Спустя два дня после этого разговора мы снова давили с Борей тот же диван, в кресле с другой стороны журнального стола, разметав по огромным подлокотникам руки, утопал Борин компаньон, совладелец фирмы; во всем офисе, кроме нас, никого не осталось, а мы сидели тут, ожидая заказанных проституток. На столике между нами стояла нераскупоренная бутылка вина, початая бутылка армянского коньяка, чашки на блюдцах, жестяная банка растворимого кофе, сахарница, блюдо с фруктами – в общем, не совсем так, как говорил Боря, некоторый дополнительный расход сверх обусловленной платы все же подразумевался, хотя вместе с тем объем его вполне укладывался в рамки принятого у них обычного гостевого угощения при деловых переговорах.
Разговор крутился вокруг моей личности.
– Боевое крещение, ага? – подмигивая мне, говорил Бо-рин компаньон – здоровенный, как оглобля, мужик, полная противоположность Боре – будто корова под седлом в своем дорогущем костюме от какого-то итальянского кутюрье, – ведавший у них в фирме вопросами, которые требовали силового решения.
– Николай Ростов отправляется на первое дело с французами узурпатора Буонапартишки, – подхватывал Боря, демонстрируя свою филологическую подкованность.
– Ну и чего, как он сходил на это дело? – спрашивал компаньон.
– Плохо он сходил, – отвечал я. – Упал с лошади и вывихнул руку.
– Однако ж за то был произведен в офицерское звание! – значительно поднимал палец Боря.
– Пора, пора получать офицерское звание, – раскалывалась двусмысленной ухмылкой оглобля компаньона.
Я и готов был к его получению.
Однако, когда, гордо размахивая листками пропусков, в офисе зажужжал рой жриц Афродитова храма, покружился по комнатам и опустился около стола с представительским угощением, а одна из роя – так и прямо мне на колени, с чувством полного права и обязанности потершись о мой нос своим, меня вдруг внутри всего сотрясло от странного чувства: смеси жалости, брезгливости и презрения. Две, в том числе и та, что обосновалась у меня на коленях, были крайне нехороши – то, что называется, корявы, в обычных обстоятельствах я бы не задержал на них и взгляда, более или менее прилично выглядела только одна, хотя и на ней лежал такой слой штукатурки, словно она собиралась выступать на сцене. Но чувство, которым меня тряхнуло, не имело никакого отношения к тому, как они выглядели. Я и сейчас не могу сказать точно, что было его причиной. Ну ладно, распахивали они свое лоно жаждавшей погрузиться в него мужской плоти за деньги. В чем тут было такое уж отличие от потаскухи, отдающей себя первому встречному из чистой любви к искусству? Существует, конечно, точка зрения, что проституция – та же работа, что и любая другая. Вроде работы повара, официантки, парикмахера – в общем, любой, какая ни есть на свете. Но ведь результатом всякой работы возникает продукт . Повар делает котлеты, официантка подает их на стол – был стол пуст, стал полон. За продукт и платятся деньги. Все иное, в результате чего продукта не возникает, – это не работа. Как, скажем, не имеет к ней отношения игорный бизнес. Нельзя же считать продуктом деньги, которые делает хозяин рулетки. Пусть он их делает , раз он так падок до них, но ставить его рядом с поваром или парикмахером – нет, пардон. И проституция тоже не создает продукта. Проституция – тот же игорный бизнес. Голая любовь к деньгам. Исключая, разумеется, случай Сонечки Мармеладовой. Да она и не была же профессионалкой. Тем более по вызову.
Получается, рассуждая логически, причиной того моего чувства, что сотрясло меня, будто я напоролся на оголенный электрический провод, было то обстоятельство, что девицы брали за свою неработу деньги. Другого объяснения я дать не могу. Хотя в точности его не уверен и по сию пору.
Я ссадил казавшуюся мне непомерно тяжелой профессионалку секса с колен, под каким-то предлогом, убей бог, не вспомнить каким, но совершенно нелепым – вот точно, оставил офис, будто бы на минутку, и уже не вернулся. Боря со своим компаньоном-оглоблей на другой день чуть не разорвали меня. Расходы, понесенные ими на оплату третьей жрицы, оставшейся без дела, я им возместил без разговора, едва о тех было помянуто, но это их если и успокоило, то лишь частично.
– Капитан, никогда ты не будешь майором! – пропел-прорычал под Высоцкого оглобля, подводя итог нашей разборки.
Бочар, с которым Юра Садок познакомил меня, приведя к нему домой, оказался угрюмым, с неразглаживаемой складкой тяжелой нахмуренности у глаз, заросшим квадратной черной бородой человеком. Ему, как я знал от Юры, было немного за тридцать, но мне показалось, особенно при первом взгляде, что Бочару может быть и сорок, и даже под пятьдесят – такой он весь, как и его борода, был квадратный, тяжелый, чугунный. При рукопожатии в ответ на мое "Рад познакомиться. Много наслышан" я получил какое-то невнятное гортанное бурканье – как бы, приоткрывшись и вновь закрывшись, прохрипел воздухом пустой водопроводный кран. Обои на стенах его коммунальной комнаты были ободраны, частью – напрочь, обнажив серый, подвального духа гипсокартон обшивки, частью – свешиваясь вниз разнообразного размера рулончиками, украсившими комнату подобно накладным буклям на голове древней старухи, а там, где не оторвались, остались на гипсокартонной обшивке клоками самых невероятных форм, напоминавшими острова, полуострова и мысы фантастической географической карты. Эти неотодранные куски обоев все были в беглой вязи слов, исполненной разноцветными фломастерами. Как я узнал немного позднее, то были афоризмы Бочара, которые он полагал необходимым предать публичности. Вот некоторые из них в их подлинном виде: "Засранец, кто не понимает моей музыки", "Рожденный ползать видит у орлов только задницу", "Сытый голодного не разумеет – и правильно делает", "Гусь свинье не товарищ, а свинья его в гробу видала", "Жизнь – пойло, которое без водки не выпьешь".
Насчет водки он оказался скор: приняв у меня из рук бутылку "Кристалла", без задержки лишил невинности тихо и безнадежно щелкнувшую крышку, наклонил бутылку над одним из множества стаканов, толпившихся на просторном журнальном столе посередине комнаты, и, наполнив его на четверть, тут же опрокинул в себя, громко выдохнув и закусив поднесенным ко рту кулаком.
– А колбаски какой-нибудь притаранили? – услышал я, наконец, от него внятную речь.
Юра, к которому был обращен вопрос, заторопился извлечь из своего "дипломата" батон "Золотой салями" и стеклянную банку с маринованными огурчиками.
– Во, пацаны, самое то! С понятиями чуваки! Вовремя, как раз, а то у нас с алкоголем тут затык вышел! – одобрительно зашумели за столом.
Бутылка, лишенная невинности, пошла по рукам и в мгновение ока опорожнилась наполовину.
За просторным журнальным столом, имевшим площадь небольшого аэродрома, сидело человек шесть, не считая хозяина. Парочка совсем пацанят – едва, может быть, переваливших через аттестат зрелости, а то еще только подступавших к нему, но все остальные – постарше меня, а один, с лысой, будто облупленное яйцо, остромакушечной головой – вообще старик, с перепаханным морщинами вдоль и поперек костистым лицом, так что хотелось его потрогать и снять, как маску, чтобы увидеть лицо настоящее. Это он сказал "С понятиями чуваки", – даже по лексике в нем виден был кадр прежних лет. Постарше, пожалуй, и моего отца. Кто-то имел длинные волосы, закрывавшие уши, у кого-то, как у Юры, побалтывалась сзади косичка, спускаясь на плечи, но никого более выразительного и колоритного, чем этот лысоголовый с маской вместо лица, не было. Если, конечно, не считать хозяина, который впечатлял одной своей квадратной чу-гунностью. Фамилия его, кстати, оказалась не Бочаров, как я думал, а Бочаргин – словно была создана сразу из двух: Бочаров и Кочергин.
Когда я выудил у себя из кармана куртки еще одну бутылку "Кристалла", за столом раздался настоящий рев одобрения, а Бочаргин, отхватывая ножом прямо на столе кусок от "салями", издал урчание, которое с несомненностью тоже означало довольство и одобрение.
– А вы думали! – сказал Юра. – Ты что, Бочар, мог подумать, я к тебе пустой приканаю? О Юре Садке так подумать! Я пустой не хожу. Я всегда с загрузкой. Саню вот привел. Очень Саня с тобой хотел познакомиться. Манера у вас – обалдеть, знаешь, как друг на друга похожи. Я прямо поразился.
Он явно заискивал перед Бочаргиным. Вовсе я не горел желанием знакомиться с хозяином этой комнаты. Сам Юра и предложил, и даже уговаривал. Меня так и подняло внутри на дыбы от этого Юриного двурушничества. Но не отнекиваться же было. Не устраивать сейчас выяснение отношений с ним.
– Похож на меня? – с ясной, внятной артикулированно-стью произнес Бочаргин, не донеся колбасы до рта. – Как это может быть?
– Обалденно, Бочар. Обалденно, – подтвердил Юра.
– Но мне никогда вашей музыки слышать не приходилось, – сказал я Бочаргину.
Лысоголовый с лицом-маской выпятил нижнюю губу:
– Бочар! Твои идеи носятся в воздухе!
– Психоделику пишете? – уважительно спросил один из тех, что был юн, как соискатель аттестата зрелости.
Вынужден смиренно признаться, это слово на тот момент было мне еще неизвестно.
– А что такое "психоделика"? – спросил, в свою очередь, я.
О, какое молчание грозно разверзлось пропастью передо мной, суля радости отвержения и презрения!
– Ну. А еще чего ты не знаешь? – ясно выговорил Бочаргин спустя, должно быть, целые полминуты.
– Кто такие "Пет шоп бойз", имеешь понятие? – тотчас, в пандан ему, бросил мне вопрос лысоголовый.
Ну да, конечно, знал я тогда про этот британский дуэт из зоомагазина, впервые в ту пору прикативший в Москву. Это потом они полюбят сновать челноками в столицу нашей родины, чтобы попастись по ночным клубам, будто у них в Лондоне нет Сохо, а тогда о них было известно только кучке продвинутых, и в основном голубым.
– Может, ты и про Джорджа Харрисона не имеешь понятия? – не получив возможности ответить, заработал я от кого-то среднего возраста новый укол – будто манекен на сеансе фехтования.
Меня начинали расклевывать, не дав сесть к столу.
– Ребята, – произнес я со всей смиренностью, на какую только способен. – Это Юра мою персону неверно отрекламировал. Я вообще больше по части трепа. Перед телекамерой. И чтоб других на треп растрепать.
Меня буквально заколодило на этом слове – треп, – я выдал еще несколько неологизмов, образованных от него, изумлялся сам себе – и выдавал.
Бочаргин послушал-послушал, отправил колбасу, которую все так и держал в руке, наконец, в рот и проговорил с прежней внятностью:
– Вообще ты ни хрена, я вижу, не знаешь. Сиди и слушай, о чем говорят, может, образуешься.
– Я думаю, Бочар, тебе небезынтересно будет Санину музыку услышать, – с видимым облегчением – никак его нельзя было не заметить – сказал Юра.
– Послушаем в свое время, – отозвался Бочаргин – вновь так, что я более догадался, что он произнес, чем расслышал.
– Потеснитесь там, пацаны, потеснитесь, – помахал рукой человек-маска, показывая, чтобы нам с Юрой организовали места на стоящей вдоль длинной стороны стола повизгивающей сочленениями раскладушке. Сам он, как и Бочаргин, сидел на диван-кровати с другой длинной стороны стола, и сидели они там просторно – всего втроем, возвышаясь над остальными подобно каким-нибудь богдыханам.
Я не берусь сейчас восстановить в точности все разговоры, что велись тогда за столом у Бочаргина. Там стоял такой густой треп – отказала бы любая звукозаписывающая аппаратура. Скажу одно: это были обычные разговоры его застолий, и застольная атмосфера – тоже та, что и обычно: в тон облику его ободранных стен с висящими на них повсюду буклями – рождаемая, несомненно, характером и натурой хозяина.
– Все эти Гребенщиковы с Макаревичами, Газмановы эти с Малиниными – это все отстой, навоз, надеть противогаз – и не дышать, – говорил Бочаргин с засунутыми в карманы джинсов руками, сидя на диване с выпяченной вперед колесом грудью. – Это чтобы слушать, нужно иметь полный сквозняк в башне. Чтобы продувало из одного уха в другое – в одно вошло, из другого вышло. Все на двух нотах, херня-мурня – никакой музыки, в древнем Риме их бы на съедение львам бросили за их способности.
– Но Гребень и Газман – это фигуры несопоставимые, – пробовал возражать ему кто-нибудь из тех, что были среднего возраста. – И Макар с Малиной. Малинин вообще чистый певец, не свое поет, а Макаревич, ну так ведь он и не претендует на большой саунд, у него чистый сингл.
– Заткнись в задницу! – взревывал Бочаргин. – Все одно, все! Попса, она в любой обертке попса. Настоящее искусство лишь в андерграунде. А эти в андерграунде сидели, только об одном и мечтали – в истеблишмент пропереться. Ну, и что?! Потому и проперлись, что настоящего искусства в них не ночевало. Я Макару еще в восемьдесят пятом, когда он в граунде сидел, говорил, что он фуфло. Цой правильно сделал, что ушел. Где бы он сейчас пасся? Его в истеблишмент потащило – ну, тут бы он и накрылся медным тазом.
– Нет, но Цой как ушел, он же не сам, своей волей, он на машине разбился, – кидался поправлять Бочаргина снова кто-нибудь из среднего возраста. – А может, сейчас он бы как Гребень или Макар был.
– Кто, Витя?! – будто вставал голосом на дыбы Бочар-гин. – Окстись. Да Витя лучше бы и в самом деле себя на машине в лепешку расшиб! Витя – это… о, вы не знали Витю. Витя бы хрен себя в какие рамки загнать дал. Витя настоящий андерграундщик был. Без балды.
Человек-маска сидел, в основном, молча. Переводил взгляд с одного говорившего на другого и, слушая каждого, словно бы посмеивался. Так у него, во всяком случае, были сложены губы. Он и не пил, а крутил свой наполненный на треть стакан в руках, подносил к лицу, вдыхал запах – и в нем словно бы поднималась волна отвращения: с таким видом он отдергивал стакан от лица.
Но изредка он все же вставлял слово, случалось, что это оказывалась целая тирада, и его Бочаргин не прерывал, а уж чтоб обрывать – нет разговора, наоборот – внимательно слушал, и слушал с видимым удовольствием. Помню реплику лысоголового, ставшую для меня тогда откровением:
– Да Гребень ваш на чем себе капитал сколотил? На чужой песне. "Под небом голубым" – это же не его. Это ж Хвостенко такой был, в Париж свалил потом, еще в семидесятые аж. А Гребень сам что написать может? Как хрен какой-то по крышам крадется. Ну крадется. Котяра такой. И что? Как говорится, мораль сей басни какова? А никакова. Сверхзадача, как говорится, где? А нигде. Все равно как пустой колос, здоровенный, а без зерна.
– Ну. Вот именно, – выслушав его, согласился Бочаргин.
– Но это вроде только слова не его? – нерешительно вставился кто-то из тех, чьи щеки еще не знали наждачной прелести бритвы.
– Кой хрен слова! – коротко на этот раз отозвался лысоголовый человек-маска.
Юра, с которым мы сидели рядом, когда в разговоре выпадала пауза, просвещал меня, ху есть ху. Один среднего возраста, с косичкой, как и сам Юра, был бас-гитаристом и играл с Бочаргиным. Другой среднего возраста, без косички, но с такими длинными волосами, волнами спускавшимися ему на плечи, что будь они собраны в косичку, та вышла бы у него не короче, чем у бас-гитариста, сейчас был клавишником в довольно известной группе, но намылился оттуда делать ноги и, может быть, именно к Бочаргину. Третий среднего возраста, тоже длинноволосый, но с обширной пустошью на темени, гулял сам по себе, нигде не играл, хотя мог отлично работать и на кларнете, и как клавишник, а зарабатывал на жизнь в какой-то иностранной, американской, кажется, фирме, торгующей пылесосами. Пылесосы были необычные – эксклюзивные (слово, только входившее тогда в употребление), продавались не через магазины, а только через специальных торговых представителей фирмы, и сегодня нам еще предстояла демонстрация этого пылесоса. Претенденты на аттестат зрелости состояли при Бочаргине вроде того, что в должности оруженосцев, или, по-другому, были его школой , он их растил , позволяя брать у себя все, что возьмут, и, может быть, через какое-то время они бы влились свежей кровью в его группу.
Но меня больше всего интересовал, конечно же, человек-маска. Оказывается, так выглядел ветеран подпольного рока, легендарный гитарист, которого рвали на свои студийные записи десятки самых различных групп, и когда Юра назвал его имя, оно даже всплыло у меня в памяти – при всех моих не слишком обширных познаниях в отечественной музжизни. И оказался он совсем не так стар, как мне показалось по его виду, – немного старше тех, кого я определил как "среднего возраста".
– Это он на колесах сидит, уж сколько лет – что ж ты хочешь, – сказал в объяснение мне Юра.
– Я не понял. При чем здесь машина.
– Какая машина, – в голосе Юры прозвучало презрение к моей бестолковости. – Он даже взялся за косичку и пожамкал ее. – Это таблетки такие. Наркотик. Видишь, не пьет, только нюхает.
– И что ж, что не пьет?
– А то, что когда кайф наркотиком ловишь, то спиртное не лезет.
О самом Бочаргине Юра рассказал мне уже раньше. Бочаргин был накоротке со всеми: и с тем же Гребенщиковым, и с Макаревичем, и с разбившимся Цоем, они звали его в свои группы, но Бочаргину было дороже собственное творчество, и ради него он отказывался от всех соблазнов, выжидая, когда настанет подходящий момент для коммерческой раскрутки его музыки. Он только полгода как вернулся в Россию, больше двух лет прокантовавшись по заграницам, побывал и в Англии, и в Америке, прошел через лучшие студии, познакомился с Бобом Диланом и Элтоном Джоном, подружился с Питером Гэбриэлом, а "Пинк Флойд" взял для исполнения его композицию, но запись не состоялась из-за того, что они полезли в материал, стали кроить его под себя, и Бочаргин понял: нечего отдавать свое в чужие руки, нужно записывать самому.
– Дайте мне денег – и я переверну мир, – все так же сидя с засунутыми в карманы джинсов руками и выпяченной грудью, мрачно откомментировал Бочаргин чье-то сообщение, что запись саунда последнего альбома "Ганз энд роузиз" стоила будто бы полные триста тысяч английских фунтов. – Попробовали бы они без денег пропереться. А нам приходится.
Я поднялся и направил свои стопы к выходу из комнаты. Что-то меня стало укачивать. Во всяком случае, так я определил свое состояние. Хотя мне никогда не приходилось бывать в открытом море, и я не имел понятия, что это такое – морская болезнь. Но то, как меня мутило, очень напоминало описание этой болезни.