Лили схватила какую - то сумку, мне сунула в руки пальто, сама натянула один рукав беличьей шубки, местами уже немного полысевшей, другой рукой потянула меня в сторону кухни. Осторожно, чуть ли не на цыпочках, мы вошли на кухню; со стороны прихожей слышался уже негромкий стук в дверь - судя по звуку, стучали чем - то металлическим. Лили потянула меня дальше - к двери черного хода: ею мы почти никогда не пользовались. Кстати оказавшимся у нее в сумке ключом отперла дверь - мы стали спускаться по узким и крутым ступенькам, конечно, грязным и замусоренным, как всегда бывает на черных лестницах: блеснула разбитая бутылка, одна ступенька была застелена грязной рваной газетой; слабый свет падал на нее, пробиваясь сквозь пыльное стекло крошечного оконца, и я увидел в газете фотографический портрет нашего министра финансов - я даже знавал его когда - то, там же, в колониях…
- Осторожно! - зашипела Лили подхватывая меня под руку. - Ты решил именно теперь переломать ноги? О чем ты все время мечтаешь?
- Прости, - ответил я, отряхивая брюки. - Туда?
Мы спустились до самого черного хода, но выходить не стали - мгновение спустя я понял почему - из двери черного подъезда, к которой нужно было повернуть, на расположенную прямо перед нами стену падала чья - то тень. Лили потянула меня в противоположную сторону - там, прямо, как оказалось, за нашей спиной, была другая дверь, сколоченная из грубых досок. За ней оказался совсем уже неосвещенный ход, как мне показалось - в подвал, однако, пройдя вниз в полной темноте несколько лестничных пролетов, я понял, что мы спустились гораздо ниже подвала. Наконец спуск прекратился, и мы ощупью двинулись вперед по самому настоящему подземному ходу.
Я ожидал всяческих, вычитанных мною в книгах, неприятностей, как - то: ослизлых стен, крыс или отвратительных насекомых; неожиданных провалов по бокам, в которых - попав рукою - можно нащупать истлевшие кости… Но ничего этого не было - стены были неровными и шершавыми, но сухими; присутствия какой - либо живности не было заметно; хотя воздух был, конечно, спертым, запаха тления в нем не ощущалось; к тому же наше путешествие оказалось удивительно коротким - спустя каких - нибудь десять минут мы толкнули оказавшуюся перед нами дверь, неизвестно почему незапертую, и вышли прямо в переулок вблизи центра города - подниматься нам, как ни странно, также не пришлось: напротив - пришлось даже еще шагнуть вниз по двум ступенькам, чтобы спуститься на тротуар. Снаружи дверь, из которой мы вышли, была ничем не примечательной дверью черного подъезда, выходящего в переулок.
Лили отряхнула с шубки пыль и приставший сор и совершенно спокойно, никого не таясь, двинулась по переулку; я потянулся за нею.
- Лили, - нерешительно кашлянул я, - я ничего не понимаю…
- Ничего - это чего именно? - не оборачиваясь и не меняя шага уточнила Лили, которая очевидно все более и более овладевала браздами правления в нашей маленькой экспедиции.
- Например, почему мы не бежим, не скрываемся? Почему спустившись, как мне кажется, на три этажа под землю, вышли прямо в переулок? Что это вообще был за лаз и откуда ты про него знала?
- Ну, последнее очень просто - я ведь предполагала всякое развитие событий - а вернее, знала, что рано или поздно бежать оттуда придется, - и обращала внимание по сторонам, - она усмехнулась. - Как - то, спускаясь, чтобы выбросить кое - что, чего не следовало видеть мусорщику, я и обнаружила этот, как ты выразился - "лаз". Вести далеко он не мог, ну и…
- Подниматься нам не пришлось, - продолжала она, - попросту потому, что наш дом… пожалуй, теперь следует добавлять "бывший"… - расположен на холме: мы теперь значительно ниже его подвала.
- Ну а что касается того, почему не скрываемся… - она наконец повернулась ко мне: - Ты что же - совершенно все забыл? Решил, что и правда прожил в этом доме, в этой квартире годы, после того, как вернулся из своих мифических колоний? Ты забыл, какие шутки проделывает твоя жизнь со временем - или, если хочешь: время - с твоею жизнью, да и со всем, что тебя окружает? С тех пор, как мы второпях спускались по черной лестнице, прошло восемнадцать дней… Нас давно уже не ищут…
- А через… - она бросила взгляд на часы, видневшиеся поверх крыш на башне, - пять минут мы будем уже на вокзале. Хотя вот там следует быть очень осторожными, - закончила она.
Точно - не более, чем через пять минут, мы оказались на вокзале. До двенадцатичасового поезда оставалось еще немного времени; мы, стараясь не привлекать к себе внимания, зашли в буфет и скромно присели к столику - не прячась в угол, но и не на самом виду. Я расстегнул пальто, а Лили глазами показала мне на его левый борт, где у всякого приличного мужчины должен скрываться бумажник - он и правда был там, во внутреннем кармане. Я глянул мельком - немного, но должно хватить; меня, однако, уже полчаса занимал вопрос - где билеты? Если идти их покупать, то нужно бы поторопиться; кроме того, было похоже, что едем мы недалеко - на дальнюю дорогу денег не хватило бы. Но я ошибался.
Подошла девочка в кружевной наколочке на волосах - совсем юная, лицом удивительно похожая на Шнопса, - будто дочь; я, видимо, так уставился на нее, что Лили тихонько толкнула меня под столом ногою. Мы заказали по чашке кофе, вафли; довольно долго ждали их и даже немного стали беспокоиться - поскольку часы показывали уже без четверти двенадцать - но почти в тот же момент заказанное принесли: быстро выпив кофе, я бросил деньги на блюдечко, и, дожевывая на ходу вафли, мы заспешили к перрону. Найти нужный оказалось не совсем просто, но мы справились с этой, в другой обстановке показавшейся бы занятной, головоломкой, и за пять минут до отправления были уже у поезда. Я вдруг снова вспомнил о билетах, однако Лили рассеяла мое недоумение, вытащив их из своей сумки; я вероятно, слегка раскрыл рот, потому что она, явно довольная произведенным эффектом, подмигнула мне и слегка улыбнулась. Только когда она отвернулась, чтобы подняться на подножку вагона, я вспомнил, что это была первая ее улыбка с тех пор, как неожиданно и загадочно пропал наш "покровитель".
В вагоне не ждало нас ничего необычного - второй класс, диванчики жесткие и не очень чистые… ну, в колониях мне приходилось ездить с еще меньшим комфортом… "В колониях" - я подумал, что привычно произношу это про себя, хотя понимаю, что не был ни в каких колониях, что это чужая память, по которой я жил последнее время - кстати, даже неизвестно, как долго - будто по чужому паспорту. И весь облик мой, и все мои привычки - даже речь - были чужими, подложными; я не был тем, кем казался - даже самому себе; но кем был я на самом деле - я не смог бы объяснить внятно никому в этом мире "нарисованных человечков" - вспомнил я слова Шнопса - не говоря уже о том, чтобы самому понять, что означает: на самом деле - быть.
Поезд отошел от перрона; мы сидели, положив ничем не занятые руки на колени, и смотрели, как медленно проплывают за окном - грязные стены привокзальных зданий, покрытые зимней, местами ставшей инеем, моросью - стрелки, рельсовые пути, незаметно уводящие взгляд вбок и вдаль - чахлые, пропитанные креозотом деревца, и - снова пути, снова рельсы, рельсы, сколько хватает взгляда. Когда привокзальная, завязанная сложными узлами мешанина путей, стрелок, семафоров, висящей на десятках столбов паутины электрических проводов и тросов осталась позади, когда побежали за окном жилые кварталы, уже пригородные, я наконец вышел из охватившей меня железнодорожной апатии:
- Куда мы едем? - осторожно спросил я Лили.
Она удивленно подняла брови:
- Я думала, ты знаешь, - ответила она.
Некоторое время я просто смотрел на нее: на ее, казавшееся молодым, но служившее таким же обманом, как и моя собственная внешность, лицо, глядел в ее усталые темные глаза, обводил взглядом контуры так редко улыбавшихся губ…
- Послушай, - сказал я наконец, - ведь это ты покупала - или как уж там еще доставала - билеты, ты тащила меня на вокзал по - смешно сказать - подземному ходу… И ты теперь делаешь вид, что не знаешь, куда мы едем?
Она пожала плечами и отвернулась.
- Так куда? - снова спросил я.
Несколько минут Лили молчала, глядя, как за окном проплывают уже последние, совсем не похожие на городские, дома, как вдали уже показались голые поля, холмы, припорошенная снегом низина реки.
- Домой, - наконец ответила она не поворачиваясь.
Наступил вечер, затем ночь; уже со скоростью сорока пяти миль в час поезд мчался на северо - восток - мимо темных бесформенных перелесков, мимо ручьев, на мгновение привлекающих взгляд редким бликом неверного ночного света, мимо утонувших в нем станций, мимо одиноких сторожек путевых смотрителей - мимо, мимо… Мчался поезд, мчался сдвоенный кастаньетный стук его колес, и мы мчались вместе с ним, поднимаясь все выше и выше в темное, будто влажное от слез, небо; локомотивный дым облаком подымался от земли, касаясь низко провисшего брюха снеговой тучи, и мы устремились в медленно смыкающийся просвет между ними, в узкую щель между жарким чадом, исторгнутым от земли, и туманной сыростью, посланной ему навстречу холодным зимним небом, дабы остановила она этот жертвенный дым кощунственного всесожжения черных останков, которых вовек не следовало человеку тревожить в схоронившей их когда - то глубокой подземельной усыпальнице.
Все выше, и выше, и выше поднимались мы над сонным и скованным холодною тьмою краем, в который не воротиться нам уже никогда - да и незачем нам туда возвращаться: никто не любит, не ждет нас там, никто нас там даже не помнит, никому там не принесли мы счастья, и даже вода в ручьях и реках и огни в городах - чужие отныне нам, и даже дети, утром играя в снежки, не заметят над крышами прозрачного, тающего, уже почти невидимого следа нашего бегства.
Давно остался далеко внизу и позади железнодорожный путь, по которому полз еле видимый сквозь просвет в облаках поезд - только искры, летящие из локомотивной трубы, изредка, едва мерцающими в темноте жаркими точками напоминали о его присутствии; во все стороны, куда только не взгляни, раскинулось лоскутное одеяло возделанных человеком земель, и вдруг сердце мое, некогда потерянное и вновь обретенное, сжалось у меня в груди, как никогда ранее не бывало - я подумал, что три тысячи с лишком лет я наблюдаю за тем, как земледельцы обрабатывают свои наделы, как строители возводят дома, как матери рождают и воспитывают детей, а дети, вырастая, становятся - кто земледельцем, кто строителем, но некоторые - очень немногие - становятся поэтами, в них пробуждается слово, некогда им принесенное - мною, мною - когда я долгие века берег и помогал им не забыть его, наставлял и утешал по велению господа моего, когда я был зачем - то нужен им и ему, занимал свое место в этом мире, был его частью… А теперь я лечу черной безмолвною птицей над ним, и нет для меня теперь места внизу - куда бы ни опустился я сложить уставшие крылья, передохнуть, оглядеться кругом, понять, осознать, для чего существует все сущее, для чего в этом сущем существую я, и мои сомнения, и мои вопросы - везде буду я чужим, и все и всё будет мне чуждо. "Ты ничем не отличаешься от меня", - вспомнил я слова той, что скользила сейчас рядом со мною в темном, равнодушном к нашей судьбе небе, которая давно пережила казнь, что теперь приходилось пережить и мне - рожденная в этом мире, она неумолимой силою своего естества была отторгнута от него, изгнана, вычеркнута из списков его детей, и давно уже скитается в нем, не находя себе ни места в нем, ни пристанища. Быть может, в этом и просила она моей помощи - тогда, во времена бесконечно далекой теперь и седой древности? Так или иначе - ты опоздала, Лили, или как тебя следовало называть - со своею просьбой к тому, кто был бесконечно выше и славнее тебя, а теперь - пал в черное, мокрое от невыплаканных слез ночное небо рядом с тобою, и нет у него ни сил, ни мудрости, чтобы помочь даже самому себе.
Между тем мы забрались уже довольно далеко на северо - восток; стало заметно холоднее, все тело пронизывал ледяной арктический ветер. Мне стало казаться, что нам не вынести этого и мы грянем в конце концов о мерзлую землю двумя огромными черными градинами, но Лили подала знак, и мы стали снижаться, так что были теперь видны занесенные снегом великие равнины; также оснеженные, казавшиеся бесконечными леса; могучие, никогда не виданные мною дотоле реки, полностью скованные льдом. Стали заметны и какие - то поселения - сразу видно, что бедные; вдалеке, впрочем, по бледному сиянию угадывались города.
- Смотри, - приказала Лили; усмехнувшись, добавила: - И помни.
И я глянул вниз своим некогда дарованным и оставленным мне как бы на память и в назидание чудесным взором, и крик изумления и ужаса исторгся из моего простуженного на морозе горла - вдруг охватив единым взором весь этот бесприютный край, я увидел в нем целую огромную страну, всю населенную такими же злосчастными созданиями, как и мы!
- Нам туда, - Лили вздохнула: - Больше некуда.
IV
Я родился поздней осенью 1880 года в имперской столице, но вскоре был перевезен матерью в имение деда, в то время - ректора столичного университета. Отец мой в провинции - тогда, как, впрочем, и всегда, неспокойной, мятежной - был профессором права; я, однако же, никогда его не знал - с матерью они разошлись еще до моего рождения, и детство мне довелось провести в окружении дивной природы обширного нашего имения, где решительно все - бабушка, ее дочери (а мои тетки) и, главное, моя мать - так или иначе занимались литературой: переводили, писали стихи, и проч. Меня свято оберегали от малейших соприкосновений с внешним миром, с "грубой жизнью"; я рос сосредоточенным, углубленным в себя, только немного скучал по верблюжьему молоку: я пытался как - то доить деревенских коз на выгоне, но одна из теток, ненадолго оторвавшаяся от своих литературных трудов, случайно - прогуливаясь "для моциона" - забрела в это время на выгон, сказала "фи" - и мне строго - настрого запретили показывать там нос. Я был послушный ребенок и больше там действительно не показывался.
С самого раннего детства я помню постоянно набегавшие на меня, будто из глуби времен, лирические волны; в семье вообще господствовали старинные понятия о литературных ценностях и идеалах, и меня приобщали к ним по мере моего развития. Впрочем, времени свободного было у меня при этом много, меня никто в семье никогда ни к чему специально не принуждал, все только любили и баловали. Я начал было сам пописывать стишки, позже мы с двоюродными и троюродными братьями основали журнал - в одном экземпляре. Но главное, я тогда вдруг увлекся: однажды во время краткой поездки в город увиденным театром. Мне казалось, я помнил смутно, что будто бы встречались мне когда - то бродячие шуты, что кривлялись с размалеванными лицами перед толпою, вызывая лишь жалость и отвращение к себе; мне казалось тогда, будто я глотнул или измазался с головы до ног в какой - то смутной мерзости. Но теперь все было иначе - картон и румяна, нарочито насыщенные чувствами речи в замкнутом и затемненном зале, на возвышении, освещенном цветными фонарями, произвели на меня невероятное впечатление наяву происходящего чуда: я все же был ребенок. И вернувшись в имение, ни о чем уже не мог я думать и ничем более заниматься, как устроением собственного театра; я сам писал для него пьесы - в стихах - сам из картона клеил гуммиарабиком рыцарские латы и шлем; вовлекал в свои занятия всех, кто только мне ни попадался.
В гимназию я пошел, когда почти уже исполнилось мне девять лет; ничем особенно хорошим или плохим то время для меня не памятно и не сыграло в моей жизни важной роли. Некоторые успехи делал я в древних языках, за что не раз ставился в пример. Так, в занятиях и задумчивости я прожил до семнадцати человеческих лет.
…Она была подругою моей матери, на двадцать лет старше меня. Я и не обратил на нее поначалу особенного внимания: так, черноволосая женщина, с мягким южным говором, как все уроженки тех мест - чуть полноватая; однако свежая эта ее полнота шла к ней необычайно - как и лукавый прищуренный взгляд карих глаз, как и чуть заметный темный пушок у самых уголков сочных, вечно тронутых странной, будто немного безумной полуулыбкой, губ. В жаркий июльский полдень как - то между делом остались мы одни на затененной от солнца веранде, открытой с трех сторон, отчего легкие занавеси на окнах и дверях развевались будто паруса, то надувая свои пышные груди, то хлопая самих себя пыльными оборками, точно в приступе кашля. Солнечный свет, пропущенный сквозь сито соломенных циновок старательно рисовал светлую и темную вязь на полу у ее босых ступней, на ее юбках, небрежно поддернутых по случаю жаркой погоды выше щиколоток, на коленях, на открытых воздуху и солнцу плечах… С ее белой холеной шеи в манящую ложбинку меж налитых грудей свешивался простой медальон - в виде рогатого волка, воздевшего раскрытую пасть и передние, украшенные страшными когтями, лапы к невидимой луне.
- Помнишь меня? - только лишь спросила она.
Несколько минут - именно: не менее нескольких минут - я молча глядел в ее глаза, смеющиеся и горящие радостью встречи - встречи после долгой, невыносимо долгой разлуки - и не мог вымолвить ни слова. Вид у меня был, вероятно, совершенно невозможный, ибо я вдруг вспомнил все, совершенно все - даже то, что никогда и никак вспомнить не мог: вихрем, сумасшедшим театральным хороводом пронеслись предо мною пески пустыни и караваны в этих песках, проходящие мимо одного из чудес света, которым был я тогда - я вспомнил даже, как стал этим чудом - как крошечной песчаною змейкой выползши из пустынной глубины, хоронился я в каменных щелях и ходах воздвигаемого вокруг меня величественного кокона, как пригрелся и прижился в нем, как, погружаясь в тысячелетний сон, стал перерождаться в иное существо, как очнулся от этого своего сна - невесть по чьему зову или велению, отправился в путь… Я вспомнил! Я вспомнил ее! И ее спутника, что по неразумию своему молил меня о пощаде, пытался жалкими людскими сокровищами купить у меня свою жалкую жизнь - но она… она - то знала уже тогда, что не нужны мне ни сокровища их, ни жизни, что другой у меня путь и другое предначертание сведет в конце концов нас с нею на пыльном перекрестке давно забытых дорог, чтобы утвердить наконец последнюю из оставшихся великих истин, что подобно опорным колоннам держат на себе свод мироздания.
Мы целовались, будто ненасытными глотками пили друг друга после долгой жажды: казалось, только ножом можно было разлучить наши впившиеся друг в друга губы. В моем гудящем и темнеющем мозгу кружились воспоминания о странствиях, о великом возвышении благодаря чудесно обретенному мною дару, сотни стихов, вдохновленных моим словом, одновременно на всех языках звучали у меня в ушах; я видел себя в вышине священного дворца, воздвигнутого в честь и славу веры и учения, что я проповедовал, видел себя в белых, развевающихся за спиною одеждах - а меж тем неумелыми еще юношескими пальцами стаскивал с волшебных своей напоенною летним зноем сладостью плеч широкий ворот белоснежной блузы и приникал поцелуями к розовым, не знавшим детских губ сосцам, как когда - то давно - к тем, что питали меня в самом начале моего существования - осторожно, но жадно: и сладко содрогалось дивное тело, которое будто бы уже не принадлежало реально живущей женщине, а существовало просто само по себе, как было оно сотворено изначально и на вечные времена, как небо, как земля, как вода, вздувающаяся от хрустальной силы могучих горных ледников, что вливаются в нее по весне.