где обычно сидел Виктор. И было что-то автоматическое, сомнамбулическое почти в том, как она пододвинула к себе чашку с налитым Татьяной чаем, как поднесла ее к губам, коснулась края, отпила глоток... Казалось, она не понимала, где она, что делает, все совершалось помимо ее внутреннего участия.

Она допила чашку до половины и поставила на блюдце. Посидела молча, словно наяву досматривая какой-то тайный свой сон. И, как во сне, тихо сказала:

- Алексей Макарович, сделайте что-нибудь... Вы все можете.

Она это без всякой надежды, едва раскрывая губы, сказала. Будто ветер за окном голой веткой прошелестел.

- Это теперь-то? - сказал Федоров. - Когда он сам во всем признался?..

- Вы все сможете, - повторила она. - Если захотите.

Татьяна ни словом не отозвалась на ее слова, только пододвинула печенье к Галине поближе, и в этом ее жесте, и ее ускользающем взгляде и вздохе было нечто от женщины, чутьем понимавшей другую.

- Их можно купить, - сказала Галина. - Да, да, всех! - Голос ее теперь ожил. Она строго, хотя и без вызова, посмотрела на Федорова, на Татьяну, снова на Федорова. - И судью, и всех, всех... Или уговорить. Или приказать... Или сделать так, чтобы они боялись!..

В ее интонации была такая смесь убежденности и отчаяния, что Федоров накрыл ее руку, лежавшую на столе, своей ладонью, сжал ее пальцы, длинные, розовые,- казалось, видно, как по ним пульсирует кровь.

- Галя, милая...

- Чего - "милая", "милая"!.. Я ведь знаю, Алексей Макарович, что говорю!..- Она выдернула руку из-под его ладони.- Думаете, эта балда Савушкин,- это он сам?.. Это я у него была, я и сказала!..

- Ты?.. И что же?.. Что ты сказала?..

Татьяна тоже смотрела на девушку во все глаза - не то с удивлением, не то с испугом.

- То и сказала... Сказала, что ему надо говорить, если он жить хочет!

Федоров и Татьяна переглянулись. Он встал, прошелся по кухне, припоминая Савушкина, его лицо, интонацию...

- Постой,- он поскреб темя, запустил в сивые, клоками свисавшие волосы пятерню.- Постой, это как...

- Да вот так!- сказала она.- Вот так!.. А вы думали, он по доброй воле?..

Он не стал расспрашивать, что стоит за ее словами. Но по выражению тонко, в ножевое лезвие стиснутых губ, почувствовал ничем не остановимую решимость.

- Не знаю,- покачал Федоров головой,- но думаю, у него имелись другие причины, у Савушкина... Во всяком случае, не только та, о которой ты...

- Ах, да какая разница!..- вспыхнула Галина.- Теперь?.. Когда этот... Этот... Этот...- Она слов не находила, вскочив и при этом уронив с грохотом табуретку.- Все взять - и уничтожить! Все, все!..- Она подняла табурет, села.- Татьяна Андреевна, хоть вы... Вы поговорите с вашим мужем!..- Она ухватила Татьяну за руку.- Еще не поздно... Кого-нибудь подключить, нажать...

Глаза ее перебегали, метались затравленно - от одного к другому, в них была мольба.

Федоров молчал. Он сидел за столом ссутулясь, обхватив голову.

- Вы не хотите?.. Отказываетесь, Алексей Макарович?..

Федоров молчал.

Теперь обе смотрели на него, взгляды их слились. Федоров чувствовал их на себе, эти взгляды. Так, наверное, в иные минуты с истовой верой в чудо люди смотрели на икону... Но Федоров не был чудотворцем.

Они сидели обе напротив, и уже не Галина - Таня держала в своей руке, гладила ее тонкую, смуглую руку в нежном пушке. Но Галина отпрянула от нее, отдернула руку, и снова в лице ее появилось жестокое, беспощадное выражение:

- Значит, честного разыгрываете?.. Даже сейчас?.. Когда завтра должно решиться - жить вашему сыну или не жить?..

Федоров молчал. Он потянулся к пачке сигарет, закурил - казалось, единственно для того, чтобы в клубах сиреневато-белесого дыма спрятать лицо.

Дым жег, выедал глаза, Федоров морщился. Шел одиннадцатый час, за стеной раскатисто бухал телевизор.

- Галя, - сказал он, глядя прямо перед собой, в стол, в голубую, выстилающую его поверхность пластмассу, - Галя, не забывай: он убил человека...

Он снова затянулся. Он не выговорил - выдавил из себя эти слова. Он их прохрипел - и горло у него тут же. сдавило, как от спазма. Он глотнул из чашки остывший, на донышке, черный от осевших чаинок чай.

- Все равно! - вскочила Галина.- Он хороший! Он лучше вас всех! Он честный! Вот!..- слезы кипели у нее на глазах, она задыхалась.- И я поеду! Куда он, туда и я! - Она бросилась к двери - юбка веером распустилась, хлестнула ее по ногам.

- Эх, Галя, - вздохнул Федоров.- Он ведь не декабрист. Да и времена теперь другие.

- Все равно!..

Она не выскочила - вылетела из квартиры, где все ее давило, душило. Живой дробью рассыпались но лестнице, растаяли где-то внизу ее каблучки...

10

Самое тяжкое, самое страшное было - так вот, в затихшем доме, остаться с Татьяной наедине. Как если бы все между ними, женой и мужем, было сказано. И все мысли - прочитаны без слов. И ждать больше было нечего. И никто не мог разрушить этого могильного молчания, мертвенной тишины. Но еще страшнее было разойтись по своим углам. И они продолжали сидеть вдвоем, сознавая отлично, что круг замкнулся, и выхода изнутри, из пустоты, в которой пребывали оба,- нет.

Как-то раз в Москве, на выставке в Манеже, Федоров остановился перед картиной, на которой среди темных космических глубин плавал в невесомости человек в обтягивающем тело скафандре, в маске, сквозь которую виднелось его лицо. Все до мелочей было реально в этой картине, изображавшей выход космонавта в открытый космос, даже кончик троса в уголке полотна, готовый в любой миг сблизить человека в скафандре с космическим кораблем. Но чем дольше Федоров всматривался в картину, тем все больше как бы погружался в пространство, не имевшее ни верха, ни низа, ни горизонта или каких-то иных границ, вокруг простиралась одна лишь беспредельная пустота. И сейчас для Федорова все сместилось, как в этой картине. Не было неба, не было земли. Мир, как у Пикассо, распался на части. "Он честный!.. По крайней мере - честный!.." Так сказала эта девочка. Ему, Федорову. В прямой укор. А сам Виктор?.. Спокойно. Спокойно. Сейчас, когда он убил, каждое слово его отдает кровью. Ее запахом. От которого мутит. И красные пятна - маков цвет, красное с черным - застилают глаза. И все, что ни скажет он, это слова убийцы. И уже потому - ложь. Нет, не "уже потому..." А потому, что источник их - злоба, жажда мести. Жажда выместить на ком-нибудь... Но спокойно, спокойно. Разве раньше не говорил он... Только не так резко. Не так решительно. Не вонзая кинжал, не ворочая клинком в груди... Не в этом дело. И лжи, вранья достаточно было... В его, Федорова, жизни. А они по крайней мере - честны. До цинизма. До того, что их циничная честность выглядит судом над нами. Над нашим ханжеством. Нашим притворством... Они - как звери: не все понимают, но чуют, все чуют. И никаких объяснений не признают. Объяснять, прощать - на это они не способны... Сколько было Витьке - пять, семь?.. Когда у него завязалась одна история, и Таня, настороженная его поздними приходами домой, слишком частыми командировками, а пуще того - чем-то, что замечает в муже любая женщина, отдалилась, заледенела, и в доме наступила полярная стужа, полярная ночь... Притворство спасло обоих, спасло семью. Но вот она сидит перед ним, и дело-то прошлое, давнее, а при-знаться во всем начистоту - смелости не хватает. То есть честности - на их языке. А он - признался, хотя последствия несоизмеримы...

В то время для Витьки, для его детского, не тронутого еще ни обманом, ни ложью сердчишки, это был первый рубец...- Федоров подошел к плите, плеснул себе остывшего чаю, ткнулся было носиком чайника к Татьяне, но она отвела его руку.- Говорят ведь, все вызревает в детстве, и самом раннем... Когда весь мир умещается в горсти, и в мире этом - два начала, два божества: мать, от которой свет и тепло, и отец, в котором - сила, надежность. И мир для ребенка светел, надежен, поскольку есть эти двое - два любимца, защитника, образца. И когда потом - а мгновение это рано или поздно приходит - гармония рушится, виноваты в первую голову они - отец и мать. За все вина ложится на них. И судят их - чистые, непорочные. Судят отцов... Отцы отвечают за все грехи. Грешные отцы. Ибо кто же из них, отцов, безгрешен?..

Он сидел, отхлебывал чай. Он подумал, что неспроста существовал обряд исповеди. Душу она облегчала. Очищала. В малом, ничтожном пусть, но искупала грех... Может, и для Виктора его признание было исповедью? К тому же - на отпущение грехов не рассчитанной?.. Напротив, навлекающей на себя наказание - неотвратимо?..

О чем я думаю?.. Достоевщина. Грех, исповедь... Если бы можно было ни о чем не думать...

- А знаешь,- сказал он,- а что, если в самом деле прав Конкин?..

- О чем ты думаешь...- вздохнула она. И даже упрека в ее голосе не было. Даже упрека одна только горькая покорность судьбе. Одно только смирение. Перед тем, что судьба послала ей такого мужа...

11

Такого мужа... Или ему это показалось?.. Нет, нет. Примерно такая же интонация уже была. Только явственней, грубей. У Виктора, когда тот говорил о беспредельных... И тоже был в его тоне, в колючести слов его - упрек. Ему, отцу. За то, что он - не беспредельный... Тогда, как щитом, Федоров заслонился именами, не вызывавшими сомнения. А ему не имена были нужны.

- Слушай,- сказал Федоров,- ты можешь объяснить, почему?.. Почему они только и заняты тем, что предъявляют нам счет?.. Почему мы, наше поколение, не предъявляло счета своим отцам?.. В голову не приходило! Напротив, чувство было такое: чего вы не успели - мы доделаем!.. И не корчили гримас, не ораторствовали, инвектив не произносили!.. Откуда это у них сейчас?..

Она не успела ответить - зазвонил замолкший надолго, на всю ночь, казалось, телефон. Короткие, частые, обгонявшие друг друга сигналы межгорода...

Звонили из редакции. Звонил Феоктистов. Старая лиса Феоктистов, второй зам. главного. Звонки его никогда не предвещали добра. Добрые вести всегда исходили от Гаврилова. И если он поручал переговорить своему заму... Но начал Феоктистов мягко, как он всегда начинал, и голос его рокотал в трубке так громко, будто не в Москве, а в соседней комнате находился Феоктистов сейчас, Федоров даже трубку отодвинул от уха, чтоб не так оглушало.

- Приветствую, дорогой, приветствую...- Вальяжный, раскатистый бас Феоктистова заполнял, казалось, всю кухню.- Не разбудил?..- Федоров скосился на ходики, Татьянину прихоть, домовито тикавшие в углу, с гирькой в форме сосновой шишки. Стрелки на голубеньком циферблате обозначали четверть первого.- Тут у нас, понимаешь, запарка... Нужны материалы по встречным планам, бригадному подряду... А нас письмами завалили. Какими?.. Да все по твоей милости - воздуху, воздуху в России не стало!.. Чем только до сих пор дышали, спрашивается?..- И смех у него был вальяжный, раскатисто-покровительственный, Федоров при его звуках видел выпиравшее из брюк пузо Феоктистова, жирные складки, колышущиеся под готовой вот-вот лопнуть рубашкой с то расстегнувшейся на пупе, то отлетевшей пуговкой, от которой остался тоненький нитяной хвостик.- Шучу, шучу, Алексей, все в порядке, и шеф доволен, и наверху... Наверху, на самом верху - понял?.. А так - шум поднялся страшенный, министерства пишут, звонят, прокуратура запрашивает... Если бы - Солнечный! Ты там у себя только Солнечный и видишь, а таких Солнечных по всей стране... Да, да, и все вроде только что проснулись, Федоров их разбудил!..- Он опять рассмеялся и смеялся долго, аппетитно, словно приглашал Федорова присоединиться.- И на тебя... На тебя тоже бочку катят... Ваши, ваши, кто ж еще?.. Но ты не робь, паря, слышишь?.. Это я тебе говорю: не робь!..

Федоров едва удержался, чтоб но выругаться вслух. Феоктистов ходил, ходил кругами, и в то же время - будто к стене притискивал отвисшим брюхом - Федоров, от природы сухощавый, в подобных случаях там, а редакции, силился вобрать, втянуть свой поджарый живот, чтоб не соприкоснуться...

И Татьяна сидела, опустив глаза, прислушиваясь, ловя каждое слово, может, не все улавливая, но суть... Суть и для нее заключалась в конце разговора, и она ждала его так же, как Федоров.

И вот оно, то, ради чего в полночь раздался этот звонок...

- Да, так что у тебя там?.. С сыном какая-то неприятность?..- Это уже как бы между прочим, невзначай, об этом и не спрашивать можно бы, и если пришлось, то к слову...

- Ох уж эти сопляки... Отчего это мы с тобой росли-вырастали, а не припомним, чтоб кого-то из наших друзей-приятелей - да под суд?.. Ну, так что, чем кончилось? Выпустили? Оправдали?..

Вот и он.

Вот и этот вопрос.

На который им ответ уже известен.

Им уже наверняка позвонили. "Поставили в известность".

Чтобы там, в редакции, знали обо всем...

- Нет,- сказал Федоров. И трубка в кулаке у него сразу вспотела, голос охрип.- Нет,- повторил он, прочищая горло.

- Нет,- повторил он, и трубку прикрыл рукой, ладонью, сложенной в горстку, как будто тем самым пытался уберечь Таню... От чего уберечь?.. Но ему хотелось. И хотелось, чтоб она вышла отсюда, с кухни, черт побери! Или оглохла!..

- Что - "нет"?.. Что - "нет"?..- переспросил Феоктистов. И весь - огромный, гора-горой за своим бескрайним столом - замер, затаился. Только дыхание - жадное, как у ныряльщика, поднявшегося со дна - слышалось в трубке.

- Ты чего молчишь? - сказал Феоктистов,- Или нас - что?.. Нас разъединили?..

- Нет,- сказал Федоров,- никто нас не разъединял, все в порядке...

Он похлопал себя но карманам, пошарил взглядом вокруг, отыскивая сигареты. Но Таня, поднявшись, вложила ему в пальцы чашку с наполнявшим ее до половины остывшим чаем и быстро вышла. Он был благодарен ей ли это. И не за то даже, что вышла,- больше за то, что они пока не разучились еще понимать, чувствовать друг друга.

- Суд не закончился,- сказал он, отхлебнув глоток.- Так что приговор, наверное, будет вынесен завтра. Но это уже не важно.

- Что - не важно? Приговор?..

- В том смысле, что - завтра... Видите ли, фактически он вынесен сегодня, и его ничто не может изменить...

- Это как?.. Не вынесен - и в то же время вынесен?.. Ты не того?..

- Я не того,- Федоров сделал еще глоток и почувствовал себя на удивление спокойно.- Просто сегодня он во всем признался.

- Кто - он?..- с присвистом выдохнул Феоктистов.

- Сын. Признался, что убил.

Трубка снова тяжело, прерывисто задышала.

- Что, так вот сам - взял и признался?.. До нас ведь раньше доходило, что все это - липа...

- Сам - взял и признался.

- Но, может, существуют какие-то смягчающие?..

- Нет,- сказал Федоров.- Никаких смягчающих.

Феоктистов так долго молчал, что Федорову представилось - он положил трубку.

- Плохо,- сказал Феоктистов. И засопел.- Очень плохо...

- Куда уж хуже,- сказал Федоров.

- Не знаю даже, старик, чем тебя утешить..

- А и не надо,- сказал Федоров.- Не надо меня, утешать.

12

Вот когда он почувствовал весь страх, весь ужас того, что случилось. Когда остался один. И молчала трубка. И слова, которые он произнес, отвечая Феоктистову, то есть не кем-то произнесенные, хотя бы и судьей или прокурором, а им самим, и вдобавок даже как бы не Феоктистову, невидимому и вроде бы не существующему в реальности, а - себе самому, слова эти не оставляли ни сомнений, ни надежды. И были как приговор. Не Виктору - себе. Ни здравый смысл, ни логика тут были ни при чем. Так он чувствовал. "За что?.. За что?.." Слова эти , вопросы эти были беспомощны, жалки. Он знал ответ. Это он убил Стрепетова.

Он опустился на табурет. Он только теперь заметил, что стоит, заметил, когда ощутил, что ноги у него проседают и тают, будто из пластилина, хорошо размятого или подогретого. Табурет, к счастью, оказался рядом, иначе он бы грохнулся на пол. Три пуда костей,- вот было бы грома... Чай был мерзкий, холодный - в чашке, до которой он дотянулся, обнял округлый бочок тяжелой, одрябшей рукой. Его вдруг продрало - не ознобом, а настоящим морозом. Даже зубы клацнули. Из окна, что ли?..- подумал он. Но приподняться, протянуть руку и захлопнуть хотя бы ближайшую половинку вдруг сделалось для пего непосильной задачей. Он не мог шевельнуться. Каждое шевеление отдавалось болью в сердце. Резкой, подстерегающей, как охотник в засаде. Он и дышал-то - едва-едва, чтобы того охотника перехитрить.

Сам... Сам он убил... Оттого и тянуло его, как Раскольникова, на то место, на ту скамейку - ту самую... Там он сидел, а над головой шелестел раскидистый клен, медвяно пахла белая акация... И там на оранжево-кирпичный, выстилающий дорожку песок пролилась кровь... Это не Виктор, это сам он был там в тот вечер. И листва... Впрочем, в марте, в самом начале - какая же листва?.. Деревья были голы, и воздух сырой, стелющийся над самой землей, напитанный вязким запахом почек душистого клена, ожившей, коричневой, готовой брызнуть соком коры... И в человеке, в юноше просыпается тогда хмельная, опасная сила, и все нипочем, все легко, просто: взмахнуть руками и - взлететь в небо, и - умереть, и - убить...

Это он, Федоров, был там. И поднялся, чтобы во всем признаться, тоже - он, Федоров. И приговор, каким бы он ни был,- тоже ему, ему...

Ну вот... Немного его и отпустило. Самое тяжкое для него всегда бывала неопределенность, туман. Любая определенность лучше любой неопределенности. "За что?.." Это вопрос из книги Иова. Бедный Иов...

Ему представилось, что и Таня сейчас лежит у себя в комнате, в их спальне, и думает о том же.

А может - лежит и читает детектив или Евангелие, к которому пристрастилась в последнее время. Конан Дойля, Кристи, Симеона - или Евангелие... Но что бы она ни читала, или ничего не читая, а лежа с открытыми глазами, она думает о том же. О том же, что и он...

...Что виноват в этой истории - не Виктор.

Назад Дальше