Полными пригоршнями набирали зерна и протягивали кому-то на весу детские ладони, полными пригоршнями набирали зерна и протягивали кому-то на весу чьи-то широкие мозолистые ладони. Это тоже был кадр из фильма, то ли когда-то виденного, то ли придуманного мной, – я уже не отличала вымысла от реальности. Подталкиваемая впечатлениями, я сбежала вприпрыжку со своего пригорка и принялась очищать землю под собственный огород – как раз за межой участка, где сидела к тому моменту, склонившись над книгой, бабуля… Да нет, не бабуля – при ближайшем рассмотрении она оказалась просто немолодой женщиной.
До конца дня она не обращала на меня никакого внимания, видимо принимая мои действия – выдергивание травы, камышей и колючек, выковыривание камней – за игру.
Но когда утром я пришла в школьной форме, с портфелем в одной руке и лопатой – в другой (дома я сказала, что лопата, которую отец принес когда-то со склада на работе, нужна для урока труда на школьном приусадебном участке, хотя никакого участка у нас не водилось), ее деликатное равнодушие сменилось пристальным, стремительно нарастающим, словно поднимающимся на склон высокой горы, вниманием, перешедшим наконец в изумление, когда достигло вершины.
Просияв, она крикнула весело и приветливо:
– Дорогая, скажи, пожалуйста, чем ты тут занимаешься?
Голос у нее был прямо-таки бархатный, словно пересыпающийся зернами того самого хлеба, который имя существительное. И ему сопутствовал легкий акцент – женщина была грузинкой.
– Хочу посадить кукурузу, – ответила я, тоже улыбаясь, но и хмурясь одновременно, так как привыкла ждать от людей какого-то подвоха, когда они начинают разговор вот так вот – за здравие…
– Ваша семья, наверное, нуждается?
– Нет, я просто так… Просто так хочется. Мне просто интересно, когда все это тут… Вот.
Окончательно запутавшись, я взглянула исподлобья на стоявшую изваянием женщину с тохой в руках, повернулась к ней боком и принялась обкладывать свой участок камнями. Назавтра я собиралась явиться с выструганными из веток колышками и проволокой и поставить настоящую ограду.
Боковым зрением я видела, как, вся сияющая, она подняла с земли крепкую палку и, прихрамывая, направилась ко мне. Она с легкостью перешагнула бы через мои камни, но не стала этого делать – почтительно остановилась, будто перед настоящим забором, и, приосанившись, весело протянула мне тоху:
– Держи, дорогая! Это подарок. Эта штука тебе еще пригодиться, раз уж ты решилась на такое хорошее дело.
– Ой, спасибо… Не нужно…
– Нужно-нужно!.. Возьми, пожалуйста. А скажи, у тебя есть дедушка с бабушкой? Это, наверное, они тебя надоумили?
– Бабушка и дедушка есть. Но не здесь… Нет, я сама.
– Ну, совсем хорошо. Я тридцать лет проработала в школе и не помню ни одного случая, чтобы кто-то из наших учеников захотел того, чего хочешь ты.
Она еще долго вспоминала что-то, оживленно рассказывала разные милые пустяки из своей профессиональной жизни, а я, напряженно улыбаясь и по-прежнему стоя к ней боком, вспахивала грядки. Вспахивала и думала про себя с колотящимся сердцем: "Только бы не узнала… И только бы не спросила, почему я не в школе…" Ведь это была та самая бабуля… то есть совсем не бабуля… с которой я уже пересеклась однажды. В прошлом году, когда я залезла на абрикосовое дерево в саду за одним из домов, она метала в меня как раз ту самую палку, на которую теперь опиралась, – опиралась больше для виду, периодически размахивая ею, будто палка была продолжением руки.
На следующий день она принесла мне семена кукурузы, и я засеяла под ее руководством поле, которое собственноручно выполола и вспахала.
Через несколько дней, переделав все свои дела на участке, соседка пропала. А я продолжала каждое утро приходить сюда вместо школы.
Положив на грядки портфель, я доставала из него книгу – кажется, это был Жюль Верн, – а потом, сев на портфель, погружалась в чтение. Место было глухое, и я не опасалась, что сюда забредет кто-то из взрослых. Старшеклассники и мои сверстники были в школе, а те дети, которые учились во вторую смену, как мы до прошлого лета, были младше, и я сумела бы отогнать их.
В кармане фартука лежали старые отцовские часы. Когда стрелки приближались ко времени окончания уроков, я, выждав еще минут десять, вкладывала, как в ножны, Жюля Верна обратно в портфель, отряхивалась и неспешно шла домой.
Но в один из дней на углу между домом и бассейном я напоролась на так же неспешно идущую с блуждающей улыбкой Лали Киасашвили.
– Привет, – покраснев, выдавила я.
– Привет, – весело ответила Лали, нимало не смутившись и даже, кажется, чему-то обрадовавшись. – Дай мне, пожалуйста, руку.
Опершись на мою руку, она перешагнула через канаву с дождевой водой, где среди прошлогодних листьев, щепок и мусора прикорнул, лежа на боку, бумажный кораблик.
– А у нас скоро будет сбор металлолома. И последняя контрольная по математике, от которой будет зависеть итоговая оценка.
Скороговоркой сообщив новости, Лали погрузила свой пристально-расплывчатый взгляд мне в лицо. Пришлось выдержать его, несмотря на желание отодвинуться, как от лампы, на которую в такие моменты делалось похожим ее лицо.
– А еще в классе говорят, будто ты стреляешь из рогатки птиц. Но я в это не верю.
– Ну и правильно… что не веришь, – выдавила я растерянно, опять покраснев.
– Аппатима говорит. Еще она говорит, что зря тебя от физкультуры освободили, что ты здоровая как лошадь, а врешь, потому что над тобой нету старших. А еще…
– Ладно, Лали, спасибо. Ты извини, меня дома ждут.
– Ладно, Маша. Передавай привет маме.
Лампа отплыла в сторону от моего лица, и я тоже куда-то поплыла, двигаясь как на ощупь.
Перед тем как войти в подъезд, я оглянулась и увидела по-прежнему смотревшую на меня, только теперь уже вслед, так и не сдвинувшуюся с места Лали. Но теперь ее взгляд был задумчивый, в нем чувствовались недоумение и даже некая укоризна в сочетании с виноватостью.
Виноватость в ее взгляде кольнула меня. Достала, что говорится. Я сердито представила, что возвожу между нами стену из аккуратных красных кирпичей. Мы стоим одни в лесу, но Лали не видит леса, потому что смотрит только на то, как растет стена. Я огибаю стену, незаметно появляюсь у Лали за спиной и закрываю ей глаза… Вздрогнув, она оглядывается и вдруг, когда я убираю руки, замечает лес.
Странная фантазия… Промелькнула и забылась.
Но на следующий день я пришла в школу.
И меня там все встретили как ни в чем не бывало. Даже Марина Арутюновна не задала ни одного вопроса, не потребовала справки за пропуски, не вызвала к доске.
Спустя еще день я сама вызвалась к доске.
Был урок природоведения, и я, выучив параграф наизусть, с чувством пересказала его, ничего не пропустив, громким, выразительным, глуховатым голосом.
Просто параграф из учебника, но – в моем исполнении. И я неожиданно покорила внимание класса, словно читала стихотворение.
Но вот все было рассказано, и мой энтузиазм иссяк. Смутившись, я погрузилась в свою привычную молчаливость, а лица у всех оставались еще какое-то время прояснившимися, словно окутанными легкой думкой. И даже не смотревшая в мою сторону Аппатима была как сама не своя.
Но больше всего "самой не своей" оказалась учительница. Она с видимым удовольствием вывела напротив моей фамилии в журнале большую четкую пятерку и с не меньшим удовольствием поставила бы мне ее и в дневник, но дневника у меня не водилось.
Так с того дня и повелось: я учила наизусть параграфы по природоведению (до остальных предметов у меня как-то не доходили еще руки), а потом получала за артистический пересказ пятерки, что нравилось и мне, и классу.
Но потом звенел звонок на перемену, и класс забывал обо мне, а я забывала о классе.
6
Наступил день сбора металлолома.
Пионерские классы освободили от уроков и послали группами по несколько человек в разные концы района с заданием подбирать все валяющиеся в округе железки – от дырявых кастрюль и труб до изношенных газовых плит и частей разбитых автомобилей. Всего этого добра на улицах было в избытке, а в одной из выемок оврага жители устроили свалочную яму – так там и вовсе был Клондайк.
Оставшись без надзора, кое-кто разбежался по домам еще в начале дня. Другие работали с ленцой, тащили что полегче, и каждый был сам по себе. А третьи – их было меньше всего – пахали дружно и весело, за себя и за того парня.
Эти последние были из сплоченных классов, из тех, кто не упускает любую возможность побыть вместе, заняться общим делом, все равно каким. Работали они легко и с фантазией. Ребята из одного такого класса, на год старше нас, извлекли со дна оврага сваленный кем-то проржавевший остов "Победы", автомобиля, давно канувшего в Лету, и теперь с грохотом тащили его под непрекращающуюся болтовню и взрывы хохота по проезжей части дороги.
Отстав от своей группы, – наш класс, рассыпавшийся при первой же возможности, послали убирать лом в районе недостроенного бассейна, – я уныло брела поодаль, завидуя этому единству. Скрежет и стук железа, смешиваясь со звонким детским гомоном, наполнял округу, подобно силе и аромату недавно распустившихся почек. И от этого грустное чувство отделенности от всех, стало острым, как никогда.
Но в то же время изнутри, словно толкнувшись в незримо приоткрывшуюся щель, распускались потихонечку клейкими листиками другие чувства – оторвались от грусти, как голуби, и, курлыча, обозревали с высоты весь этот бурлящий, шумящий простор с разливающимся колокольчиками звонким детским смехом.
Все вокруг струилось, смешиваясь с белым пухом, то ли падающим с небес, то ли поднимающимся в воздух с земли. И телу до дрожи захотелось в это дивное струение.
И руки ринулись в работу!
…Когда в конце недели на общешкольной пионерской линейке объявили, что наш класс занял почетное третье место, никто из моих одноклассников, кричавших до одури "Ура!", даже и не подумал о том, что третья по величине куча лома, в которой были газовые плиты, мотор и автомобильная дверца, куча, над которой вился флажок с надписью "3 А", была собрана почти исключительно мной. Каждый день после уроков я добавляла в нее что-нибудь новое, незаметно пробираясь в школьный двор через дыру в сетке ограды.
Правда, иногда я перекладывала по мелочам в нашу кучу и кое-что из соседних куч, хоть это и не приносило удовольствия. Так поступали все, и я на первых порах в отстающих не значилась.
7
Ну а потом – тогда же, в конце третьего класса, – наступил самый великий день в моей жизни: мне надоело быть плохой.
Я лениво гоняла у себя во дворе футбольный мяч. А потом пнула консервную банку.
Банку обнюхала незнакомая собака, и я пнула собаку.
К собаке же подбрел, чтобы утешить ее, какой-то малыш, специально вылезший для этого из песочницы, и я, воспользовавшись моментом, разрушила все его песочные домики.
Было все как всегда.
Но малыш заплакал.
Не кинул в меня пригоршню песка, как это делали другие, не бросился жаловаться маме и даже не назвал меня дурой.
Вернувшись к своим разрушенным домикам из желтого песка, он просто присел на край бордюра и, тяжело вздохнув, как старичок, о чем-то грустно и глубоко призадумался. И заплакал.
И я вдруг растерянно выронила из себя – себя…
Да-да, это звучит странно, но до сей минуты я была как не в себе. Меня не было с собой!
Был кто-то, кто шел со всеми вместе или врозь, – шел по привычке.
Был кто-то, кто одевался, завтракал, ходил, говорил, играл, смеялся, шалил, а я, пригорюнившись, как тот малыш, грустным воробышком внутри этого кого-то, роняла беззвучные слезы.
Когда этот кто-то замечал ребенка внутри меня, он терялся, и все смешивалось в Датском королевстве.
Так, например, за полгода до этого мы играли на площадке со смуглой черноглазой Алиной, дочкой домоуправа дяди Саши, и я, поглядев на легкий, подобно тополиному, темный пух на ее оголенных руках, сравнила ее со Снежным человеком, о котором писали и судачили повсюду. Алина, неожиданно расплакавшись, бросилась в подъезд. Кинувшись за ней, я бесполезно кричала ей вслед – что было только хуже, конечно, – что не имела ввиду ничего плохого, что я, напротив, уважаю Снежного человека, каким бы он ни был… В общем, тогда я тоже ощутила встречу этих двух существ внутри – внутри меня и внутри Алины, – когда они на миг пересеклись полными слез глазами и незримо соединились в нежном объятии, пока наши тела и умы, растерявшись, смешавшись, творили совершенно обратное.
Этот ребенок внутри заявлял о себе и раньше – в редкие минуты задумчивости без мыслей, когда в бурливом моем поведении словно образовывалась щель и кто-то, глотая слезы, проглядывал изнутри наружу. Но внешняя жизнь набегала снова, и ее волны смывали из памяти то, о чем я и подумать не успевала…
Глядя на присевшего на край песочницы мальчика, который смотрел невидящим взором куда-то мимо своего разрушенного песочного царства, я внезапно вспомнила крыльцо моих бабушки и дедушки, живших в Запорожье, куда мы с мамой ездили почти каждое лето. И белый плетеный стульчик на этом крыльце. И себя на этом стульчике, тихо глядящую в небо, куда поднимался, струясь в воздухе, с которым был одним целым, на одной ноте жужжащий жук с глянцевой спинкой, а на спинке этой отражалось белое, полное живительной влаги солнце, имевшее одновременно и качества луны.
Жук плавно огибал ветви растущей на его пути высокой старой яблони с золотисто-белыми яблочками, которые называли в доме пепенками.
Тихо летела вместе с ним с земли, оторвавшись, как бабочка от цветка, моя душа…
Привстав со стульчика, вдохновенно летела я – всем телом, словно была струями сгущенного солнечно-лунного воздуха.
Но вот на крыльцо вышел дедушка, постоял, спросил что-то не значащее, иронично-снисходительное, но и ласковое вместе с тем и, не дождавшись ответа, отправился в сад.
Сбросив – вместе с оцепенением – себя другую, как так и не добравшегося до неба жука, я бросилась за ним вдогонку.
Был и еще один день – он остался в моей памяти, как петушиный апокалипсис.
Я играла в саду в генерала, представляя головки садовых маков и еще каких-то цветов своими солдатами. Прохаживаясь по вымощенной булыжником дорожке и потрясая деревянным мечом, я выкрикивала вместо команд разный вздор, над которым сама же неудержимо хохотала.
Желая отвлечь меня от столь бестолковой, но живо исполняемой мною в лицах игры, дедушка спросил, не хочу ли я поглядеть на петуха.
Петух жил вместе с курами за виноградным плетнем с калиткой, которая всегда была на замке, – в той части сада, куда меня не пускали, опасаясь, что на меня обрушится балка или стена заброшенного дома, когда я в него залезу, несмотря на запрет. В этом доме с глинобитными стенами моя мама с сестрами и братом провели первую часть детства, пока дедушка не построил второй – их теперешний, – просторный кирпичный дом.
Ну как я могла не хотеть?
Бросив войско, генерал вбежал через отпертую калитку в запретные владения и сразу увидел стоящего – тоже генералом, в парадном белом мундире, – на черной от дождей и старости доске петуха. Точнее, уже не стоящего, а летящего со всех ног мне навстречу с грозно растопыренными крыльями и вытянутой головой с землисто-желтым клювом.
И пришлый генерал обратился в бегство.
Но хозяин этой части двора – белый генерал – догнал его и, вспрыгнув на спину, пребольно вцепился в нее когтями, да еще постучал по ней, прежде чем спрыгнуть и сердито удалиться, крепким, как железо, клювом.
Вдали он сердито прокукарекал.
Вторя ему, всполошились, беспокойно закудахтали куры.
А я, вбежав в дом, немедленно рассказала все в лицах, захлебываясь от восторга и возмущения, бабушке, и та, обычно не обращавшая на мои забавы внимания, с упреком сказала дедушке – она его всегда в чем-то упрекала: "Ну вот, видишь, до чего дело уже дошло. Говорила я тебе: пора менять петуха. И стар уже, и характер у него испорченный".
Дедушка же, лукаво всмотревшись мне в лицо, только подмигнул.
И в тот же день дело было сделано.
Пока дядя учил меня у главной калитки метать в забор ножи, дедушка, взяв топор, исчез в старой части сада.
Вдруг залаял, выскочив из будки, наш пес Пират.
Рванувшись раз-другой на цепи, он протяжно завыл.
Одновременно метнулся к себе через забор соседский кот, затрещали сороки в кроне яблони, взметнулись и рассыпались в разные стороны, как осколки, голуби, подбиравшие до того под крыльцом крошки.
– Батюшки!.. Неужели апокалипсис? – удивленно произнесла вышедшая из дому бабушка.
Тут подошел дедушка и молча передал ей прямо в руки тушку обезглавленного петуха.
…А вечером вся семья собралась за столом перед казаном с тушеной курятиной и сковородой с нравящейся мне жареной кровью. Все были оживлены и словоохотливы.
– Кушай, Маша, кушай, – сказал дедушка со своей ироничной ласковостью, положил мне на тарелку гребешок и придвинул вместе с вилкой большую деревянную ложку с нарисованным петушком, которую я считала своей и просила, чтобы ее всегда клали на стол рядом со мной.
Привыкшая ловить в любой ласковости подвох, то улыбаясь, то хмурясь, я, отодвинув тарелку, залезла под стол и принялась втихаря стягивать с ничего не чувствующих родственников тапочки, а после незаметно выбросила их за окно.