* * *
Несколько последующих лет прошли следующим образом - известность моя и "вес" в литературной жизни росли; просвещенные общества - с одной стороны, разрушенная, хотя внешне благопристойная домашняя жизнь - с другой, а рестораны и бордели - с третьей - определили мое окончательное отпадение от небесной глубины, зорь, чаянья казавшегося таким близким прихода и воцарения вечной женственности, от братской любви ко всяким малым тварям и стихиям, наполняющим это поднебесное пространство - к брусчатке городских площадей, грязи и слякоти скоротечной осени и студеному ветру казавшейся бесконечной зимы, с ее оснеженными горбатыми мостиками через замерзшие каналы, фабричными огнями, подворотнями сомнительных переулков, где женственность - любую, какую хочешь - можно было просто купить за деньги, если не все они еще оставлены в трактире или кабаке.
В то же самое время это новое мое "мировоззрение" оказалось весьма желательным для поднимавшейся волны протеста и "социальных требований". Я уже участвовал в каких - то митингах, раз даже шел впереди демонстрации, неся знамя. Уже прозвучали робко слова "певец революции". Реакция прежних моих друзей и литературного круга разделила их на два совершенно враждебных лагеря - если один (меньший) с энтузиазмом поддерживал меня, то другой (больший) отвечал тем, что чуть ли не плевал в лицо; руку многие подавать во всяком случае перестали. Повторялась давняя история, бывшая со мною еще на первом курсе университета, только теперь - с противоположным знаком.
"Происходит окончательное разложение литературной среды, - записал я тогда в дневнике. - Уже смердит".
Все это вместе развратило меня душевно: я почувствовал нарастающий день ото дня какой - то мертвый бессмысленный цинизм и вместе с ним снова стал чувствовать в груди холодную пустоту.
"Зачем ты так нагло смотришь женщинам в лицо?" - спрашивали меня иногда - "Всегда смотрю, - отвечал я. - Женихом был - смотрел, был влюблен - смотрел. Ищу своего лица. Глаз и губ".
Глаз и губ… Сила человеческой натуры такова, что - не предполагая, а зная - полную безнадежность этого, я все же искал их: результатом были два романа, вначале, казалось, обещавшие новое счастье, но оконченные просто усталостью.
"Бабье, какова бы ни была - 16–летняя девчонка или тридцатилетняя дама…"
Усталость - вот, что стало сопровождать каждый мой день, усталость - невидимая окружающим, но ощущаемая мною, так же ясно и остро, как тяжесть холодной толщи вселенских вод, когда - то данная мне в испытание, мгновение которого показалось мне тысячелетием. И врач, осматривая меня, качал головою и говорил: "Вам, батенька, отдохнуть бы нужно, на воды… А то от горячительных у вас нейрастения развивается…" Я слушал его, но думал: "Зачем? Зачем мне теперь все это - что изменится, если я стану ездить на воды, следить за здоровьем - ради чего? Чтобы продлить свою ежедневную никому не видимую пытку еще на пять, а то и десять лет?" Для вида я соглашался, брал какие - то рецепты, совал деньги… Но продолжал жить, как жил, понимая, что медленно умираю. Это было мне хотя бы привычно.
* * *
…Я бросил, оставил его навсегда, этого великого и несчастного - во многом по моей вине - поэта - рыцаря его Прекрасной Дамы, ясновидца и наивного глупца, одним из последних открывшего небо и одним из первых - преисподнюю, оставил его медленно и незаметно умирать в лучах осенявшей его славы, какой мало кто знал из его современников, умирать от чувства стыда и бессилия, от крушения его наивных, но прекрасных юношеских надежд на обновление мира, которое, свершившись, не оставило в этом новом мире места для него самого, умирать восхваляемым врагами и проклинаемым прежними друзьями, однако никем из них не понятым и не оцененным до конца; быть может, только лишь я был его единственным настоящим другом, каждый вечер отражавшимся в его стакане, но нити судеб наших, когда - то волею капризного случая сплетенные воедино, расходились теперь навсегда и ничто уже не могло удержать их - даже протянутые рядом, они теперь шли - врозь.
Как - то ночью я встал, стараясь ничем не потревожить его тяжелый похмельный сон, ни одна половица не скрипнула под моею ногой, ни одна хрустальная подвеска в лампе не звякнула, обнаружив исход мятежного духа, еще недавно его населявшего; я несколько мгновений глядел на бледное, одухотворенное уже не мною лицо, пепельный нимб, окруживший широкий умный лоб, крепко сжатые губы. Затем тихо вышел - только женщина, дитя земли, которой он принес такую щедрую и такую жестокую в своей ненужности жертву, которой так и не суждено было исторгнуть из своего лона продолжение старого своего мира, поднялась на локте и на мгновение воззрилась на меня из другого угла: я сделал успокаивающий жест - и она поверила, закрыла снова глаза, откинулась на подушку, разметав по ней свои волшебные волосы, и затихла, приняв меня за сновидение. Я осенил ее знамением - она ведь любила по - своему этого сумасшедшего, который принес ей столько горя, и которого сама же она нечаянно погубила в березовой роще, однажды в июне, много лет назад.
Вскоре последовали события: революция, и последующий полный разброд общества и государства, чудовищная, невиданная дотоле война и новая революция, однако ко всему этому я уже был совершенно непричастен, совершенно. Меня не стало, я растворился в этом полубезумном народе; когда я проходил по улице, или сидел где - нибудь на обочине, меня никто не замечал, так - иногда какая - нибудь сердобольная старушка бросит пятак "на водку", или кусочек хлебушка; ни в том ни в другом я не нуждался, но благодарил, низко кланялся, поскольку понимал, что пятачок - то, может, не последний, но и - не лишний. Только собаки, скоро чующие всякую чертовщину, скалили на меня зубы, но тоже - так, скорее для острастки: не забывайся, мол, кто ты есть.
Лишь однажды, пожалуй - сразу после очередной революции - проходя как - то кривой бедноватой улочкою, заслышал я женский плач и причитания; подойдя - по неосторожности - ближе, я увидел двух женщин: помоложе и постарше - над телом, вероятно, только что покончившего с собою студента - это было модою в тот год; лужица крови расплывалась из - под виска. Та, что помоложе, рыдала, и кричала (именно ее голос я услышал издалека): "Зачем, зачем теперь все это? Ну пусть, пусть было бы так, но он бы - жил! Жил! Может, еще написал что - нибудь… - (видимо, был поэт). - А пусть бы даже и нет, но зато - жил!" - и колотила маленькими кулачками в грудь старшей. Старшая только отталкивала ее руки, и молча, с ненавистью глядела на плачущую. "Пойдем, брат, - сказал я студенту, - здесь нам больше делать нечего" - и мы ушли, оставив женщин ссориться над бездыханным телом. И вот тут какой - то небольшого роста сухонький господин, с удивленными детскими глазами и маленькими черными усиками под носом, встреченный нами, когда мы уже выходили к набережной - вдруг взглянул на нас внимательно и, ничего не сказав, уступил дорогу: - пожалуйте - с, мол. Я вспомнил его потом: встречал раза два в редакциях - тоже был поэт.
…Все же до меня доходили и кое - какие слухи о моем… за многие годы, которые я был им, я понял, убедился, что облик и судьба, доставшиеся ему - и есть судьба и облик пророка: не предсказателя будущего, как ошибочно стали полагать со временем, но - провозвестника. Знаю, что обе революции принял он с мужеством, как должное, хотя и не ждал от них ничего особенно хорошего для себя и своего сословия; служил даже в каких - то комиссиях, расследовавших дела министров временного правительства, написал книгу об этом впоследствии; выступал со стихами, был кумиром тогдашней молодежи… Только неожиданные провалы памяти преследовали его и заставляли тревожиться друзей и родных.
Революция отплатила ему, как и всегда платит она своим вестникам - лишила всего в страшную гражданскую войну, зимою оставив околевать их с женой без дров, в продуваемом ветрами дощатом домике, впроголодь; это окончательно подорвало его здоровье, совершенно, следует сказать, железное, сопротивлявшееся столько лет почти намеренному уничтожению. В последние месяцы он, говорят, сделался совсем невменяем, буен, что при его огромной, сохранившейся почти до конца физической силе было опасно, он в ярости крушил мебель, однажды ни с того ни с сего вдребезги разбил гипсовый бюст - обожаемого им в молодости Платона, кажется - который он тщательно берег и всю жизнь везде возил за собою.
Когда он скончался, ему шел сорок первый год. "Если бы я умер теперь, за моим гробом шло бы много народу, и была бы кучка молодежи" - написал он в дневнике за десять лет до этого; последнее предположение оказалось совершенно верным.
V
Конечно, я знаю, все это никому не нужно - никто из тех, кто мог бы понять здесь что - нибудь, уже никогда не станет этого читать, а тот, кто станет - так ничего не поймет, вернее поймет по - своему, поймет совсем не о том, о чем я пишу здесь, станет искать своего собственного смысла - возможно - более глубокого и важного, но, конечно же, не найдет его во всех этих словах, во всех этих попытках высадить в открытый грунт то, что выросло без спросу в темных подвалах души, выросло нелепыми и тщедушными белесыми побегами, мучительно пробиваясь - даже не к свету, а к тому представлению о нем, что залегло некогда в клеточную память всех живых существ - даже столь безобразных и никчемных.
Но… Неужели же их безобразность не дает им права хоть на какую - то жизнь, пусть и неправильную с чьей - то точки зрения? неужели никчемность их такова, что без них можно свободно обойтись? - а для этого подвергнуть их уничтожению по чьей - то прихоти, или пусть даже разумно разработанному плану - чтобы освободить место под что - то другое, полезное? Неужели же сам факт их существования не говорит, что по отношению к ним также может проявляться милость - ну хотя бы тем, кто их создал?
И вот - никчемность их? Кто ее определял, кто проверял? Скажем, вот - луг: цвели на нем незаметные луговые цветы, росли травки, высились заросли таволги, льнянки, кипрея. Но пришел земледелец, и распахал луг, и посеял пшеницу, и сразу - заметим: сразу - всё, что долгие годы каждой весною взрастало там, зеленело, цвело некрупным, но такими радостным для глаза цветом, приносило семена, разносимые ветром, вдруг стало - сорняк, подлежащий выпалыванию и уничтожению, чтобы не заглушил, не погубил он таким трудом лелеемый земледельцем урожай - от которого (также заметим), быть может, зависит самая жизнь его и его семьи, жены, деток малых… Кто возгласит слово справедливости, рассудит их всех? - земледельца и жителей того уголка, в который пришел он и - раз навсегда разрушил там годами сложившуюся жизнь, изменил полностью, необратимо - долго после его неизбежного ухода будет восстанавливаться земля, изгоняя и вырождая чуждую ей пшеницу, зарастая вновь диким разнотравьем - да только никогда уже не станет она прежней, никогда не вернется ее заповедная чистота и нежность.
Собственно - все это до такой степени бессмысленно и не нужно, что я даже и не понимаю толком, зачем я это пишу, я просто расставляю слова - какие еще помню - в определенном порядке, играю ими, чтобы хоть на время отвлечься от бессмысленной, неведомо откуда взявшейся, неведомо каким ветром принесенной боли, пожирающей мою душу изнутри. Я будто перебираю камушки, и ракушки, и какие - то щепочки на песчаной отмели, выстраиваю из них неведомо что означающие узоры, лабиринты, в надежде уйти когда - нибудь в них, уйти без следа, без возврата, как уходит взгляд в бесконечные витки спиральной раковины обыкновенной прудовой улитки, выброшенной на берег и каким - то чудом еще не раздавленной грубым рыбацким сапогом или нежной сандалеткой школьницы, вышедшей искупаться в теплой после дневного жара воде, отдаться в объятья, ласковые, как не будут уже ласковы в ее жизни ничьи объятия - любви ли, сочувствия ли.
* * *
Но я отвлекся. Итак, мы живем в другом мире, обновленном: мире, который, кажется, вовсе готов уже забыть о том, что было до него - словно ничего и не было. В нем теперь можно то, что прежде было безусловно нельзя, и совершенно невозможно, что раньше было возможно с легкостью. В частности, немыслимо даже подумать о том, что можно жить, будто дышать, неуловимыми, исчезающими при малейшей неосторожности созвучиями слов и красок; наивно полагать, что рассеяние солнечного света в атмосфере, загрязненной пеплом от одного из самых великих и разрушительных в современной истории Земли извержений вулканов возвещает именно только нам зарю обновления старого и наскучившего своим уютом мира - столькими трудами и жертвами обустроенного; слушать и слышать в звездной вышине только нам знакомый перезвон неведомо каких колокольцев; существовать - только ради этого и именно это считать самым важным, самым существенным в жизни, а не то, насколько актуальны эти фантазии сегодня и будут ли они актуальны завтра, и сколько за них можно тогда выручить. Впрочем, когда я гляжу на некоторые черты этого по - видимому нового мира, окружившего меня со всех сторон, мне кажется, что права была вещунья, и нашелся все же кто - то, кто сделал за меня то, что сам я - может, устрашился, а может, просто опоздал сделать. И это только отчасти меня огорчает, потому что оставляет все же немного места для таких, как я, сочетателей неуловимых созвучий, оставляет нам хотя бы эту возможность, не прогоняет нас вовсе - и в этом видится мне ответ на долгие уже века занимавший меня вопрос - мне видится в этом милость сотворившего нас, хотя, может, и не слишком одобряющего наши ничтожные по всем меркам забавы, но все же и глядящего на нас в своей мудрости с нежностью, как на каких - нибудь умственно отсталых детей - сопливых, но веселых и ласковых - пусть их, не шалят все - таки, да и что с них спросишь, убогих?
Мы ведь тоже - плоть от плоти, и кровь от крови, и все такое. Мы - будто какой - нибудь совсем незаметный орган этого мира - маленькие железы его какие - нибудь, изредка и только в какой - нибудь особенной ситуации вырабатывающие свой единственный гормон, или еще какую - нибудь ерунду, которая уже просто давно и не нужна организму, может, даже немного ему и вредна, но вот сохранилось в нем еще что - то такое, просто как рудимент, как пережиток прошлых эпох его развития - такой крошечный, что вреда - то от него немного - так пусть его, пока не отомрет окончательно в ходе естественного отбора.
Пирамида с возвышающимися уровнями главенства - вот как всегда мне представляется это: пирамида, иерархия - если по - ученому - законов мироздания; на вершине этой пирамиды - конечно закон взаимопожирания - это и невежде ясно: для создания и поддержания круговорота веществ; затем - пониже, а стало быть, подчиненный высшему, обслуживающий его - естественный отбор; затем - война: omnium contra omnes, и затем, конечно, уже - смерть, но только и она не предел, и она не составляет подножия пирамиды, хоть и кажется порою, что всё величественное здание мира покоится на мертвых костях, или даже не костях - окаменелых останках тех, кто некогда жил, вырабатывал гормоны, или еще какую - нибудь дрянь и пожирал друг друга в бесконечных войнах, чтобы лучшие из лучших выжили, продолжили себя в своих потомках, а по истечении положенного срока составили своими останками основание пирамиды. Дальше - за смертью - начинается эволюция - которая, как бы так: на первый взгляд, как бы - оказывается подчинена всем законам, возвышающимся над нею, а значит - в некотором роде обслуживает их, является их фундаментом и источником силы их действия… Однако… этот последний уровень, последний окончательный закон, оказывается, невозможен, просто не может осуществиться без первого - ибо в отсутствие непрестанного круговорота вещества заполнили бы даже самую малую щель мироздания и более было бы некуда там всунуться - хоть с эволюционными намерениями, хоть просто немного пожить… И величественная пирамида выходит - кольцо, подобное - для слабых мозгов умственно отсталых детей, коими все мы с вами являемся (об этом см. выше) - космически огромному колесу обор… обозрения, медленно, неторопливо вращающемуся вокруг оси времени, хоть и не нуждается в ней (как это было видно из всего предшествующего повествования) ни за каким хреном. Но так уж устроено - устроено, дорогие товарищи, не нами - и, стало быть, не нам это критиковать. Словом, так и действует этот котел жизни; причем с точки зрения его имманентного устройства - действует совершенно в некотором роде правильно, ничего личного нет в его действии… Вот только для каждого существа, крошечной, непонятно для чего и как существующей частицы этого механизма, вовлеченной в его действие - оно часто оборачивается трагедией.
Так объяснял я слушателям своим, с трудом заставляющим веки свои держаться открытыми, а глаза - глядеть прямо, не скашиваясь к носу - на лекциях общества "Знание", куда поступил со временем: отчасти, чтобы снискать хлеб насущный, но главное - чтобы хоть куда - нибудь приткнуться в этой новой жизни, в новом - родившемся благодаря моей слабости и робости - мире.
Объяснял, как правило, с какого - нибудь возвышения - обычно со сцены рабочего или колхозного клуба, стоя за казавшейся из зала - солидной - но пыльной и при ближайшем рассмотрении разваливавшейся кафедрой, под которой всегда валялись видные только оратору мятые бумажки и всякий мусор: больше всего встречалось - окурков. Объяснял подолгу, так как оплата была почасовая, а тарифы всегда были скудны; от долгого стояния за кафедрой и постоянных пеших (на такси я экономил) передвижений до еще не охваченных светом знания объектов у меня очень уставали и болели ноги. Я несколько раз пытался устроиться на преподавательскую должность в разного рода учебных заведениях, но не смог предъявить никакого диплома об образовании - два моих факультета (юридический, впрочем, неполный) - остались в дымке воспоминаний. В обществе "Знание" диплома у меня почему - то не спросили - хотя я даже знаю, почему: лекторы были в дефиците, никто не хотел идти, так как хлопот было много, а платили плохо.
Приходя домой после трудового дня - не всегда, впрочем, продолжительного - но тогда это означало, что непродолжительным и скудным будет и мой ужин - я, не зажигая огня, садился у окна, курил, смотрел, как медленно, или быстро - в зависимости от времени года - сгущаются сумерки, вспоминал прожитое мною время - хоть и очень запутанное, и не все я помнил хорошо, но что - то все - таки помнил. Я помнил, например, свои вечерние беседы с тем самым, входившим еще в наш совсем молодой кружок "видящих" зори, тогда еще учившимся в духовном училище моим хорошим знакомым, более того - моим двоюродным братом; с его семьей были у нас всегда теплые и тесные отношения. Он потом изменился, занялся богоискательством, перешел в конце концов в католичество, уехал, и след его потерялся. Однако я продолжал помнить его - совсем молодым, но уже мудрым какою - то особой, только духовным людям свойственной мудростью, с его мягким характером, но и с непреклонностью некоторых его взглядов; мы во многом расходились.