Мой маленький Советский Союз - Наталья Гвелесиани 10 стр.


Вот только… как обошелся с собственным сыном Яковом Иосиф Сталин, когда-то выгнанный на мороз отцом-сапожником?

А Ставрогин – он как обошелся с Дитем?…

Нет, я, как Володя Ульянов, пойду другим путем.

У Володи Ульянова было с кого делать сворю жизнь – с брата Александра.

И мне есть с кого – с Веры, Иры, Олега. С Зои Михайловны. С настоящей пионерки Аэлиты.

С Альки из "Военной тайны" Гайдара и его же Мальчиша-Кибальчиша.

С Ассоли из "Алых парусов".

С писателя Крапивина и его мальчишек и девчонок из отряда "Каравелла", про которых я взахлеб читала в журнале "Пионер".

И даже со старого дворового пса Мурзика, настоящего пограничника!

Помогите мне!..

Помогите вы, старшие, стать и мне старшим другом неразумным моим родителям, соседям, родственникам и просто прохожим, на лицах которых так горько отпечатались муки старости…

Сердце мое расколото на две половины. В одной из них – гнев. В другой – жалость. И обе они сдерживают внутри Любовь, а я молчу и тушуюсь, мучаясь никому не видимой виной.

* * *

Мы взошли на гору, где была автобусная остановка, друг за дружкой – отец, я и мать. Но нас разделяли не менее десяти метров физического расстояния и непреодолимая пространственная энтропия.

Мы так и шли – в десяти метрах друг от друга, думая каждый о своем и видя свое, только свое и еще раз свое.

Придя на остановку, стали порознь.

И в автобусе тоже ехали порознь.

И только в самолете вновь объединились, оживившись.

– Смотри, Маша, Тбилисское море, – сказал отец звонким голосом и, словно захмелев, принялся напевать вполголоса песню "Тбилисо".

Прильнув плечом к иллюминатору, спрятав улыбку, я с умилением и гордостью взирала на все это раздолье далеко внизу. На ровные зеленые и коричневые квадратики с тонкими полосками дорог, среди которых огромным голубым овалом покачивалось, как пятно на шкуре жирафа, или, лучше сказать, летело под могучим крылом лайнера влажнокрылым лебеденком наше море с приникшей к нему горой с сосновым лесом.

Где-то там, под горой, был и наш дом, и в нем ворочались с боку на бок в ранний еще час воскресного утра два самых дорогих мне человека: Вера и Олег. Предчувствуя со щемящей грустью мучившую меня каждый раз в каникулы тоску по дворовым друзьям, я ощутила как сердце, ткнувшись в грудь, поднялось к горлу и попыталось сделать что-то такое, проскользнув куда-то… Кашлянув, я еще больше нахмурилась и на всякий случай закрыла глаза.

– Правильно, Маша, лучше поспи, – одобрил отец.

Ему не мешало то, что я с ним практически не разговаривала. Дома, присев поодаль, он иногда принимался негромко, неторопливо рассказывать мне о чем-то, не требуя реакции. Как правило, такие рассказы содержали некое скрытое поучение, которого я, однако, не могла уловить, да, впрочем, и не силилась. Они продолжались до тех пор, пока не подходила мать, которая бдительно прислушивалась ко всему, что происходило в доме. Услышав звон, она тут же выдавала серию экспромтов, достойных лучших образцов обличительного красноречия.

Видимо, я все-таки задремала, потому что из мечтательно-радужного тумана, которым заволокло мое сознание под ровный гул двигателя, меня вывел все тот же доброжелательный, непривычно оживленный голос отца:

– Маша, а вот и Москва.

– Где?!

Рванувшись к иллюминатору, я с затаенным дыханием всматривалась в такие же, как и в самом начале, зеленые и коричневые квадратики с тонкими полосками дорог и чуть не заплакала от разочарования: и это все?!

Нет, не все. Держа перекинутую через руку кофту и поминутно поправляя челку, в одной шелковой блузке, пронизываемая довольно ощутимым ветром, я торжественно, стараясь держать осанку, хожу по Красной площади. Только здесь я смогла избавиться от неудовлетворенности Москвой, только тут – провалиться в сказочное раздолье. До того мы, оставив вещи в недорогой гостинице у Театра Советской армии, успели сходить в случайно попавшийся по пути Музей художника Васнецова, и у меня до сих пор стояли перед глазами так поразившие меня три богатыря (я еще не знала, что оригинал находится в Третьяковке). Если выехать из другой васнецовской картины славным Иваном-царевичем на Сером Волке, прижимающим к себе печальную Аленушку, если проскочить всю эту суетню, все эти вывески и витрины – весь этот собирательный Торговый Дом, одним из ликов которого является не то ГУМ, не то ЦУМ, куда, как в Бермудский треугольник, часа на три провалилась моя мама, велев нам с отцом ждать ее, у какой-то клумбы, где отец спокойно и сидел, читая газету и пожевывая пирожки, – то путь когда-нибудь упрется в три богатырских здания – Кремль, собор Василия Блаженного, Мавзолей.

Собор Василия Блаженного я уже обошла по кругу и побывала внутри, где прониклась незримой печалью, веющей от винтовой каменной лестницы. Но вот я вышла, пристроившись к группе экскурсантов, на залитый солнцем простор булыжной мостовой, увидела синее небо в курчавой бороде облаков, которые где-то вдали пронзали золотистые купола соборов, и стала счастливо бродить среди оживленных людей. Все они, попав на Красную площадь, как-то приосанивались, вырастали, понимая, что находятся сейчас, быть может, на самом родном и самом главном месте планеты.

Особенно много тут было детей: нарядных, забывших на время о забавах. Внимательно, с бесхитростным видом вглядывались и вслушивались они в происходящее; так же вглядывались и вслушивались взрослые, может быть, даже впервые открывая что-то для себя, чтобы потом донести, рассказать, показать и чтобы никогда это не забылось.

В эти минуты, на этой мостовой, где века назад так же топтались наши предки, душа открыта, и ее можно брать голыми руками. И даже голуби, кротко приземляющиеся на эти священные камни, безбоязненно льнут к рукам, словно руки человеческие и есть хлеб небесный.

В такие минуты никто не может обидеть ни одно живое существо.

Это здесь, прямо на площади, на этом символическом, открытом для народа месте, спит вечным сном в Мавзолее Самый Лучший Человек На Земле.

А значит, пока часовые на посту, в мире все хорошо. Мир любит тебя, Человек!

Но тут же – дегтем в бочке меда – примостился рядом с прекрасной тройкой Кремль – Собор – Мавзолей четвертый элемент: Лобное место. Я даже не сразу заметила его и не сразу уловила его назначение за красивым фасадом слова "лобное". Но с подачи экскурсовода смысл проясняется, и та печаль, что охватила меня, когда я поднималась по узкой винтовой лестнице собора Василия Блаженного, моя хроническая, обычно задвигаемая печаль снова накатила и так накрыла меня, что Красная площадь вдруг показалась всего лишь щелью меж пыльной землей и грозным, насупленным небом.

Да это и была лишь щель, лишь узкая полоска воздуха между двумя равнодушными ладонями, одна из которых – безразличная Земля, а другая – равнодушное Небо. И ладони эти медленно схлопывались.

Подавленная, я оглянулась на клумбу вдали, у которой сидел отец, и заметила вернувшуюся наконец мать. И – устремилась им навстречу. Пока я шла, солнечный день снова обнял меня, обласкал лучами, как и других детей, ходивших по площади с чистыми, трогательными лицами, и мир вновь раскрылся, как раскрывается шкатулка с драгоценностями.

В руках у матери была сумка с покупками, и они с отцом обсуждали, куда стоит пойти еще, пока есть время до поезда – нам предстояло ехать дальше, в Тульскую область, где работа партия отца.

– По-моему, нужно вернуться в гостиницу и немного поспать, – услышала я сонный и в то же время ироничный голос отца. – Надоела уже вся эта показуха. Надо жить чем-то реальным. А это все рассчитано на дураков. – Он потянулся за пирожком.

– Ну, правильно: помнишь, как ты сказал про портрет маленького Володи Ульянова в магазине: "Какая красивая девочка! Может, купим себе такую?" Пределом твоей мечты, когда мы познакомились, было, как ты сам говорил, обзавестись макинтошем, портфелем и животом. Два вторых пункта ты уже выполнил. Осталось дело за макинтошем, – съязвила мама.

Отмахнувшись неопределенным жестом, отец устремился к улице, ведущей из этого праздничного простора, и мы вынуждены были двинуться следом.

Так как отец никогда мамины слова не комментировал и в свою защиту ничего не говорил, я не могла понять, что из того, что она рассказывала, правда, а что трансформировалось в ее падком на выуживание негатива сознании до такой несуразицы, что реагировать было бы глупо. Но факт остается фактом – и правда и вымысел одинаково успешно работали на непрерывно создаваемый в моем сознании демонизированный образ отца.

Собственно, в тот день матери не обязательно было перечислять весь этот "джентльменский набор" отца – мои внимательные уши это слышали, и не раз. Но то, что его посещение Красной площади свелось к сидению у клумбы с газетой и пирожками, убило во мне последние остатки уважения к нему. Тем более что он так дурно, так плоско отозвался о том, что вызывало в моем сердце только благоговение, только священный трепет.

Однако я, как и он, была скрытна, и мои мысли о нем оставались для него тайной за семью печатями. Как оставались для меня тайной и его настоящие, тщательно таимые от всех мысли и настроения.

В тот же день мы прибыли в поселок Епифань Кимовского района Тульской области и направились в обветшавшее здание бывшего педучилища, второй этаж которого местные власти выделили для проживания геодезистам-полевикам.

Так как время было позднее, мы поднялись на второй этаж, прошли впотьмах по узкому коридору в самую дальнюю угловую комнату, приготовленную для нас, и тут же заснули, свалившись одетыми на раскладушки с походными спальниками. В комнате были только эти раскладушки, простой дощатый стол и два стула, а стены были обклеены плакатами на тему техники безопасности из жизни геодезистов – привычная, созвучная чему-то глубинному во мне обстановка: примерно в такой я и росла до пятилетнего возраста, пока мы не вселились в тбилисскую квартиру.

Утром меня разбудил крик петуха, затем я услышала квохтанье кур, позвякивание колокольчика, протяжное мычание коровы вдали, плач ребенка, чей-то сдавленный смех, чей-то шепот с одной стороны и говор с другой, чьи-то мерные шаги внизу. Встав, я ринулась в коридор и, заглянув попутно в пустые комнаты, бывшие классы (одна из них была заполнена на треть хламом, среди которого обретался сломанный пополам скелет и можно было насладиться раскопками среди кучи старых полусгнивших книг), спустилась вниз по узкой скрипучей лестнице. Здание было деревянным и походило на сплавленный на пенсию корабль. На первом этаже этого корабля-пенсионера располагалось весьма молодое и веселое общество: цех по производству игрушек. И туда как раз шли лукаво улыбающиеся, подмигивающие мне женщины в цветных косынках, среди которых было немало совсем юных; некоторые из них, как потом выяснилось, жили тут же – в женском общежитии во дворе. Я еще не знала тогда, какие последствия нас всех ждут от этого соседства на одной территории молодых незамужних или несчастно замужних женщин с грузинами-геодезистами, большинство из которых были молоды ми парнями или же мужчинами в самом расцвете сил.

Погода была солнечная, повсюду по двору летали бабочки-капустницы, пчелы и стрекозы, тоненько подавали голоса птицы в кронах лип, рябин и берез, растущих вокруг здания. Трава была мне по пояс, к воротам вела потрескавшаяся асфальтированная дорожка, от которой отходило множество тропок, одна из них вела к туалету, другая – к большому крану, третья – к заброшенному колодцу, а четвертая – к заботливо огороженному обелиску, на котором были выгравированы имена погибших в Великую Отечественную войну выпускников училища.

Постояв немного у обелиска – в таких местах меня всегда охватывало благоговение на грани со священным трепетом, – я вышла за ворота и пошла по широкой улице с деревянными домами – туда, куда шли и другие редкие прохожие. И вскоре оказалась на центральной площади поселка, по кругу которой располагались магазин, столовая, поселковый совет и главная достопримечательность – высокий старинный заброшенный собор. В чахлом скверике вокруг собора вповалку лежали мужчины; потом я узнала, что под вечер их уносят чуть ли не на спине подходящие по одной женщины. Да что там говорить, вскоре выяснилось, что единственными еще как-то стоящими на ногах мужчинами в Епифани были председатель поселкового совета и начальник милиции, да и те стояли нетвердо.

Первым делом я направилась к собору, от которого так и веяло, как в музее Васнецова, а потом на Красной площади, седой стариной. Я попыталась проникнуть внутрь, но усилия мои оказались тщетными – массивную чугунную дверь моим тонкокостным плечом было не сдвинуть.

Но зато я смогла подтянуться, ставя ноги на выбоины в стене, к решетчатому, но не застекленному окну и сумела разглядеть едва проступающие лики святых на фресках. Они казались странными и пугающими – настолько далеки были от этого сквера, от этой почти безлюдной площади и даже от того места, где находились, – земляной пол собора был густо усеян бутылочными осколками.

Слегка подавленная и в то же время преисполненная каким-то странным волнующим чувством, я спрыгнула и пошла куда-то наобум по одной из улиц, которую пересекали другие улицы, – улиц, вливающихся друг в друга, пересекающихся и параллельных, в Епифани было великое множество.

Я шла и шла, решив посмотреть, где же конец, и вышла к громадному высохшему дубу, обвитому тучей оглушительно каркающих в звучной тишине ворон. На некоторых ветвях громоздились гнезда, над которыми тонким дымком вились отдельные вороньи семейства.

За дубом стояла церковь со златоглавым куполом. Она была небольшая и, кажется, действующая.

Будучи убежденной атеисткой, я никогда еще не заходила в действующий храм, хотя храмов в Тбилиси было великое множество. Сей вид зодчества я любила, и очень даже, но любила снаружи – внутрь меня не тянуло. Когда кто-то из моих знакомых во время прогулок по архитектурно богатому проспекту Руставели, помявшись, робко давал понять, что хочет ненадолго отлучиться (зайти в храм), я оставалась в молчании на улице, в глубине души сожалея о неразумии и косности этого своего знакомого – лучше бы читал Маркса и Ленина! Но тут я решила – была не была, ведь это русская церковь, к тому же старинная, и пора бы уже посмотреть все как следует. И я направилась прямо в распахнутый дверной проем, благо церковь была не огорожена. Но вдруг наткнулась на сидящую на крыльце на табуретке сгорбленную в три погибели старуху с палкой в руке.

– Куда?… – сказала она зло и скрипуче. – А ну назад! В брюках сюда не ходят!

И я, попятившись, ретировалась.

Каркали вороны, падали, кружась, листья с полуоблезлой, болезной какой-то липы, лаял пес. И мучительно саднил внутри черной вороной отголосок скрипучего, корежащего душу голоса старухи…

Направо через проселочную дорогу виднелись кресты на могилах – там начиналось кладбище. Гнет всего этого буквально вытолкнул меня с поселковой окраины и, подгоняя, будто злой ветер в спину, принес к родному – теперь уже родному – педучилищу.

Возможно, с той поры действующие церкви стали ассоциироваться у меня с запретами и кладбищем, что трансформировалось в страх смерти и неприязнь к мертвенному фарисейскому духу, который я начинала ощущать сразу же, как только переступала порог большинства храмов. Так продолжалось у меня по жизни очень долго и немного развеялось лишь после того, как я углубилась в литературу о смысле храмовых Таинств.

Потекли вольным, извилисто петляющим, кружащим, но широким и полноводным ручьем летние дни моего первого большого проживания на российской земле, среди неширокого здесь Дона и полей с необозримой далью, по которым раскинулись холмы и перелески. Где-то всего в получасе езды находилось Куликово поле. А сам поселок Епифань в свое время заложил проезжавший здесь Петр Первый, это его историю изложил Андрей Платонов в повести "Епифанские шлюзы". До того мы выезжали с матерью только на Северный Кавказ, в район Минеральных Вод. Тоже Россия, но исторически курортные городки Ставропольского края расположились на землях местных кавказских народов, да и природа кругом была все та же, кавказская. Однажды я даже умудрилась, подхватив кишечную инфекцию, провести в инфекционной больнице Железноводска целый сентябрь, опоздав из-за этого на месяц в школу и запустив навеки английский, который нам начали преподавать в этот год. Единственной книгой, которой мне пришлось довольствоваться, был сборник стихов Сергея Есенина "Несказанное, синее, нежное" в навевающей свежесть элегантной обложке с летящими по лазури осенними листьями. Мать купила его в местном книжном магазине, чего обычно с ней не случалось: книжными покупками у нас ведала моя пермская тетя, присылавшая нам посылки с чудесными книгами пермского издательства.

Таким образом, Есенин стал первым сознательно прочитанным мною поэтом. Он еще больше углубил мою всегдашнюю пронзительную тоску по России, которую я ощущала именно так: несказанное, синее, нежное. И понимала: такой несказанной – ее здесь нет. Она – такая вот, таинственная и синеокая – притаилась в водах Китежа, и к ней не приплыть ни Волгой, ни Доном. Но можно коснуться ее, когда видишь белокаменные стены и златоглавые купола, холмы и поля, леса и перелески, когда пытаешься – через стихи – ощутить непонятную тоску бредущего с косой за плечом мужика… И тоску такого близкого и понятного, но почему-то потерявшего радость Есенина, вроде и не старого еще человека, почему-то жалующегося на пролетевшую молодость.

И вот теперь эта есенинская Русь проявилась и наяву, ибо земля, внешне ей подобная, наконец нашлась. Но, увы, подобие было слишком уж внешним. И порой внешним до карикатурности.

Вскоре выяснилось, что поскольку в Епифани нет твердо стоящих на ногах мужчин, то нет и верных им женщин. Поселковые женщины просительно заглядывали в лица любых приезжих особей мужеского пола, не гнушаясь разницей в возрасте, национальности и вероисповедании. Поэтому весть о прибывшей в Епифань экспедиции моментально облетела едва ли не всю Тульскую область. Словно вихрь приподнял с земли истосковавшихся по теплу простых русских баб и понес, как к магниту, к прямостоящим молодцеватым грузинам. Сей вихрь был встречен молодцеватыми грузинами с необычайным ответным энтузиазмом. Вернувшись с полей, где они работали, члены геодезической экспедиции разбредались по хатам либо же к ним в комнаты приходили нетребовательные подруги, с которыми они ездили в выходные на шашлыки на Куликово поле. Однажды я застала одну такую парочку ранним дождливым утром в кузове экспедиционного грузовика. А однажды слышала, как в полночь в наше училище пожаловали две девицы, приехавшие из соседнего Кимовска с единственным насущным вопросом, который они, пьяно похихикивая, озвучили, пока поднимались по скрипучей деревянной лестнице: "А правда, что здесь грузины живут?"

Сюда же приходила и единственная моя знакомая, с которой я более-менее сошлась. Она была старше меня на два года, и все называли ее Белой из-за того, что она была альбиносом.

Назад Дальше