- Нервы! - сказал отец. - Такую войну пережить - это же понимать надо, а ты… Еще и дерешься здесь, говорят. Чего там у тебя с Шевелем вышло?
- Уже донесли! - возмутился дядя.
Драка случилась в праздник после посевной. Подрались слабосильный Сева Млых и двоюродный брат председателя Захар Шевель, комбайнер, остававшийся по брони. "Я - мастер", - похвалялся он перед другими. Наверное, сказал это Шевель и под кустом репейника с мягкими малиновыми головками-цветами наверху, где они устроились с Севой, поскольку Млых вдруг закричал: "Да, ты мастер - чужим бабам детей делать!" - и ударил Захара.
Вообще-то столкновение между ними ожидалось давно. Севин отец, погибший на войне, был хозяйственным мужиком и оставил, уходя на фронт, семье крепенькое подворье. Оно бы еще долго держалось, если бы не сосед Захар Шевель.
Зная, что Млых-старший где-то сложил голову и не придет домой, а Млых-младший, Сева, и после победы валяется где-то по госпиталям, Захар начал прикладывать руку к чужому добру. Сначала он унес несколько оконных рам из предбанника, потом отхватил на добрую сажень млыховского огорода, а в конце концов и до сарая добрался.
- Ты не встанешь, баба Еля, ты уже не встанешь, - объяснял он Севиной матери, захворавшей после гибели мужа. - А у меня все в дело пойдет. Так на что тебе сараюшка?
- Как на что? - возмущалась баба Еля. - А вот Сева придет.
Однако Шевель, не дожидаясь соседкиного согласия, переделал вход в сарай, выведя его на свою сторону.
- А-а, бессовестный! - ужасались бабы. - А вот как Сева-то вернется, тогда что?
Однако вернувшийся из госпиталей не совсем здоровым Сева воспринял Захарово самоуправство спокойно. А вот сейчас все и прорвалось. Слабосильный Сева ударил" первым и тут же улетел в лопухи. Не ожидавший столь быстрой победы, Шевель испугался и стал быстро уходить по переулку, где его и настиг наш дядя Миша. Он молча и сильно ударил комбайнера в шею.
- За что-о? - закричал тот не очень громко, понимая, что если начнет оправдываться, то ему смогут и еще добавить. Но не молчать же было!
Дядя Миша снова замахнулся, однако сзади на него навалился Зарядцев. "О-о, здоровый черт!" - сказал кузнец, обхватывая Михаила, но вдруг разжал руки и, кое-как доковыляв до бревен, стал разуваться.
- У-у, стервецы! - выругался он, увидев кровь на портянке с правой простреленной ноги. - Никак навоеваться не могут. Ты иди отсюда! - закричал он Шевелю. - А то уж если я тебя настигну, в момент башку снесу.
Тем все дело и кончилось…
- Ну, виноват, режь меня, - развел сейчас руками дядя Миша. - Но и он тоже… Слыхал, небось, что уже дом продает, в пригородный совхоз куда-то уезжает. Пока мы воевали, а здесь затишечек был - он сидел тихо. А теперь, когда война кончилась, можно и получше место поискать, да?
- Нервы! - повторил отец. - Это же понимать надо, а ты…
- Да я понимаю, - как-то сразу сник дядя. - Но не могу. Не мо-гу! Хоть ты что-нибудь придумай, чтобы мне тоже уехать отсюда, а то недалеко и до беды.
- Маруся как? - спросил отец.
- Да что Маруся! Плохо…
- Та-ак, - помолчав, сказал отец. - Ладно. Меня сюда вместо Должика председателем ставят. Отпущу-ка я тебя на все четыре стороны - езжай! Разные мы, видать, с тобой. Ты для праздников создан, а я для будней. Мне теперь уж, видно, до скончания века здесь лямку тянуть. А ты - езжай!
Через неделю повеселевший Михаил распродал свое имущество, устроив на него, чтобы собрать больше денег на дорогу, лотерею. Под оставшееся нанял где-то подводы, погрузился и уехал.
- Ну, - сказал он перед отъездом, - бывайте.
- Ты крепче меня, - сказал он отцу. - Тебе здесь и оставаться. А я, может, еще вернусь. Тогда уж не побрезгуйте, примите обратно, а?
Дяде Мише можно было уезжать - он имел хорошую специальность, а водители, говорят, тогда везде требовались. У отца такой специальности не имелось. Но, помнится, уже тогда я подумал, что будь она у него, он все равно никуда бы не уехал. Таким уж он обладал характером: не мог искать счастья в одиночку.
Дядя уехал. На деревенских улицах, казалось, стало еще глуше. Но на селе не тужили: все ждали перемен к лучшему, которые должны же были быть после такой войны.
ОДИН ДЕНЬ НОВО-АЛЕКСАНДРОВКИ
Вначале произошла драка - подрались Петькины товарищи Леська Лекарев и Шурка Гусенок (уменьшительное от фамилии Гусев). Дело началось с пустяка, который вскоре же и забыли, но, восстанавливая нарушенное равновесие во взаимоотношениях, Леська перестарался, перегнул Шурку в поясе и, видимо, сделал тому больно. Гусенок, изловчившись, влепил противнику пощечину. Леська засопел и помял Шурку посильнее. Тут они оба, наверное, пожалели о том времени, когда драку можно было и не начинать, но отступать показалось уже невозможным. Гусев начал ходить по краю дороги, отыскивая камень. При этом он пел, дразня Леську: "Лекарь пузатый, толстый, лохматый…"
Леська снова кинулся в драку и исколотил Гусенка уже по-настоящему, большими мужичьими кулаками. Наблюдать это было так тяжело, что Петькино лицо перекосилось от сострадания. Сам Петька не мог ни побить Леську, поскольку был слабее его, ни даже помочь Шурке: недели три назад, скалывая лед на школьном дворе, он натер ладонь ломом. Мозоль засорилась, вскочивший на ее месте волдырь, растопырив пальцы, перекинулся на тыльную сторону руки и медленно двинулся к локтю. Фельдшер Иван Васильевич лекарствами сбил опухоль, но для драки рука все равно не годилась. Она еще только начала подживать и висела на повязке.
Тут громко заплакавший Гусенок - Леська, заломив руки, несколько раз окунул его в пыль лицом - вырвался. Он с остервенением ударил ногой в Леськин бок и бросился бежать (Лекарев догонял его), издалека несся его рыдающий, гундосый от обилия слез голос:
- Подожди! Я все скажу-у матери-и! Я все скажу-у…
Петька тоже едва не заплакал. Он ушел на берег и долго сидел в кустах чилиги, над кручей у амбаров. Перед ним, раскинувшись, лежала вся Ново-Александровка. После года работы в родном селе Петькиного отца перебросили председателем на укрепление колхоза сюда, в это невзрачное село с грязным прудом посередине и буйными зарослями лопухов и тальников ниже плотины - на "Острове". В домах попросторнее, попригляднее других - домах выселенных кулаков - располагались школа, медпункт, правление колхоза. От двухэтажного сельсовета к единственному дереву на берегу пруда тянулась проволока - антенна засунутого в шкаф пропыленного неработающего радиоприемника.
В селе были и еще деревянные двухэтажные дома из литых сосновых кряжей на каменном фундаменте, с затейливой резьбой по наличникам. И это несмотря на степное бездорожье и фантастическую удаленность поселка от железной дороги: Ново-Александровка входила когда-то в пределы Уральских войсковых земель и в ней жили зажиточные казаки. Теперь, после войны, о строительных материалах приходилось только мечтать. И все-таки Ново-Александровка как-то держалась, избегая участи соседнего хутора Мирошкина, где в войну прекратил свое существование колхоз имени Чапаева.
Хутор Мирошкин находился в двух километрах от Ново-Александровки, и Петька с мальчишками не раз бродил там среди ветхих плетней, отравевших глиняных валов, искривленных жестокими морозами деревьев. Еще сохранились ряды аккуратных гумен с ровной травой, а в зарослях крапивы полыни и пырея валялось немало металлического дрязга: бывших кастрюль, тазов, ведер самодельной выделки.
Имелось там в ольховых зарослях и песчаное местечко для купания, куда стекалась прежде вся мирошкинская "мельгузня". Теперь на этом чистом песочке среди обступивших его кустов осоки было почему-то страшно раздеваться: казалось, вот начнешь сбрасывать одежду, стягивая через голову рубашку, а тут кто-нибудь и схватит тебя…
Страшнее же всего были "живые" среди нежилья колодцы (из них брали воду для ближних бригад) - один с воротом и скрипучей цепью, другой с тяжелым грузом на деревянном журавле.
Впрочем, в Мирошкине и сейчас еще теплилась жизнь тремя подворьями. В одном жил придурковатый Ваня Игонькин с матерью, в другом - бабушка Сладкова, а третий дом, с скворечником на крыше и садом, принадлежал старику Пустобаеву. Последний мог бы и переехать к сыну в Ново-Александровку, но жил на старом месте единственно из-за сада, хотя тот и начал уже подсыхать.
Как-то летом у Игонькина загорелся сарай, пламя с которого грозило перекинуться на подворье Пустобаева. Отец послал на пожар все наличные подводы с бочками воды, и Пустобаев на другой день приходил благодарить ведром зеленых сладко-кислых яблок, от которых отец отказался.
Мирошкинские деревья и сейчас зеленели вдали. А ближе сюда, к Ново-Александровке, в зыбком мареве среди желтых косм ковыля просматривались очертания стана тракторной бригады. Там смутно вырисовывались тракторы и синели дымы - полевые работы все никак не кончались.
Петька вздохнул и направился домой…
Там ему как будто засветила было надежда: между домом и сараем топтался рослый жеребец с лоснящимися ляжками и клочьями желтой пены на упряжи. Это значило, что отец собирается в поездку по полям, а туда с собой он нередко прихватывал и Петьку. На миг Петька почти явственно услышал тугой скрип отливающего зеленым пера на крыле убитого селезня и увидел монетки желтых круглых перышек куропатки - в тарантасе, в сене под ряднинкой, отец постоянно возил ружье и иногда позволял себе в степи выстрел-другой. Вообще с отцом было интересно. В его ногах вечно тряслись какая-нибудь толстенная книга или пачка газет, в степи он вел долгие разговоры с людьми, работающими там, а в это время можно было из растения с резким запахом вырезать отличную зеленую дудку или обобрать красную от ягод полянку, покрытую трехпалым клубничным листом. Вот почему заныло в тайной надежде Петькино сердце.
Поначалу все складывалось как будто так, как ему хотелось. Уезжавший с отцом председатель сельсовета, рыжий щербатый мужик Степан Соколов, скаля в улыбке свои большие желтые зубы, присел рядом с Петькой и доверительно спросил:
- Ты в каком же классе учишься, а?
Из тарантаса, глядя на них, улыбался хромой Петр Дергилев, колхозный счетовод, с портфелем на коленях. Он был много моложе и отца, и председателя Совета и одевался щеголеватее их.
- Ты лучше спроси, как его с вашим Коляней баба Любаня из своего огорода шуганула.
- Да ну! - удивился Соколов. - За что?
Вокруг жеребца ходил конюх Ефим Французов и похлопывал его по крупу ладонью - то ли бил слепней, то ли поправлял сбрую.
Из летней кухоньки, похожей на сарай, показался отец, который наскоро перекусывал перед дорогой.
- Это как же так получается, Афанасий Иванович? - обратился к нему Ефим. - Обидел он меня…
- Кто?
- Пашка.
- Что такое?
- Ну как же, частушки про меня пел: с самого, мол, Покрова возит он себе дрова.. Колхозных жеребцов, значит, я в своем хозяйстве использую. Обидел он меня…
- Так это он когда еще пел? - удивился отец. - Зимой?
- Ну так что? Оскорблять все равно никому не положено.
- Да ну тебя, - отмахнулся отец. - Занимаетесь черт те чем, от этого и молодежь портится. Впрочем, я не про Пашку!
Отцу некогда. Он занят с уполномоченными. Их всегда много в Петькином доме. Иные, как к себе домой, приходят даже когда отец в отъезде. Например, Тарахтиенко, толстый, добродушный с тесными очками, режущими переносицу, и бородавками на лице, которого в Петькиной семье знают еще с довоенных времен. Вечерами, не дожидаясь приглашения, он стелет на полу в переднем углу свое пальто и, разувшись, несет назад к печке добротно смазанные дегтем сапоги с аккуратно навернутыми на них портянками. Тарахтиенко - механик МТС, нужный человек, и отец легко сносит его. А вот другой уполномоченный, в черных стеганых штанах и в черной же наглухо застегнутой рубахе под пиджаком, тот - птица. Перед тем, как заснуть, он что-то долго говорит отцу приглушенным злым голосом, поминутно оглядываясь, словно боится, как бы не услышали его посторонние: все, что он говорит, - государственная тайна. Петька готов поклясться, что утрами мать издевается над уполномоченным, ставя перед ним алюминиевую миску с маслом, которое он достает оттуда большой деревянной ложкой.
Впрочем, у отца и без уполномоченных забот хватает. Наступает лето, а сев все никак не кончается. Травы мало, стоит жестокая сушь - когда в селе поливают огороды, за водой приходится спускаться все ниже и ниже: пруд пересыхает. Сев не кончили, а уже пригнали комбайны из МТС. Они стоят у амбаров, с облупившейся краской и унылыми шнеками, и возле одного из них меж снятых полотен, шестерен и деталей ползает на коленях, починяя, комбайнер Иван Мирошкин. Недавно Петька видел, как, сбив пальцы о маховик барабана, Иван запустил молотком в облезшую железную боковину комбайна и заплакал злыми скупыми слезами:
- Ты же все жилы уже из меня вытянул, гроб, гад, кровопиец!
Так что было отцу сейчас не до сына. Он решительно вспрыгнул в тарантас. Ефим, приминая одной рукой сено в бричке, передал другой ему вожжи, и все трое - отец, председатель Совета и Дергилев - быстро покатили со двора. Оставшимся на подворье было видно, как дрожали, свесившись с тарантаса, длинные поломанные стебли каких-то трав. А вскоре и все исчезло на дороге.
Между тем свечерело. Мать переделала все дневные дела - она печет хлеб для колхоза - и сейчас, вынув из печи на стол и накрыв их полотенцами, чтобы "отошли", хлебы третьей "смены", отдыхает - сидит на каменном порожке сеней. Рядом с ней, привалившись спиной к стене, жует беззубым ртом горячий хлебный мякиш старичок из Белоруссии, который пасет овец. Все в селе к старику относятся как к ненужному и пустяшному человеку, а вот мать находит о чем с ним говорить: есть в ней сочувствие к людям. Как-то по осени двигалась по улице странная группа людей, которые вели за собой коней с торбами, притороченными к седлу, останавливаясь у каждого подворья, просились на ночлег. После выяснилось, что это были пастухи из другого колхоза, пригнавшие скот в Ново-Александровку на зимнюю кормежку - год был урожайный, сенной. Так вот, когда парням отказали в очередной раз в ночлеге рядом, на соседнем дворе, - слишком много было и людей, и лошадей, - мать закричала:
- Вы чего ищете, хлопцы, - ночевать? А ну поворачивайте сюда!..
И парни, переговариваясь, радостно направились к Петькиному двору, ведя за собой в поводу разномастных лошадей.
Сейчас Петька, послушав не интересный для него разговор матери с пастухом, вздохнул и пошел в избу спать. Он начал разбирать постель, когда кто-то громко и горько заплакал в углу за его спиной.
- Охо-хо-хо-о-о! Гы-ы - гы-ы…
Петька испугался, но тут же вспомнил, что это "жалится" кладовщица Тонька Томилина, прибежавшая плакать к матери: месяц назад ее посватал бухгалтер из соседнего "кацапского" села, Серафим. А здешнее казачье население не признавало инородцев, и Тоньке посоветовали отказать ему, что она и сделала незамедлительно. Обескураженный жених уехал, а вот теперь опять объявился, посватавшись теперь уже к другой Тоньке, Алексеевой. Там его приняли и назначили день свадьбы, хотя и в неурочное время - до пасхи, в великий пост, во время сева. Услышав об этом, первая Тонька пошла вперебой, подсылала к жениху верных людей, извещавших о согласии выйти замуж, но жених не захотел менять своего нового решения. И вот сейчас Тонька-кладовщица ревмя ревела, кляня свою злосчастную судьбу. Петька послушал ее всхлипы, вздохи и причитания, и ему стало совсем грустно: его маленькое сердце обволокло печалью, и он вдруг почти физически почувствовал оторванность от всего остального в мире.
Да так оно и было все на самом деле. По-настоящему Ново-Александровку связывала с внешним миром лишь одна дорога - через Красную Слободку и Жигалино на восток, и потом резко к югу - к райцентру. На север тянулся полузаросший летник, где стояло неизвестно чье, потерявшееся в степи селеньице Петушки, куда никто не ездил, точно так же, как никто не ездил и на родину матери, в Царь-Никольск, в ясные дни встающий на западе белыми кубиками строений и синими куполами церквей. С юга, от хутора Валышева, как-то зимой рискнул проехать знакомый отцу заготовитель, но утопил в снегу лошадь и сам едва остался жив. Лошадь в село приволокли на боку, прицепив ее хвостом к трактору, а позднее долго оттирали ей бока снегом и водкою и учили ходить, насильно переставляя ноги руками. Так что и впрямь была отрезана Ново-Александровка от всего света. К тому же не было в ней ни радио, ни электричества.
Пустовато было и в самом селе. Когда отец принял колхоз, еще доживал свой век старый клуб со сценой и развалившимся бильярдом, круглые резинки с бортов которого отдирал сам Петька.
Новый клуб устроили в небольшом деревянном доме некогда сосланного кулака Горки Гутарева. Этот клуб и деревянный обелиск на могиле замученных красногвардейцев в центре села и были, собственно, первыми шагами отца на здешнем общественном поприще. Рядом с домом, занятым под клуб, стояла глиняная халупа родственницы Гутарева бабушки Любани, которая при виде Петьки и его сверстников, направлявшихся в клуб поиграть в шашки, неизменно плевалась и шипела:
- У-у, жулье, погодите!..
Но и в отстроенном клубе веселье тоже не получалось. Баянист из райцентра, два раза игравший в клубе за плату "западные" танцы, не пользовался успехом и вскоре перестал ездить. Два раза наезжало кино с фильмом "В далеком плаванье" (один раз в немом, другой раз в звуковом исполнении), но и оно где-то запропастилось. Другого же ничего не подвертывалось. Правда, в одно время вдруг распространилась весть о необыкновенных - без смены, вечер напролет - танцах Николая Бакалкина. Народ повалил смотреть диковинные танцы, причем не возбранялось поглазеть и школьникам. Но… странными были эти танцы.
Низенький, приземистый, с широкими плечами, в гимнастерке и армейских брюках-галифе с обвисшими карманами, Николай действительно плясал вечер напролет - ходил по кругу, разводя руками, нехотя отстукивал на одном месте чечетку, осыпая плеском ладоней свою толстую красную шею, выпуклую грудь, рыжие голенища и подметки сапог. Вдруг срывался с места, издавая бутылочные звуки - засовывая палец за щеку и резко выворачивая его оттуда, - и в беспрерывном подскакивании, прищелкивании и постукивании не забывал раскланиваться с присутствующими, вызывая на перепляс, строил рожи и пел мало приличные частушки:
Пропадай, моя фуражка, -
Посажу на тормоза
Я свою милашку Дашку
Или выколю глаза.