Мы продолжали оборванный разговор. За те годы, что мы не виделись, я успел многое повидать и пережить, в моем столе, помимо черновиков газетных статей, лежала рукопись большого, еще не законченного романа. Мои московские литературные покровители хлопали меня по плечу, хвалили и - обычно после третьей стопки - предрекали мне громкий успех, Не говоря об этом вслух, я жил в уверенности, что в сердцах людей произойдет переворот и судьбы мира изменятся, когда мой роман будет дописан и опубликован. Однако, возможность публикации романа в свою очередь зависела от того, как сложатся к тому времени судьбы страны и мира... Таким образом, судьбы страны, мира и моя собственная судьба в моем представлении были переплетены, и что значила в сравнении с этим жизнь скромного инженера-холодильщика, прожитая в том же городе, мало того - в том же доме, где она и начиналась?..
Я рассказывал о себе, о своих друзьях, о встречах с людьми замечательными, пострадавшими в прошлом и готовыми вновь пострадать за свои убеждения, пересказывал странички "самиздата", с предосторожностями переправляемые к нам из Москвы. При этом я то и дело поглядывал на часы, памятуя о шоколадке, но разговор наш представлялся мне крайне важным, способным открыть Феликсу глаза и заставить задуматься о том, о чем раньше ему и в голову не приходило задумываться... Он слушал меня не перебивая, хотя по его лицу трудно было судить о впечатлении. Иногда он вдруг начинал с усилием тереть лоб ладонью, иногда поводил плечами, словно занемевшими под навалившимся на них грузом.
После того, как я смолк, он заговорил не сразу. Сначала он снял очки, протер, вытянув бумажную салфетку из бумажного же стаканчика, стоявшего посреди стола, потом надел их и снова снял, снова протер...
- Все это интересно, - произнес он наконец, предварительно вытянув мясистые губы трубочкой и дунув в кулак, - но, понимаешь ли...
- Что - "но"?
- Но, понимаешь ли, как-то все это далеко...
- Далеко?.. Что ты хочешь этим сказать?.. - Все у меня внутри забурлило от обиды.
- Как бы поточнее выразиться... Ну вот врач - хороший ли, плохой ли, но занимается он прямым, необходимым делом: слушает больного, делает осмотр, выписывает таблетки... Или взять нас, холодильщиков: космические ракеты мы не изобретаем, зато конструируем холодильники для длительного хранения, мясо в них может лежать и не портиться и десять, и пятнадцать лет... А все, о чем ты рассказывал, так это, извини, "слова, слова, слова"... Но ты прав, конечно, каждому свое...
Мне вспомнился вчерашний вечер, "наше местечко" - там тоже говорили про холодильники...
- Можно прожить без холодильника, но нельзя жить без свободы, - сказал я.
Я чувствовал себя вправе так говорить. Я приехал из города, где жили люди, только недавно выпущенные из-за колючей проволоки, слово "свобода" для них не было звуком, тающим в воздухе, они знали его - на ощупь, на вкус и на цвет. Оно, это слово, находилось в одном ряду со словами "мать", "дочь", "жена", "сын", "отец", "Родина", или даже на строчку выше. Они знали цену свободе и никогда не предпочли бы ей холодильник...
Я говорил Феликсу о них, говорил о Хемингуэе, о Бруно Ясенском, о людях, глухих к чужой беде, равнодушных к чужой судьбе. "Это с их молчаливого согласия на земле существуют предательство и убийство", - повторял я любимые мной, наизусть затверженные слова, они звучали во мне, как серебряный голос трубы, зовущий в атаку...
Я говорил о долге - нашем долге перед народом, историей... Тем временем наступал вечер. Зной уже не казался таким тяжелым, гнетущим. Тени от деревьев теряли резкость, расплывались по земле, небо густело, наполняясь прохладной синевой. Песочница опустела, малышей в белых панамках увели. Ушла и старушка, вязавшая на спицах, на ее месте, под акацией, сидела молодая женщина в ярком оранжевом платье, с черными, падающими на плечи волосами, на коленях у нее лежала красная сумочка, поверх сумочки - раскрытая посредине книжка, которую она не читала - видно, кого-то ждала, поминутно поглядывая по сторонам...
Первым про шоколадку вспомнил Феликс, как ни досадно в этом признаться...
- Как бы нам не опоздать, - сказал он, перебив меня, и пощелкал пальцем по циферблату часов на своей руке. - Впрочем, кажется, мы уже опоздали... -
Мы второпях расплатились - за кофе и коньяк (официант как-то незаметно и чрезвычайно услужливо, хотя и без всякой просьбы с нашей стороны, дважды заменял опустевший графинчик полным) и бросились через дорогу, в кондитерский магазин. Было еще без десяти минут семь, но за дверным стеклом вместо таблички "Учет" и обнадеживающей записки висело "Закрыто", - строгое, не подлежащее обжалованию, как приговор военного трибунала. Наши попытки проникнуть внутрь, ссылаясь на десять минут, оставшиеся до времени закрытия, ни к чему не привели.
Надо ли говорить, какие слова отпускал я в собственный адрес по дороге домой?.. Но, кроме того, впервые тогда подумал я о странном стечении обстоятельств, которое можно принять и за рок, и за некий зашифрованный знак, исходящий от неподвластных нам, таинственных сил... Дважды я возвращался без обещанной шоколадки и оба раза, открывая со страхом дверь, убеждался, что ничего такого не случилось... Не было ли тут какой-то связи, взаимозависимости?.. Так думал я, вернувшись домой во второй и - особенно - в третий раз... Какие только кульбиты не делает наша жалкая совесть, стараясь найти и не находя для себя вразумительных оправданий!
8
Тетя Муся упросила врача увеличить дозу морфия. Две или три ночи прошли спокойней - и для бабушки, и для нас обоих. По утрам все смешивалось - боли, скопившиеся за ночь, впивались в тело с удесятеренной силой, остаточное действие морфия глушило разум, но временами сознанию возвращалась полная ясность, и это бывало похоже на то, как если бы в замороженном, заросшем инеем окне разогретый на окне пятак растопил небольшое отверстие, сквозь которое видно все - небо, солнечные полосы на снегу, детей, барахтающихся в пушистом сугробе... Мы говорили о разных разностях, перебирали вороха фотографий, вынутых из сундука, стоящего в прихожей. Бабушка помнила десятки, сотни лиц, мне совершенно незнакомых, но для нее и для тети Муси как бы живых, даже если они давно истлели в земле, стали прахом...
- Это Абраша-портной, - говорила бабушка, и ясный, чистый, зажженный воспоминаниями свет загорался в ее глазах. - Ты ведь помнишь Абрашу-брючника? - обращалась она к сестре. - Он еще сватался к Эстерке Сокольской, которую потом застрелили петлюровцы... А это Арончик, сын Яши-балагулы и Двойры, он умер в голодные годы от тифа... А это Додик Хейфец, смотрите, какой красавец... У него белые вырезали всю семью и он пошел в Красную Армию, был, говорят, большим командиром...
Они мелькали передо мной - красные командиры и портные-брючники, балагулы и переплетчики, чьи-то женихи и невесты, чьи-то соседи и родственники, сфотографированные в одиночку, парами, на многолюдных семейных праздниках, с закутанными в пеленки младенцами на руках, в местечковых картузах, в косоворотках, перехваченных в поясе крученым шелковым шнуром с кистями, в респектабельных "тройках" с заправленным под жилет галстуком, в длинных, до пола, ротондах, в капорах, напоминающих театральный реквизит... Вслушиваясь в их имена, произносимые бабушкой, я подумал вдруг, что имена эти носили они, не стыдясь их непохожести, режущего чужое ухо звучания... Имена патриархов Авраама, Аарона, Иакова... Пророчицы Деборы... Царя Давида, царицы Эсфири... Отчего же когда-то, мальчишкой, весь я пылал от стыда и ярости, когда меня дразнили на улице, окликая: "Эй, Абрам!.. Эй, Абрамчик!.. Эй, Абраша!.." А имя "Сарра", которое носила моя мать, - разве это не самое прекрасное в мире имя?.. А имя моей бабушки - Рахиль?..
В какой-то момент меня рассмешила нелепая мысль: родись в наше время праотец Авраам, он стал бы, возможно, Абрашей-брючником, Иаков-богоборец - балагулой, а царь Давид - командиром красноармейского полка... Но было не до смеха. Я видел, как мутная пленка боли понемногу затягивает бабушкины зрачки, как спотыкается, меркнет ее созна ние. Но вдруг снова проступало - оттаивало круглое, с пяточок, отверстие в замороженном окне:
- Ты их забери... Забери с собой... Не выбрасывай... Я ведь их берегла, хранила... Столько лет... Не выбрасывай... Дочке покажешь...
Наверное, бабушка и тетя Муся были одними из последних на земле людей, кто знал запечатленных на фотографиях, кто помнил их имена, - что остается еще от человека, кроме имени, которое помнят или забывают, благословляют или проклинают?.. Что остается, кроме имени и фотографий, до которых спустя два, самое большее три поколения никому нет дела? И что стану делать я с этими патриархами-переплетчиками, царями-командирами, балагулами и пророчицами - что расскажу я о них своей дочери, если уже сейчас все перепуталось, перемешалось у меня в голове?..
В один из моментов недолгого просветления она посмотрела на меня проснувшимся взглядом и слабым, чуть слышным голосом проговорила:
- А шоколадка?.. Ты обещал...
9
На этот раз я вышел из дома с единственной целью... Ничто не могло мне помешать - ни базар, ни Феликс, который, кстати, уже плескался в Черном море где-то под Ялтой... Хватит, - сказал я себе, - сегодня без шоколадки я не вернусь.
Впрочем, шоколадка была для меня лишь отвлечением, разрядкой. Белые крылья смерти нависли надо мной, они опускались все ниже, со свистом рассекая воздух, как самолет, идущий на посадку, выбросив шасси. Что мог я сделать - перед неотвратимым?.. Я попытался не думать об этом, я думал о шоколадке, которую добуду - в единственном, как объяснили мне, на весь город магазине, где продается шоколад, единственном - по причине какого-то разлада с нашими братьями-африканцами...
Город изнемогал от зноя и духоты. Улицы превратились в пекло, асфальт плыл под ногами и прожигал подошвы насквозь. Стены каменных зданий, раскаленные солнцем, на расстоянии метра обдавали жаром. Я остановился выпить газировки. У вереницы автоматов толпились жаждущие. Наконец, когда подошла моя очередь, я взял стакан, облепленный изнутри серебристыми пузырьками, и отошел в тень.
Медленно, мелкими глотками, растягивая удовольствие, допил я газировку, вытряхнул на язык последние капли - и только тогда ощутил на себе пристальный взгляд смеющихся ярко-карих глаз. В нескольких шагах от меня, тоже прячась от солнца в узенькой полоске тени, отбрасываемой домом, стояла моя недавняя спутница по самолету, мало того - соседка по креслу... Но там, в самолете, была она бледна, подавлена, одета кое-как, в мятую юбку, в поношенную, заштопанную на локтях вязаную кофточку (локоть мне запомнился, поскольку часто упирался в мой), на заплаканные глаза то и дело набегали слезы, платок, стиснутый в комочек, промок, и было что-то неотразимо-трогательное, беззащитное в том, как смахивала она ребром ладошки бегущие по щекам слезинки, утирала лицо уголком ворота кофточки... Впрочем, я и тогда не мог не заметить, как светятся, лучатся ее чуть раскосые глаза, даже залитые слезами... Теперь же, с копной золотистых волос, отброшенных за спину, тоненькая, в легком, как паутинка, платье, в белых босоножках, изящно оплетавших ремешками узкие, стройные щиколотки, она выглядела, говоря словами модной в те годы песенки, эдакой "королевой красоты" - если не города, то уж, по крайней мере, целого района.
- А я стою и думаю: заметит или не заметит?.. - нараспев проговорила она, обрадовано улыбаясь и не двигаясь - то ли ожидая, чтобы я подошел первым, то ли давая разглядеть себя всю.
- Вас нельзя не заметить, - сорвалось у меня, и я вспомнил, что ее зовут Лена.
- Ну прямо уж!.. - вспыхнула она и смутилась, порозовела. - Вы что это на меня так смотрите?..
- А нравится!.. -־ сказал я, не отводя взгляда. Сам не знаю, откуда взялся у меня этот пошловато-игривый тон.
Она, однако, приняла его.
- Ну, если так, тогда - смотрите, разрешаю... - По-цыгански передернув плечами, она, смеясь, протянула мне руку. При этом ей пришлось переложить стакан из-под газировки в другую руку, занятую сеткой, разбухшей от каких-то кульков, картошки, пучков редиски и лука. - Небось, удивляетесь: вот обжора!.. - качнула она сеткой, перехватив мой взгляд, - Это меня соседка попросила, бабка одна старенькая, в нашем подъезде живет...
- Давайте, помогу, - потянулся я к сетке.
- Да что вы!..
- А что тут такого - вы помогаете старушке, я - вам, то есть даже и не вам, а вашей старушке, так получается?.. И вовсе вы тут ни при чем и не имеете никакого права отказываться...
На виду у недоумевающих прохожих, мы стояли друг против друга и, хохоча, боролись за обладание сеткой. Пальцы наши встретились, переплелись, она нечаянно корябнула меня острым ноготком, на запястье выступила капелька крови. Это все решило.
- Ладно уж, несите, раз вам так хочется, - виновато согласилась она. - Тут близко...
После всего, чем были для меня последние дни, меня странно будоражили переливчатый женский смех, озорные ямочки в уголках губ, родинка, дразняще мелькнувшая в ложбинке между грудей, за вырезом платья...
- То-то же, - сказал я, перехватывая, наконец, сетку. - Давно бы так. Пококетничали - и будет...
- А что же и не пококетничать одинокой-то женщине?..
Голос ее неожиданно прозвучал напряженно, глухо, и сказано это было так, что вся веселость Лены показалась мне вдруг напускной... Как это бывает со случайными спутниками, она рассказала мне в самолете свою историю - внезапная любовь, стремительное замужество после десятого класса, жизнь в отдаленном военном городке, унылый офицерский быт, погоня за звездочками, пьянство, сплетни, ревность, рукоприкладство... Все завершилось разводом, спором из-за ребенка, в который включились родители мужа, похитившие мальчика (именно эти слова и были употреблены: похищать, похитители...). Ее рассказ, смятение, доверчивость, с которой временами она прижималась к моему плечу, как бы ища опоры, возбуждали сочувствие, жалость. Но я слушал, не вникая в запутанные перипетии, уже зная, что у красивых блондинок с легко загорающимися глазами нередко возникают усложненные отношения с миром, драматические ситуации, реальные или воображаемые, - без этого жизнь для них теряет остроту, терпкость, делается пресной, бесцветной... Однако теперь я подумал, что это куда серьезней, и я не могу просто взять и оставить ее посреди улицы, с картошкой и луком, с начавшими копиться между пушистых ресниц поблескивающими на солнце слезинками.
Мы присели в небольшом скверике. Наш разговор - продолжение того, который завязался в самолете, - на обоих нагнал злую тоску. И снова повторилось чувство, владевшее тогда нами обоими: у каждого своя беда, и никто не в силах тебе помочь... Но так же, как больничная палата сближает людей, товарищей по несчастью, что-то сближало и нас, подталкивало друг к другу... Что именно?.. Может быть, даже не ожидание помощи, а надежда на сочувствие, которое само по себе иной раз служит утешением.
- А я надумала попросить вас об одном деле, - сказала Лена, словно в ответ на мои мысли.
Она рассказала, что ей посоветовали обратиться в суд, чтобы вернуть себе сына, у нее все уже готово, и заявление написано, только хорошо бы кому-нибудь из сведущих людей сначала прочитать его, подправить...
- Это вы про меня?.. Да какой же я "сведущий"?..
- Ну, прямо уж... В газету пишете - и не сведущий?..
Я замялся. Пришлось ей выложить все про шоколадку - все, как было, начистоту... На нее это не подействовало.
- Вот делов-то! - тряхнула она головой. - Шоколадка!.. У меня дома целых три плитки... Я в больнице сестрой работаю, больные угощают - не откажешься, да я и сама его люблю. Только раз так, я все вам отдам - несите своей бабульке...
Полуденный зной был нестерпим, тень акации, под которой мы сидели, от него ничуть не спасала. Лена обмахивалась платочком, то доставая, то пряча его за вырезом платья, и там всякий раз мелькала, дразнила родинка
- Ну, согласны?.. А я вас компотом угощу, прямо из холодильника... И черешней...
Она упрашивала меня так настойчиво... Шоколадка - крутилось у меня в мозгу, - Шоколадка... Шоколадка... Бог его знает, найду ли я ее в магазине, а тут наверняка... И не три, конечно, а одну - что тут такого?.. Не для себя же, в самом деле, нужна мне эта шоколадка...
Шоколадка, - твердил я на разные лады, - шоколадка, шоколадка... Но не о шоколадке были мои мысли...
Лена перехватила их, поняв по-своему:
- Только вы, чего доброго, решили, может, что у меня совсем другое на уме? Мол, одинокая баба мужика залучить к себе хочет?.. Тогда идите, идите... Я не держу... - Она вскочила, одернула платье, из сощуренных в щелочки глаз на меня полыхнуло огнем. Просвеченные солнцем волосы на ее высоко вскинутой голове блестели, как золотая корона.
"И в каждой женщине таится королева..." - вспомнились мне чьи-то слова. Я не мог прийти в себя от столь стремительного преображения. Я почти бежал, сетка с картошкой колотила меня по ногам, впереди яростно цокали тонкие, как спички, белые каблучки...
10
Сидя в небольшой комнате, затененной плотными шторами, я прочел заявление в нарсуд, написанное детским почерком и, что хуже, детским языком. Впрочем, взявшись его править, я тут же остановился, подумав, что именно таким, то есть естественным, человеческим слогом и должна писать мать, у которой отняли ребенка. Мне стало не по себе оттого, что я должен лишить жизни эти наивные, святые каракули. Пока я обдумывал первую фразу, в голове у меня все время мелькало что-то вроде "Сим довожу до вашего сведения..." Тем не менее, я приступил к работе. Лена, облаченная уже по-домашнему, в ярких тонов халатик, старалась не мешать, и если входила в комнату, то лишь с тарелочкой, на которой громоздилась крупная, почти черная черешня, или с очередным стаканом обещанного ледяного компота. Заглядывая через мое плечо на исчерканные сверху донизу страницы, она вздыхала, выбирала на тарелочке самую крупную ягоду и подносила к моим губам. При этом, когда она перегибалась через меня, ее грудь мягко касалась моего плеча.
Работая, я не забывал поглядывать на часы, но только закончив правку (в которой, кстати, был вовсе не уверен, впервые имея дело с подобными документами) сообразил, что мой почерк, заставлявший страдать редакционных машинисток, Лене будет и вовсе не под силу. Пришлось усадить ее за стол и продиктовать ей исправленный текст.
Наконец наш труд был завершен, я собрался уходить. Лена принесла и протянула мне, как и говорила, три плитки шоколада, и притом орехового, с рыжей белочкой на обертке. Они были твердые и холодные на ощупь - наверное, тоже из холодильника, да и где еще хранить шоколад в такую жарынь?.. Я взял одну, но Лена чуть не насильно разжала мои пальцы и втиснула в руку еще две: "Это от меня вашей бабульке..."
- Спасибо, - сказал я, - мне пора... - И задержался на пороге.
Что-то щемяще-жалкое, жалобное - как тогда, в самолете, - проступило вдруг во всей ее фигурке, в нерешительности, с которой она протянула было руку, прощаясь, но тут же отвела ее, и квартира, в которой останется она одна, показалась мне тоже убогой и жалкой, в особенности же - листочки из школьной тетрадки с заявлением в нарсуд, лежавшие на столе, рядом с тарелочкой, на которой, в узком лучи солнца, пробившемся между шторами, мясистым бочком поблескивала забытая черешенка.
- Видно, вы ее очень любите, вашу бабульку?.. - сказала Лена. - Ведь это она вас растила-воспитывала, так ведь?.. Прямо с детства?..