Клуб Элвиса Пресли - Андрей Тавров 13 стр.


Днем она вышла было на шоссе и тормознула машину. Там сидел какой-то козел и курил сигару. "Откуда, говорит, такие чудеса берутся в горах? Садись, незнакомка". – Сам ты козел, – сказала Медея и не села. Знает она такие разговоры и все эти вонючие сигары. Вообще-то она потом решила, что этот тип, может, был и не козел, а просто сигара у него была не очень удачная, а сам он мог козлом и не оказаться. Но если бы он оказался козлом, да еще и с этой вонючей сигарой, то он был бы таким же, как и все остальные, которые говорили про чудеса в горах или еще где при первой встрече. Она ему не чудеса, он даже не знает, как ее зовут, а думает, что сейчас у них начнется. Он ничего не знает ни про солнечную ее кожу, ни про лунную, и не знает таких слов, как Савва, потому что таких слов вообще больше никто не знает. Если б он еще был без этой вонючей сигары, то она, может быть, еще и села бы, но он дымил, как паровоз в старых фильмах. Нет, он, конечно, не был старым, он был очень даже ничего, если уж говорить честно, и, если бы не сигара, она бы, наверное, и села, но с сигарой он вполне мог оказаться козлом. Ее отчим все время курил эти тонкие сигары, и был он большим козлом, это она точно знала, да уж, имела возможность убедиться.

Она вышла к берегу речки и пошла по мосту. Речка была широкая и мелководная. Она бежала через гальку тысячами быстрых ручейков, блестящих, как шоколадная фольга, под солнцем. Когда Медея ее переходила, то почувствовала свежий холод воды, и настроение у нее поднялось.

На том берегу стояло какое-то кафе, и Медея обрадовалась, потому что проголодалась. Но кафе оказалось то ли заброшенным, то ли закрытым. Лампочки на вывеске с надписью "Пацха Ачишхо" были частично выбиты, а на дверях висел замок. Медея обошла здание сзади. Там, на цементной площадке, под тенью каштана стояли два столика. Дверь в здание была приоткрыта, а за одним из столиков сидел мужчина в шортах и что-то пил из бокала. На безымянном пальце у него было кольцо с красным камнем, руки сухие и породистые. Медея всегда смотрела сначала на руки, а потом уже на все остальное. Иногда она на все остальное уже не смотрела, потому что, оценив руки, теряла ко всему остальному интерес. У рук ведь есть лица, да. И Медея умела их считывать. Но на этого мужчину она посмотрела внимательно и села за соседний столик.

– Самообслуживание, – сказал мужчина. – Там, – он кивнул на дверь, – в холодильнике есть напитки.

Медея встала, вошла в дверь, ведущую на кухню, и в полумраке пошла на шум холодильника. Она взяла из него бутылку с вином и банку с кофе, из тех, что сами разогреваются, если сорвать кольцо, и захлопнула дверцу. Холодильник затрясся и заурчал. Медея прихватила с мойки стакан. Вернувшись за стол, она расположилась так, чтобы можно было видеть своего соседа. Налила в стакан вина и сделала глоток. Вино было горьковатое, красное, немного терпкое, то, что надо.

Дальше вот в чем суть, если уйти от стандартного повествования, которое, уверен, всем давным-давно набило оскомину. "Он встал", "она сказала", "у нее были пышные волнистые волосы" – знаете, вы, конечно, можете считать, что это и есть настоящая писанина, а по мне так все это лишнее, неприличное даже, как разбавленное пиво, от которого тошнит. Я думаю, что когда хочется блевать от литературы, то наступает миг пробуждения. Вам, может, не нравиться, что я так говорю, но это мое личное дело, я вам свою точку зрения не навязываю. В общем, смотрите, как там было на самом деле.

"Сейчас она посмотрит на меня", – это думает тот тип в шортах.

Медея смотрит на него.

"И скажет".

Медея раскрывает рот.

"Хорошее вино".

– Хорошее вино, – говорит Медея, слегка улыбаясь.

"Господи, – думает тип. – Сейчас спросит, где".

– Где это мы? – говорит Медея.

"В какой".

– В какой стране, в каком районе?

"А я отвечу: безымянная река, безымянный сад. Она скажет, ну вот".

– Ну, вот еще, – говорит Медея.

"И вы тоже?"

– И вы тоже безымянный сад?

"А скажу-ка я ей в кои-то веки правду, – думает тип в шортах. – Все равно ведь им чем больше говоришь правды, тем меньше они хоть что-то понимают. Им можно выложить всю правду про них, а они даже ухом не поведут, просто не заметят".

– Нет. У меня есть имя.

"Какое…"

– Какое?

– Оно вам ничего не скажет.

"Ну, все таки…"

– Ну, все-таки, удобней будет общаться, – говорит Медея.

– Ладно. Меня зовут Кукольник, – говорит Кукольник.

– А меня Медея, – говорит Медея.

"Где-то…"

– Где-то я про вас слышала.

– Вряд ли.

"А! я вспомнила…"

– А! я вспомнила, – говорит Медея. – Мне про Кукольника рассказывал Эрик. У меня есть знакомый такой. Он говорил, что мы все куклы, а нами правит Кукольник, а кто правит Кукольником, неизвестно.

– Ваш друг прекрасно все понял, – смеется тип в шортах.

"А яду маю…"

– А я думаю, нами никто не правит, – говорит Медея, – я думаю, мы сами по себе свободные люди.

Ладно. Притормозим. Этот тип в шортах, понимаете, он вовсе не тип в шортах, хотя, конечно, вполне является и типом в шортах, но только, как бы это сказать… Офелия, например, выразилась бы в том смысле, что это хрен моржовый, отстой, и закончила бы на этом разговор. И, может быть, была бы в чем-то права. Но ведь я-то Офелию пойму, а вы можете и не понять, потому что мало с ней пока что знакомы. Но даже если и называть его хреном моржовым, то он все равно останется типом в шортах. А если сказать, что он Кукольник, напустив тут мистического тумана, вроде как намекнув, уж не с чертом ли мы имеем дело, то все это тоже будет абсолютным не про то, потому что, думаю, о чертях мы с вами знаем не напрямую, а, в основном, из книг, от которых меня, как я уже сказал, тошнит, чего и вам желаю.

В общем, вот что я вам скажу: этот тип в шортах – он и есть тип в шортах, который есть одновременно и Кукольник, про которого я здесь не берусь рассуждать логически. И он же, вместе взятый, этот тип в шортах плюс Кукольник, – он же есть вдобавок и хрен моржовый, который и есть, сам по себе, именно что хрен моржовый. И все это нераздельно и неслиянно, и если вам не нравится моя манера изложения, то наплюйте и не читайте дальше, буду вам признателен – одной книжкой в нашей с вами жизни будет меньше, и слава богу.

37

Понимаете, вот если, например, смотреть на лицо какой-нибудь красивой девушки или не очень красивой, как это любил Ван Гог… Если смотреть на такое лицо, тут первая опасность – застрять на подробностях. Поэтому мы обычно не разглядываем самые мелкие детали, поры, отверстия сальных желез, красноватые пятнышки, волоски, и правильно делаем – там мы лица не увидим. Нам же не поры нужны, а лицо. Одно, заметьте, в единственном числе.

И поэтому мы начинаем разглядывать губы, цвет глаз (тоже пригасив слишком сильный увеличительный эффект, чтобы не мешали красные жилки или рельеф нижнего века), лоб, щеки. Но пока что мы все равно не видим лица. Мы рассматриваем его части, пытаясь из их совокупности создать лицо. Но дело как раз в том, что лицо не создается из совокупности – лицо создается из того единого, что предшествует этой совокупности, что опережает ее. Можно даже сказать, что то, что опередило эту совокупность черт лица, то ее и создало.

На что же нам следует смотреть, чтобы увидеть лицо? Ну, не на пигментацию, это мы уже поняли. Но и не на рот, нос, брови и т. д. тоже. Хорошо, тогда на что же? Может быть, на овал, включая пряди по ветру и движение губ, выговаривающих, как они вас любят или любят кого-то другого, кого вы не знаете… может, на овал, губы, волосы?

Конечно, можно и на овал, губы, волосы – многие, насмотревшись голливудских фильмов, так и делают, только вряд ли они видят лицо. Они, эти чудаки, думают, что они видят лицо, а на самом деле видят фигу. Все равно они видят сумму красивых скул, красивых глаз и красивых зубов, а не лицо. Лицо – одно. Оно не разлагается на сумму. И его нельзя увидеть, его можно только угадать. И вот, ежели угадаешь правильно, то оно тебе и засияет. И прав окажется Ван Гог – не бывает некрасивых лиц, если ты эти лица угадываешь. Если ты лицо угадал – оно всегда прекрасно. Больше того, оно каким-то образом есть и твое лицо тоже, хотя тоже нераздельно и неслиянно.

Одним словом, приходиться заключить, что в основное наглядное лицо – совокупность губ, глаз, рта, вложено лицо невидимое, оно-то и есть главное. Знаете, как в дирижабль вложен воздух или гелий – вы его ни за что не увидите. Но вот эти самые черты лица, эта их совокупность и дает возможность нащупать это внутреннее невидимое лицо, соприкоснуться с ним, объять глазами. И если это у вас получится, то вы увидите, что у такого лица, у лица как такового, не может быть рождения и смерти, что оно было всегда. И когда вы от души говорите своей любимой "ненаглядная", вы об этом на миг догадываетесь и даже иногда пытаетесь это выговорить, но слава богу, что не получается ничего, кроме жалкого бормотанья и телячьего мычания. И вот в этот момент вы чувствуете такое родство, что даже почти понимаете, что ваше лицо и ее лицо это одно и то же лицо.

И вам так хочется сблизиться дальше, что вы начинаете обычный и прекрасный процесс разоблачения любимой от всего лишнего и слияния с ней всем смертям назло. И вот тут-то вы и допускаете самую распространенную ошибку. Вы пошли по ложному пути. Вы сходили к проститутке в поисках бога, а не соединились с любимой. А секс дан на то, чтобы подвести вас не к проститутке, а к самому глубокому слиянию ваших лиц и ваших тел и ваших жизней, к тому самому, от которого вы откололись, когда решили сюда придти. Сюда, я имею в виду – сюда, на Землю.

И вот, чтобы зритель не видел совокупности, а видел и угадывал невидимое лицо, настоящий театр надевает на актера маску. И тогда, акт за актом, через пароды, коммосы и строфы, вы идете вместе с Антигоной – не к ее совокупности черт, а к ее невидимому лицу, в котором вдруг узнаете ваше собственное. Этот момент принято называть катарсисом, и это соответствует истине, несмотря на то, что Аристотель объясняет это слово по-другому, ну, да мы за него не в ответе.

Вы спросите, для чего я здесь все это пишу в то время, пока Медея сидит за столиком с Кукольником, и хорошо бы сосредоточиться сейчас именно на них. Уж не воображаю ли я, что создаю тут какой-то новый вид литературы, замешанный на отступлениях и болтовне? И я вам отвечу, да, именно так и обстоят дела. Уточню детали. Во-первых, с литературой я имею дело лишь по необходимости и не всерьез, а когда от нее никуда уж не деться, как, например, имели с ней дело авторы японских пьес Но. Там она не была главной частью события, а служила одной из составляющей общей "совокупности", наряду с музыкой, танцем, ритмом, пением, декорацией, темпом внутри основного темпа, сообразно со временем дня – иньского или янского, в котором шло представление, и так далее.

И все это – музыка, танец, маска, слова, костюмы – было, как я уже говорил, оболочкой дирижабля, обозначающей внутренний воздух. И если вы теперь представите, что на всей планете воздух только и остался, что внутри этого дирижабля, а вам просто необходимо вдохнуть следующую порцию, чтобы выжить, и вы начинаете понимать, где она находится, потому что оболочка выдает ее присутствие, – вот лишь тогда-то вы и почувствуете, что такое спектакль. Но и что такое ваше внутренне лицо. И то, что вы тогда почувствуете, не будет литературой, факт.

Можно сказать, что то, что я здесь пишу, сочиняю, уродую и бормочу – это повесть о моем и вашем внутреннем лице, если, конечно, вам до него есть хоть какое-то дело. Мне – пока что есть. Потому я и продолжу. И если средства к его обнаружению покажутся вам неформатными и утомительными, я не буду на вас в обиде. Я-то хорошо знаю эти средства, я, можно сказать, с ними сжился, и поэтому скажу, что дело не только в них, но все ж без распорок дирижаблю не летать. Знаете, главное из них – юмор. Не реготанье шашлычников и их полнотелых, как правило, подружек над неведомо чем, а юмор, поймите меня правильно. Об остальных средствах я здесь говорить не буду, к тому же это тайна.

А что касается вставок, дополнительных историй, песенок и скучных отступлений (лучших на свете!), то здесь я могу не без некоторой гордости вспомнить такие некниги, послужившие мне образцами, как "Дон Кихот", "Моби Дик" и "Мертвые души".

Не знаю, как вам, а мне они помогли почувствовать присутствие не только их внутреннего лица, но и своего собственного тоже. И это было как раз в то время, когда на всей планете Земля кислород для меня остался лишь внутри оболочки дирижабля, и больше его не было нигде. Я все обыскал, что было возможно. Я искал даже там, где искать не стоило. Но я ничего не нашел. Абсолютно ничего. Впрочем, это детали.

38

– Одна эпоха не помнит про другую, – сказал Кукольник.

"Как мой Савва, – подумала Медея. – Надо сказать ему, что он эпоха".

Они сидели за одним столиком, было слышно, как у моста шумит вода, и еще иногда трещали, подлетая к веранде, большие стрекозы, будто один жесткий целлофановый пакет быстро-быстро терли о другой, а потом выбрасывали. Медея смотрела на свои облупившиеся ногти и жалела, что их нечем исправить, и еще думала, что от нее пахнет костром из-за ночевки в лесу. Ей нравился незнакомец, и она сказала:

– Я тоже стараюсь много чего не помнить. А зачем?

Она так сказала, а от стрекозы пошла краткая радуга, похожая на рисунок бензина в луже, когда та пронеслась, треща крыльями, сбоку от столика, в солнечном луче, огибая увитый плющом столб, – как вспыхнула.

– Между тем, – сказал незнакомец, – совсем недавно закончилась целая эпоха, о которой вы даже не подозреваете.

– Почему же не подозреваем? Мы подозреваем, – сказала Медея. – Всегда и всех. – Она улыбнулась. – Что за эпоха?

– Я бы назвал ее так, как в учебниках никто не называет. Я бы назвал ее сентиментальная эпоха, – ответил незнакомец, глядя на лоб Медеи с улыбкой.

– Я знаю, – сказала Медея. – "Унесенные ветром" я смотрела. Мне один парень показывал по компу. Завлекательная история.

Она опять посмотрела на ногти и вздохнула.

– Там все про любовь. Непонятно, чего они мучаются два часа подряд…

Сентиментальная эпоха началась давно, – продолжил незнакомец, – и достигла расцвета в XX веке. В нем же она и закончилась. Ее суть, в двух словах, заключалась в том, что в жизни людей было что-то большее, чем их собственные жизнь и смерть. Как бы это сказать на романтический манер – за один ваш взгляд я готов отдать жизнь.

– Мне тоже такое говорили.

– Но тогда такое говорили всерьез.

– Мне тоже говорили всерьез, – обиделась Медея.

– И что? Отдавали? – полюбопытствовал молодой человек.

– Мне их жизни ни к чему, – сказала Медея. – Зачем мне их жизни?

– И то правда, – согласился незнакомец. – Куда их девать-то. Продолжим. Началось все это в Европе. Про Рюделя слыхала?

– Дольче Габбана, правильно?

– Нет, раньше, – незнакомец мягко улыбнулся. – Рюдель был трубадуром. Писал песни. Давно, лет семьсот назад.

– Ох ты! – сказала Медея. Ей нравился собеседник – вежливый такой, никуда не торопится, вина не подливает. – Семьсот лет назад, надо же!

– Он влюбился в одну девушку по портрету. Она жила в другой стране – в Африке, в Марокко. Послал ей письмо со стихами. Письмо дошло. И она его полюбила тоже.

– По портрету, что ли? Как на сайте знакомств? А чего сам к ней не поехал?

– Знаешь, ему сначала не очень-то и надо было. Он с ней общался – как бы это выразиться попроще? – в сердце. Писал ей стихи, и от этого становился выше и блаженней, особенно когда совсем забывал про себя и думал только о том, как прекрасна его возлюбленная. Он был готов отдать жизнь за один ее взгляд. И отдал.

– Без шуток, что ли?

– В прямом смысле! Сел однажды на корабль и поплыл в Марокко. По тем временам – путь неблизкий. Во время плавания сильно заболел то ли холерой, то ли лихорадкой. На берег его вынесли, когда уже был в агонии. Она его встречала на пристани, и он увидел ее, как мечтал, поцеловал край платья и умер в блаженстве. А она ушла после его смерти в монастырь.

– Ну почему, почему? – расстроилась Медея. – Нашелся один приличный человек, и тот помер от холеры. Болезнь-то поганая, это когда умирают в собственном поносе с кровью, я знаю, читала, когда санитаркой работала. Вот ведь не повезло мальчику…

– В том-то и дело, что сам он считал, что повезло.

Незнакомец помолчал, побарабанил ногтями по столу и отпил глоток вина.

– Ему, с тогдашней поэтической точки зрения, удалось, наверное, главное, – продолжил он, разглядывая вино на просвет, – соединиться с любимой, как говорится, в духе. Тело пошло на корабль, повинуясь духовному зову, как такса за хозяином, но главное было не в теле, главное было за его, если можно так выразиться, пределами. Он полюбил. Полюбил не видя, полюбил по портрету. Он увидел ее глазами сердца – подлинную, простую и прекрасную, так сказать, вне пространства и времени, окутанную пламенем вечности. Тогда это умели. Не все, конечно, но случаи были. Скажем так – у него получилось пройти туда, где возможна встреча с подлинником – подлинником ее и себя.

– Когда меня любят, – сказала Медея, глядя от сильного чувства в сторону, – я тоже встречаюсь с подлинником.

Она вспомнила, как ее любил Савва на морской гальке, и в мужском туалете, и в сквере рядом с рестораном "Волна", и в душевой санатория "Чайка", и как это было прекрасно, и как она кричала из самой глубокой глубины души и тела.

– Да, – сказала она, – я знаю, про что вы говорите. Просто сейчас все немного по-другому.

Сентиментальная эпоха, установка которой была на наличие ценности, превышающей твою жизнь, привела к созданию великой культуры и к мировым войнам, в которых погибло, в общем и целом, не менее ста миллионов человек в одном только XX веке.

– Ох! – сказала Медея. – Ох!

– M-да, – сказал Кукольник и продолжил: – Сентиментальная эпоха ценила не столько сам результат действий, а то воодушевление, которое испытывал ищущий этого результата. Поэтому у Жофре Рюделя не было цели обладать возлюбленной, у него уже было все, что он хотел – чистое состояние возвышенной свободы, сопутствующее такому бескорыстному стремлению. А это и есть настоящая свобода. Любить, а не быть любимым, понимать, а не быть понятым, утешать, а не быть утешаемым.

– Это кто сказал? – Медея почувствовала, что волнуется, но не смогла понять, отчего. Она достала расческу из кармана, покрутила в руках и сунула обратно.

– Франциск из Ассизи.

– Как это не быть любимым? Не хотеть, что ли, чтобы тебя любили? Как это?.. Пусть тебя никто не любит, что ли, а ты, давай, всех люби, что ли? Под всех ложись, что ли? Это неправильно.

– Некоторые считают, что это формула свободы. Но зачем тебе свобода, Медея? Ты ведь даже не знаешь, что несвободна. В этом твоя свобода. И, пожалуйста, забудь все, что я тебе сказал.

– Я свободна, – сказала Медея. – Да, свободна.

– Конечно, – сказал Кукольник, – кто бы сомневался. Конечно, ты свободна, Медея.

– Еще бы!

Они помолчали.

– Принести еще вина? – спросил Кукольник. – Вино хорошее, саперави – сто такого лет не пил.

– Неси, – сказала Медея. Она не шевелилась. Зайчики с речки гуляли по ее блузке.

Назад Дальше