Мой маленький Советский Союз - Наталья Гвелесиани 11 стр.


Я так и не узнала настоящего имени этой совсем еще девочки, которая каждое лето приезжала в гости к бабушке из Тулы. Из-за нее я целыми днями ходила хмурая, погруженная в свои мысли, не поднимающая сумрачного взгляда на стайки других мальчиков и девочек. Нет, я не осуждала и отнюдь не презирала эту худенькую, о чем-то затаенно грустящую малословную свою приятельницу, которая, завидев грузина во дворе педучилища, вдруг начинала глупо хихикать, неуемно болтать… В конце концов она заскакивала как бы невзначай в сарай рядом с туалетом. А после туда с деланым безразличием, стрельнув глазами по сторонам, неспешно входил ухажер – всякий раз новый. Я просто хотела понять, зачем ей это нужно. Я даже попыталась как-то приоткрыть ей глаза на то, что, возможно, ей нужно отнюдь не это, но она этого пока просто не понимает. Попытаться понять, что на самом деле нужно людям, чего они сами, быть может, еще не разглядели, не вытянули из внутренних глубин на дневной свет, – это было одним из главных мотивов моего интереса к окружающим.

Собственно, все наше общение с Белой состояло в молчаливой прогулке вдвоем по двору педучилища, когда она, поджидая мужчин, ласково оглядывала растущие тут деревья. Порой она задерживалась у одинокой березы или трепещущей простоватой осины, и взгляд ее делался отрешенным, пронзительно-печальным, и вот тогда в нем открывалось небо. Ради этого мгновения я и ходила с Белой.

Но сколько я ни раздумывала над тем, как удержать ее в этом трогательно-детском, беззащитном, так красящем ее лицо мгновении, ничего удачного мне в голову не приходило. Чем пленила меня эта девочка, я и сама не понимала, но я безудержно сочувствовала ей, мечтая унести ее к этому синему небушку в ее же глазах.

Однажды Белая пригласила меня пойти с ней на Дон. Я была очень польщена и обрадована. Каждый день, спустившись по петляющим холмистым улицам к неширокому, но глубокому и грязному в этих краях Дону – на маленькую полоску земли, слегка присыпанную привозным песком, считавшуюся местным пляжем, – я садилась или ложилась в стороне от сбившейся в компании молодежи. Детей здесь было мало, в основном шныряли мальчишки младше меня. Им до меня дела не было, так же как мне – до взрослых тетушек, которые изредка приходили на пляж и лежали на своих полотенцах, как потертые, замшелые камни. В фокус внимания старшеклассников и старшеклассниц, предававшихся флирту, я тоже не попадала. И всегда старалась кинуть свой пакет с подстилкой и книгой поближе к интеллигентного вида даме с шоколадным загаром, которая приходила с двумя маленькими детьми, мальчиком и девочкой, в сопровождении покладистой, спокойной овчарки. Эта дама, мы с ней так и не познакомились, тоже приносила с собой книгу, хоть и не всегда читала ее, но уже само наличие книги делало даму какой-то нездешней. Позже я узнала, что она – жена прямостоящего (на людях) начальника поселковой милиции и одновременно любовница главврача местной больницы. В общем, я надеялась, что поход на пляж вместе с Белой скрасит мое одиночество.

Встретившись, как договаривались, на пляже, мы кинули наши полотенца рядом и искупались. После купания Белая, красиво сев на песок с полускрещенными ногами, без всякой подстилки, поглядела с прищуром на тот берег, где бежал вдали жеребенок вслед за кобылой и перемещались медленными точками люди с граблями и косами, решительно тряхнула белыми кудрями со стекающими с них каплями воды и сказала:

– Да ну его в болото, это место. Пойдем лучше на тот берег. Там холмы, красиво… Я тебе одни развалины покажу – там в войну был храм, который разбомбили немцы.

Я расплылась в знак согласия в тихой, доверчивой улыбке, ведь моя мечта о небушке в этой девчонке, оказавшейся такой сорви-головой, сбывалась на глазах.

Мы прошли вдоль реки к мосту, перешли на ту сторону, пересекли залитое прохладным, спелым золотом пшеничное поле, поднялись на высокий холм и нырнули в зияющую дыру полуразрушенной церковки.

Внутри были только изрешеченные снарядами стены, в куполе зияла неимоверная по размеру дыра, пробитая немецкой бомбой. В середине земляного пола располагалось пепелище костра, – видимо, это место привлекало местную детвору.

Несмотря на то что Белая была здесь явно не впервые, лицо ее стало торжественным и трогательным, беззащитно-милым в этой своей обнаженности. Слегка нахмурившись, она обводила взглядом этот памятник давнего прошлого и скупо, как-то приглушенно, неторопливо рассказывала о том, какие здесь шли бои.

А я вспомнила стихи Тютчева, томик которого носила в своем пакете, раздобыв его в местной библиотеке:

Умом Россию не понять,
Аршином общим не измерить,
У ней особенная стать:
В Россию можно только верить.

После мы, сев плечом к плечу, чтобы не было так холодно на пронизывающем ветру на вершине холма, молча глядели на проплывающие над полями большими снежными курчавыми птицами пронизанные темными нитями облака.

В какой-то момент, искоса взглянув на мое лицо, Белая обронила, как когда-то Аппатима:

– Слушай, а почему ты… такая?

– Какая? – осторожно спросила я.

И, как всегда, не получила ответа.

Знала ли я, что вижу Белую в последний раз? На следующий день до ее бабушки дошли разговоры о интересе внучки к грузинам, и Белая исчезла из поля моего зрения.

Я не понятия не имела, где она живет, и потому не могла разыскать ее сама, да и характер наших отношений был слишком поверхностным, чтобы позволить себе поиски. Тем более что у меня самой началась черная полоса, и тоже по линии отношений между грузинами и местными женщинами. На сей раз героем дня стал мой отец, и это был один из самых трагических эпизодов моего детства.

Однажды, когда мать уехала в Тулу, чтобы походить там по магазинам, отец принес билеты в кино, которые бесплатно выделила администрация для нашей экспедиции. Приодевшись, мы с ним и другими нашими джигитами явились вечером в местный клуб, полный самым разнообразным народом.

И тогда выяснилось, что у отца есть пассия.

Она подошла к нему прямо у входа и, взяв по-свойски под руку, повела в зал.

Не сразу поняв, что происходит, я тоже села рядом на предназначенное мне билетом место. И – о, ужас! – как только погас свет и вспыхнул экран с кинохроникой, отец положил пассии голову на плечо, и рука его юркнула ей под блузку…

Как ужаленная, я метнулась к выходу, чего отец как будто и не заметил.

Мать уже была дома и восторженно протирала купленный в тульском универмаге сервиз. Вся бледная, я решительно рассказала ей, что она должна немедленно развестись с отцом, потому что он ей изменяет.

В тот же вечер сервиз был разбит вдребезги, а отец, услышав первые претензии к нему, тут же перевернул стол и ушел куда-то на всю ночь.

Наутро я застала его в рабочем кабинете подвыпившим, с незастегнутой ширинкой. И не преминула сообщить об этом матери, еще раз повторив, что она должна развестись.

Мать слегла с ишиасом. У нее начались такие боли, что пришлось вызвать "скорую". Пока доктор обкалывал ей поясницу и ногу новокаином, отец был во дворе и демонстративно обнимал впорхнувшую ему под крыло пассию, которой было, как я узнала позже, всего двадцать два года; она работала в цеху по производству игрушек и проживала тут же, в женском общежитии напротив педучилища.

Мне захотелось убить его. Я нашла тюбик с его зубной пастой, растолкла таблетки перекиси водорода, которыми красилась мама, и попыталась смешать порошок с содержимым тюбика. Но у меня ничего не вышло. Обдумывая план истребления такого негодяя, каким я представляла в те дни отца, я было вознамерилась сжечь секретные аэрофотоснимки, на которые он наносил вечерами чертежи. Все сотрудники экспедиции в определенные часы корпели над будущими топографическими картами, вооружившись циркулями и наборами красок и простых карандашей. Это, как я надеялась, привело бы к его аресту. Но я как-то не решилась на столь радикальный поступок.

В один из дней, проходя мимо цеха по производству игрушек, я услышала в приоткрытую дверь, как женщины журят ту самую пассию:

– И не стыдно – при жене и ребенке так выкобениваться?… Ну неужели ты не могла окрутить неженатого?

Поднявшись к себе, я еще раз напомнила матери о разводе. Я надеялась, что теперь-то уж мы точно сбросим с плеч этот страшный груз – мужа и отца, который ни мужем, ни отцом не был.

Но, несмотря на бубнеж матери: "Да-да-да, как только вернемся домой, я подаю на развод", ее решимость таяла с каждой минутой, как песок в песочных часах.

И однажды она, обронила, всхлипнув:

– Деточка моя, а как же мы одни будем? Я же совсем не умею работать. Я и так всю жизнь одна-одинешенька, никто меня не поддерживает.

И это говорила женщина, которая переплывала в юности Дон в своем казачьем отечестве. Которая в своем школьном детстве была бессменным председателем совета отряда и к которой учителя, отдавая дань ее авторитету среди сверстников, порой обращались с просьбой водворить на уроке порядок. И мама царственно справлялась с этой ролью. Кроме того, она занималась велоспортом, художественной гимнастикой и была завсегдатаем танцплощадок, где за ней ходили грустными пажами отвергаемые ею поклонники.

Бросившись к ней, я стала горячо, со слезами уверять, что от того, что мы останемся одни, всем нам станет только лучше. Но внутри меня словно стронулась корка прикрывавшей прорубь наледи, и черная горечь, смешав прежние мысли и чувства в один леденящий душу поток, нещадно хлестнула наружу, натыкаясь на поднимающуюся откуда-то из душной, спрессованной, дрожащей, как басовая струна, глубины стену безудержной жалости. Эта жалость не раз опрокидывала мои намерения, и я в конце отпрянула от матери. Выбегая из комнаты, я крикнула напоследок в ее лицо с молящее расширенными глазами:

– Как я вас всех ненавижу!

До этого мать сказала, как со дна залитой черной мутью проруби (взор ее василькового цвета глаз, казалось, тонул в ломком льду):

– Он с самого начала был вероломным. Когда тебе было полтора года и мы жили в Запорожье у моих родителей, он мог поиграть с тобой, купить конфет, взять мочалку и, сообщив нам с самым невинным видом, что идет в баню, уехать в Грузию.

Позже я пришла на пустынный, скрытый со всех сторон перелеском берег Дона, достала тетрадь, куда записывала понравившиеся мне стихи и иногда, очень редко, писала что-то свое, набросала крупным косым почерком строки, которые, может и нескладные, прорывались через какую-то незримо окружавшую меня стену чувств:

Я не люблю свою семью,
А в чужих – катаюсь как в масле.
Я кого-нибудь дома убью,
Других продолжая при этом умасливать.
Когда же меня поведут на расстрел,
Те, другие, вслед мне плюнут.
Но, Боже, когда мы все уйдем за предел,
Пусть меня к тем чужим сдунут.

Прошла еще неделя, и отец, с которым мы не разговаривали и который спал в эти дни в кабинете, как-то просто, без лишних слов и проблем расстался с пассией. Выглядел он при этом так, словно и не было в его жизни этого эпизода – он даже аппетита не потерял и был все таким же сонным и благодушным (снаружи) и критичным (а на мой взгляд – циничным) – внутри.

В последний вечер своего пребывания в Епифани я решила написать Белой письмо.

Купив 12-листовую ученическую тетрадь, я заполнила ее всю сдержанной и в то же время взволнованной моральной проповедью, цитируя попутно Тютчева, Есенина и Блока, а также какие-то отрывки из "Педагогической поэмы" Макаренко, которую тогда читала, выкопав из кучи хлама в бывшей учительской. Я просила Белую отринуть преждевременный интерес к мужчинам и обратить взор к вершинам человеческого духа.

Закончив писать, вложила тетрадь в большой почтовый конверт, написала в графе "Адрес": "Девочке, которую зовут Белая" – и стала думать над тем, кому можно доверить услугу посыльного.

Но чем дольше я думала, тем быстрее выветривалась моя уверенность в том, что это письмо нужно отправить. И в итоге я, не пожелав чувствовать себя в глазах Белой какой-то дурой, так и не отправила, заложив конверт за пожарный стенд на крыльце педучилища.

Авось его когда-нибудь найдет и прочитает кто-то, кому оно придется ко времени. Может, это даже будет сын или внук Белой. Или она сама, когда уже станет почтенной дамой. Хотя вот этого – почтенности – я желала ей меньше всего.

В ночь перед отъездом мне вспомнилось, как мама, когда я еще не умела читать, мама, которая тогда еще любила читать сама и часто читала мне вслух детские стихи и сказки, научила меня разным веселым песням, в том числе моей любимой – песне отважного капитана из фильма по Жюлю Верну. И однажды она прочла мне древнегреческий миф о Тезее и Медузе горгоне.

С первыми словами реальный мир поблек и закатился куда-то ежиком. Я уже была не я, а сам Тезей. Я носилась среди огня и дыма и чувствовала за спиной присутствие чего-то темного, необыкновенно манящего, красивого, но в то же время ужасного. Норовя оглянуться, я тянула на себя повод коня и, пока он взвивался на дыбы, слегка соприкасалась с взглядом с чудовищем. Несмотря на то что я смотрела на горгону только боковым зрением, змеящаяся пустота успевала просочиться в мое сердце и на мгновение сжать его, как щупальца спрута.

В огненной горячке носилась я по звездному небу, и меня баюкала Река Времен.

6

Скорее избавиться от этой дорожной сумки!.. Я просто закину ее в прихожую и, передав на бегу волочащей чемодан матери ключи, отмахнувшись – ведь сердце так бешено скачет! – от ее просьбы помочь, понесусь вниз по лестнице, увернусь от попытавшейся задержать меня ласково-любопытной соседки, живущей этажом ниже, той, что когда-то угощала меня пирожками, и, выбежав во двор, ворвусь на нашу детскую площадку. И уж там отдышусь, приседая, как бегун после забега. Там уж осмотрюсь…

Сколько раз представляла я себе эту сцену.

И, вернувшись из поездки, реализовала ее с точностью до деталей. Только соседка стала ниже ростом, и улыбка ее уже не казалась любопытной. И другие соседи тоже почему-то стали ниже. И даже стали ниже перекладины на конструкциях с баскетбольными щитами. И только деревья все еще были большими.

А трех моих друзей – Веры, Иры и Олега – как не было, так и нет. Хоть я и несколько раз выкрикнула, задрав голову к балконам по-прежнему высокого дома, такого четкого, такого белого на фоне лазурного неба: "Вера!.. Олег!" В ответ только Тузик подошел и безразлично ткнулся в сандалии, подозрительно обнюхав их, – наш дворовой пес, может, и не плохой, но все-таки маленький и глупый после Его Благородия Мурзика.

Вера и Олег приехали поздно вечером – они с родителями, как выяснилось, отдыхали вместе на Черном море. Поэтому увидела я их уже в школе – на следующий день, первого сентября.

Веру я встретила в туалете. Ища свободную кабинку, я обнаружила ее сидящей в торжественно-сосредоточенной позе и невольно вскрикнула: "Ой!.. Привет". Взгляд мой упал на капельки крови в толчке – точно такая же оказия, впервые начавшись в Епифани, ежемесячно случалась теперь и у меня.

Вера вскоре вышла, и тогда-то я с растерянностью и даже каким-то смятением обнаружила, что она, до того бывшая выше меня почти на целую голову, стала почти на целую голову ниже. Мне стало так неуютно, будто я лишилась в этот миг старшей сестры. Но я и виду и не подала и бодро спросила:

– Ну, как ты?… Рассказывай.

Я все-таки была очень счастлива и смущенно улыбалась. Вера засияла тоже. И, беспечно поведя плечом, кротко сказала:

– Да ничего особенного и не было… просто сначала я была, как всегда, у бабушки в Конотопе… Ну, ты знаешь, я этого не люблю. А под конец удалось вырваться на море.

– Ну и хорошо! – сказала я, совершенно удовлетворенная.

И мы пошли вместе в буфет и договорились встретиться потом во дворе.

Также я попыталась остановить Олега, куда-то бегущего в компании мальчишек из своего класса, но он пронесся метеором, крикнув: "Потом-потом!.." Ну, потом, так потом. Я только заметила, что вот он – стал выше. А ведь был почти на полголовы ниже меня. Неужели я утратила и младшего брата?…

Но действительность оказалось еще суровей – через совсем небольшое время я утратила как друзей их обоих. А началось все с грустной констатации факта: Олег стал ко мне агрессивно неравнодушен. Почему-то он возненавидел меня.

Будь он просто безразличным, я бы, помучившись, как-то приняла этот новый жизненный поворот. Но он почувствовал свою силу – недаром же вытянулся ростом на целые две головы – и мог теперь в прямом смысле посматривать на меня сверху вниз. Словно мстя самому себе за наши прежние добрые, незамысловатые, не девчоночьи-мальчишеские какие-то, по его новым понятиям, отношения, возмужавший Олег (у него даже появились усики над брезгливо сжатыми губами) старался при наших встречах в компаниях публично досадить мне. Среди его излюбленных приемов значились всевозможные колкости по поводу и без. К примеру, он принимался раздраженно-лениво критиковать мои мысли, которые я высказывала все реже и реже, напарываясь на столь нелюбопытную и откровенно недалекую пристрастность. Заметив же мое молчаливое осуждение его лениво брошенных слов, он и вовсе перестал напрягать ум – просто грубо обрывал меня какой-либо колкостью.

Так, постепенно, мы подошли, хоть я и оттягивала этот момент, чувствуя его неизбежность, к той черте, после которой уже начинается прямая конфронтация.

Терпение мое наконец лопнуло. И, лопнув, обнажило бездну спрессованного внутри гнева.

Дуэль! Теперь уже – только дуэль! Олег исчерпал все шансы другого исхода!

Подойдя к Олегу в подъезде вплотную, я схватила его за шиворот и яростно бросила в побледневшее лицо:

– Ну, вот что, гад, я вызываю тебя на дуэль! Приходи завтра днем к Вере, и мы будем драться. Попробуй только не прийти – я тебя из-под земли достану.

Больше всего я боялась, что он, презрительно поведя плечом, просто оттолкнет меня и, повертев пальцем у виска, уйдет.

Но Олег неожиданно согласился.

– Ладно, – сказал он, косо сплюнул и посмотрел мне в глаза своим холодным высокомерным взглядом, в котором змеей скользнула злость. Сквозь бледность мраморной тонкой кожи на скулах проступила краска, и тут же все лицо его пошло пятнами.

Назад Дальше