Меж колосьев и трав - Иван Гавриленко 3 стр.


Но хуже всего были его раскланивания - скоморошьи, издевательские, обидные: касаясь пальцами пола в поклоне одним, Бакалкин в то же время выставлял свой обтянутый армейской материей зад другим. И часто, задолго до того, как в лампах выгорал весь керосин, зрители расходились, отплевываясь, или, что еще хуже, молча - словно бы они мыла наелись или вместе участвовали в каком-то постыдном деле. Как бы все это кончилось, неизвестно, - слухи о диковинных танцах начали, наконец, доходить и до председателя сельского Совета - если бы их неожиданно, так же как и начал, не кончил сам Николай. Отплясавшись в очередной вечер, особенно зло и бесстыдно, он посватался к матери Веры Афанасьевой, получил отказ и неожиданно исчез из села, как говорил, навсегда. Пустоту в клубе после отъезда Бакалкина попытался заполнить игрой на балалайке незаметно выросший (как подосиновик-грибок во время дождя) Павел Сладков, тот самый, что сочинил частушки о Ефиме Французове, но его услали в поле на прицеп. И сейчас, лежа под окном, за которым все заливала мертвенным светом луна, Петька вдруг до боли ярко и ясно ощутил сирость и бедность окружающей его земли и жизни. Лежа под одеялом, он почти физически видел грязный берег пруда, вымытые до костяного блеска и пересушенные жарким солнцем прошлогодние стебли придорожной лебеды, уныло-рыжие бока комбайнов "Сталинцев", которые неизвестно от кого караулил сейчас дед Рыжков. Он вспомнил все те рассказы, которые, как всегда перед засушливым летом и, значит, малохлебным годом, распространялись по селу, - рассказывали, что в разрушенном доме, где когда-то располагался старый клуб, поселились черти - они похожи на лошадей, но только в одежде, которая изорвана; что у сгоревшего на мельнице паровика, остатки которого, покрытые синей окалиной, высились среди шлака и золы пожарища, поселился удивительный козел с ядовитым зубом. Передавали, что вдруг начинал идти ни с чего, при чистом небе дождь, роняя на землю несколько пригоршней холодных крупных капель, ночью падали неожиданно ворота на скотном дворе и овцы, шарахнувшись и сбившись в угол, задавливали друг друга насмерть; в ночи же вспыхивал нечаянно стожок прошлогодней соломы у сушилки и долго горел, не колеблемый ветром, как свеча. Молва приписывала все эти события злокозненному характеру бабушки Сладковой (родственницы Павла Сладкова), которая, оборачиваясь собакой, ночью бегает по селу и устраивает каверзы. Отучить старуху от ведьмаческих проделок взялись мать Вани Игонькина, Полинка, и Шурочка Сергеева. Они принесли хворой бабушке кринку молока с растворенным в нем мышиным пометом. Разразился скандал, в который пришлось вмешаться сельсовету. После разбирательства Соколов пришел к отцу и сказал:

- Чертово бабье! Ишь удумали, не знаю даже, какие и меры к ним применить!

- Да никаких! - отрезал отец. - Перебесятся бабы и… А там уборка нахлынет. Ничего-ничего, как-нибудь все образуется.

Но и отцовские слова Петьке помогли мало. Сейчас ему хотелось плакать. И вот, когда уж дальше, кажется, и дышать стало невозможно, на улице что-то произошло: топая, кто-то перебежал двор, за ним повалили гурьбою. И Петька, седьмым чувством догадавшись о происходящем, вдруг предвкушающе радостно засмеялся - до того весело пробежали по двору.

Потом со звоном отскочила дверь в сенях, и в них, влетев, отчаянно завизжало сразу несколько девчонок:

- Ма-а!..

- Что там такое? - сердито спросила мать. - А ну-ка, девки, идите по домам. Они вам, матеря-то… Живо успокоят!

- А мы не можем, - пропищали девки.

- Почему?

- Не пуска-ют…

- Вот еще! Кто там…

Мать ушла с девчонками из сеней, где-то долго отсутствовала, а когда вернулась за платком - накрыть плечи, - в ее голосе слышался восхищенный и радостно подавляемый смех:

- Вот сатана! Черт так черт.

Заинтригованный Петька поднялся с постели, вышел на улицу и тоже сразу завопил - ему навстречу неслась большая ватага визжащих девчонок. А на задворках уже собирались люди: мать бухгалтера Петра Дергилева, хромой кузнец Ханов, его две снохи, конюх Митрофан Филиппов. И там среди них кто-то беспорядочно двигался, свистя то ли металлическими застежками, то ли самой прорезиненной материей одежды: приседал, вскидывая руки, вскакивал, словно изображал одновременно и вожатого, и самого, медведя, пригибаясь, гонялся за девчонками, а когда пытались заглянуть ему в лицо, прикрывался рукой.

- Мам, кто это? - спросил Петька шепотом.

- Да кто? Павел Сладков, небось.

И Петька вспомнил о том, что Павел и в самом деле хвастал на днях какой-то особой одеждой - комбинезоном и курткой, которые прислал ему брат - заправщик-технарь, работник аэродромной обслуги. Вот в этой одежде теперь и ломался Павел.

- Сладков, брось! - вдруг сказал сердитый конюх Митрофан Филиппов. - Чего ты носишься за девками - успеешь еще набегаться. Ты лучше сыграй чего…

И Павел послушно извлек из недр своей широкой одежды балалайку, представился:

- Артист погорелого театра, профессор кислых щей Растаковский - проездом из Москвы, только одна гастроль!

- Ну, дает! - радостно засмеялся Филиппов.

А Павел и в игре еще продолжал ломаться: бубняще гудел басовой струной, перебивая бубнеж серебряным подражанием петушиному крику.

- Это дед Рыжков комбайны караулит, - объяснял он. - Кочета поют. А это самолет летит… Счас навернется, будем медные гайки с мелкой резьбой собирать.

Люди смеялись, и к темному небу то и дело летело:

Га-га-га! Го-го-го!

А чуть позже Павел играл уже по-настоящему - что-то нудящее душу, однообразно повторяющееся, но как раз этим бесконечным повторением и наполняло сладкой болью сердце. Выпала роса, на востоке посветлело - летом утро начинается рано. Мать уводила сонного Петьку в дом, а он меж зевков, широко раздирающих рот, сладко улыбался: мало кто знал, что до своих первых выступлений на сцене Павел долго пробовал свое мастерство на "мельгузне", собирая ее на росистом крыльце клуба.

- Только слышь, пацаны, - предупреждал он, - об этом никому ничего! А то скажут, что вот, мол, Сладков, с пути сбивает.

- Не, не скажем, - обещали "пацаны".

- То-то же, - расцветал Павел: он был прост сердцем и доверчив, как ребенок.

Небывалые веселье и радость наполняли Петькину душу, пока его самого мать влекла за руку к дому. Засыпал он почти счастливый: а, может, и вправду, как говорил отец, вскоре все образуется, может, и вправду?..

А утром Ново-Александровку заполнили курсанты, участвующие в учениях. От здания нового клуба до дома почтальона Тищенко, и дальше - за двор Люлькиных, до околицы, настановились большие военные грузовики "студебеккер", прицепленные к ним орудия с зачехленными стволами, юркие игрушечные малышки "виллисы". Курсанты прямо из ведер пили воду у колодцев. И на всем: перевитых струях роняемой на землю влаги, коричневых офицерских ремнях, запыленных щитах орудий, зеленых касках и лужицах воды у колодцев - играло горячее солнце.

Это было первым посягательством большого мира на Петькину судьбу. Он не знал, что в дальнейшем этот мир будет вторгаться в его жизнь все больше и больше, но маленькая Ново-Александровка так никогда и не уступит этому натиску.

АВЕРКИЕВ ДВОР

Александру разбудил на ранней заре грохот железа.

Сосед Федор Есин притащил поломанную самоходку и теперь грохотал внутри комбайна. Вдруг принимался реветь мотор, гоня цепные передачи, и тогда позади машины под железной гребенкой начинала расти копна белой новой соломы.

- Вот прах его возьми, опять приволокся, - возмущалась Александра.

Дмитрия не было. Лишь подушка на диване хранила вмятину от его головы. Александра погладила ладонью эту вмятину. И позоревать-то ему некогда - вылитый Аверкий. Она скользнула глазами по фотографиям на стене. Аверкий был изображен на них по-разному. То лежал, белея рубахой, в ряд с другими на фоне косилок, запряженных верблюдами, то сидел чинно на табурете, сложив руки на коленях закинутых одна за другую ног, то прислонялся спиной к грузовику, по борту которого тянулось полотнище: "Сельскохозяйственная артель "Труд" 1.V.33 г." А на одной стоял с резко выступившими скулами, держась за краешек гроба. Всего-то доставалось ему в жизни больше других.

Александра помнит, как прибежал младший брат Аверкия Григорий, закричал: "Батько утопли!" Кто-то в праздничный день тайком подпилил несколько бревен на мосту, и автомобиль с людьми, направляющийся на торжества в совхоз, упал в воду. Многие выплыли, а вот отцу Аверкия не повезло. Первой вытащили беременную Степаниду Ликопостову. Ее перенесли с лодки на берег и положили на траву. Мокрый, обтянутый домотканой юбкой живот выпятился горой. Аверкий в лодке с Никанором Свириденко искал отца. Когда багор зацепился за что-то, он присел на корточки, перегнувшись через борт, сказал: "А вот и батько!"

Григорий на берегу заплакал, затоптался босыми ногами на месте - Аверкий взглядом с лодки усмирил и выпрямил его. Лохматый Никанор Тихий, секретарь партячейки, наклонился над мертвым:

- Как же это ты, Иван Романович, ведь рыбак был…

Хоронили погибших с музыкой, черные ленты путались над гробом. Над селом в сторону Стукалюковского сада летели галки…

"…Этот-то где бродит!" - с сердцем подумала Александра о Дмитрии, хотя знала: сын сейчас в лугах. После того, как закончили с огородами, навалился сенокос, и с ним все никак не могли разделаться. Травы в этом году уродились хорошие, но из-за частых дождей луга не обсыхали, тракторы вязли, и многочисленные озера пришлось выкашивать конными косилками. В жаркие полдни даже на Коровьем мысу слышны были тугой стрекот косилок, крики погонычей, зачумленный фырк лошадей, которых мучил слепень. Лошади хвостами секли воздух, били задними ногами под живот, переступали и рвали упряжь.

Александра не ошиблась: в это время ее сын Дмитрий стоял на плотине, и вся картина была перед ним, как на ладони. Косари выкашивали Сухое болото. Облитые потом, они налегали на рычаги, поднимая полотна. Срезанная трава вздрагивала, не веря в свою отделенность от взрастившего ее корня, и падала на землю, меняя свою обычную яркую зелень на серебристый цвет испода. Над всем лугом висел металлический, неясный мельничный шум. Дмитрию очень хотелось сейчас самому качаться на железном сиденье, налегать рукой на рычаг, смотреть, как движением веретена валятся на землю травы, а въезжая в высокие, взращенные на избытке влаги травяные заросли, все выше и выше поднимать полотно. Но он не мог ходить рядовым в общей колхозной упряжке: у него, специалиста, обязанности были другие.

- Ты здесь побудь без меня, - сказал он бригадиру, - а я позавтракаю - и на жнитво. На пшеницу за лесополосой сегодня комбайны перегоним.

Домой Дмитрий забежал на минуточку.

- Ладно, ладно, мать, - предчувствуя материнские наставления, вытянул он руку. - Потом…

И, углубившись в миску, полную ледяной окрошки, со ртом, набитым хлебом, внезапно вспомнил:

- Э-э, мать… Там какой-то Мишка Осиноватый приехал. Он кто?

* * *

Мишку, Михаила Осиноватого, тоже разбудил молоток Феди Есина. Сестра, повязанная по глаза платком (чуть свет полола огород - бабы по случаю воскресников оправляли ометы в Крутой, и для собственных дел времени почти не оставалось), объяснила причину грохота, усмехнулась и сказала:

- Спи, спи еще. Привык, наверное, по-городскому-то…

Сестра ушла - мимо дома протарахтели какие-то брички. Но Михаил заснуть уже не мог. Он потянулся к брюкам за сигаретами, в свою очередь усмехнулся: "Да-а, неужели это я дома?"

В это время раздался смех в сенях и мужской голос спросил:

- Дома?

- Дома, - ответила дочка сестры, которой было поручено стеречь Михаилов покой. - Спит еще!

- Не сплю я, - откликнулся Мишка. - Чего надо-то?

- А-а, не спишь, - ввалился к нему в комнату человек. - Тебя-то мне и надобно. Складываю вчера с женой сено, говорит: "Мишка Осиноватый приехал". - "Как приехал?" - спрашиваю. Ну, думаю, схожу, проведаю. По такому случаю и выпить можно. Да, может, ты не пьешь? Пьешь? Ну, это другое дело! Манька! - распорядился он. - Дай нам закусить чего…

Человек оказался Костей Ознобишиным, бывшим Мишкиным соседом через два двора.

Жил Костя со своей вечно больной женой в невысокой хатке, где в сенях стояли сундуки с мукой и висели ружья, а в избе перед иконостасом и зимой и летом горела, отражаясь в стеклах старинного шкафа, лампадка. До войны Костя работал в совхозе, хотя что и как он там делал, какую должность правил, не знал никто. В войну с фронта вернулся едва ли не первым, с простреленной рукой, одно время работал агентом в районных финансовых органах, потом уволился, а на что жил сейчас, тоже никто не знал, хотя в то же время водилось у него в достатке и хлеба, и масла, так что если бы сравнить его с кем, то жил он не беднее других и не хуже.

Вот этот самый Костя стоял сейчас в дверях и смотрел на Мишку.

- В самом деле, собери чего, - сказал Осиноватый племяннице.

Они устроились сзади сарая, в невидимом с улицы палисадничке, где пахло непрогретой землей и цвели ноготки.

- Ну, начнем, что ль? - сказал Костя. Он первый опрокинул водку в рот, посидел, затаив дыхание, потом выдохнул воздух и стал закусывать.

- А ты, слышал, после войны в Ташкенте жил?

- Да, на железнодорожной станции.

- Вот! - поднял торжественно палец Костя. - После коллективизации где только наш брат не побывал - на Камчатке, в тундре, в тайге. А тебя вот в Азию, в пыль-пески, увело. Справедливо это, а? Ну, и что эта Азия собой представляет? Слышал, жара да песок. Вот яблоко разве что одно. Но его раньше и здесь хватало. В стукалюковском саду, помнишь?

От слов Кости, от выпитого, от того, что сидел сейчас Мишка дома, кружилась у Осиноватого голова. Ему вдруг вспомнилось давнее, обидное, что пришлось когда-то перетерпеть, теперь уже даже неизвестно, по чьей вине.

И, словно угадав Мишкины мысли, Костя произнес:

- Много тогда о тебе говорили, когда уехал…

- Что ж именно?

- Разное. Не по своей, мол, воле ты. Аверкий все…

- Ну это зря! - запротестовал Мишка. - Аверкий тут ни при чем! Я сам…

- Ну а сам - и сам, и разговаривать нечего, - согласился Костя. - Хотя и сам, если подумать, тоже от хорошей жизни не побежишь.

- Я сказал: сам! Значит, сам, - рассердился Мишка. Он тоже выпил, посидел, сжав зубы, потом, задышав, глухо спросил:

- А она… все здесь живет?

- Кто, Александра? - догадался Костя. - Тут с сыном своим, агрономом.

- А Аверкий погиб?

- Да, в войну.

- Дела-а, - протянул Мишка.

Собственно, дел у него здесь было немного. Он хотел только получить одну бумажку, справку, нужную для собеса, и рассчитывал так: получит он ее и сразу уедет, что ему тут делать, в самом деле? А вот сейчас почувствовал, что уезжать быстро и не хочется и что это сильнее его воли и желаний.

- Знаешь что? - сказал он Косте. - Своди меня к ней, к Александре, а? Вот ужо и пойдем…

* * *

Дом Аверкия стоял удобно: двумя стенами, где окошки, - на улицы, а двумя другими - на речку и сад. Сначала он стоял поперек своего нынешнего направления, но сгорел, и его возвели по-новому, уже на теперешнем месте, и снова неудачно: одна стена пришлась на заваленный погреб, просела, и ее все время приходилось подновлять. Однако он едва ли не первым в деревне был подведен под железную крышу - с дороги хорошо виден его деревянный фронтон с черным провалом прорези для дверцы. На чердаке, на кирпичных боровах, летом сушили табак, зимой к стропилам подвешивали мешки с соленым салом. Дом еще несколько раз горел, у него обрушивался потолок у труб, но его чинили, и с годами он не только не дряхлел, а становился крепче, прочнее.

Мишка стоял, рассматривая дом, когда его из окна увидала Александра.

- Заходите, - крикнула она и сама вышла на крыльцо.

Много думалось Мишке об этой встрече. Хотелось прийти судьей, победителем, а вышло вот как! Все старое, старательно зажимаемое в кулак, вдруг хлынуло в него, он только и смог сказать:

- Здравствуй, Александра!..

Да полно! Она ли это когда-то дожидалась его осенними темными ночами… В туго повязанном платке Александра выходила к воротам, а он, воротившись с мельницы (ездил с Алешкой Стукалюком на мельницу в Криницы; покупали в кооперации водку и потом, выпив, обратной дорогой задирали всех встречных и поперечных), шел по улице, посунув вниз по икрам голенища хромовых сапог, и знал, что она ждет его.

От промерзшего плетня тянуло холодом. Пахло дегтем, сбруей, тележным железом - кто-то возвращался из соседнего села, гремя колесами по убитой морозами земле.

Позади них шумел стукалюковский сад, заносимый блуждающими меж деревьев листьями. В темноте, сладкой, предзимней, пахло яблоками, которые в первый раз ссыпали в общий амбар.

Он целовал Александру, запрокидывая ей лицо, чувствуя на губах холод ее кожи. О чем говорили они тогда? Да и говорили ль вовсе? Перед утром становилось холодно, на траве оседал иней, на реке, просыпась, кричали гуси, а он все никак не мог проститься и уйти. Ах, время, время, и что ты только с нами делаешь!

Сейчас Александра внимательно смотрела на него: постарел, седина на висках, хороший костюм…

- Как живешь-то? - спросила она.

Как ни странно, но в Александре пробудилось что-то давнее, смутное, по-настоящему хорошее, такое, что, казалось, давно умерло в душе или вообще не было ей свойственно. Что там было позади? Детство, запах трав, игры на выгоне, похороны Елены Дмитриевны, учительницы, что еще?

- Живу-то? Нормально, - откликнулся он. - На пенсию вышел. "Волгу" имею. Старший сын по торговле пошел…

- Значит, и дети есть?

- Есть.

- А характер?

- Укатали Сивку крутые горки!

- Значит, перебесился?

- Пожалуй. Молод, горяч был.

Она все смотрела на него: всерьез говорил или так, для того только, чтобы что-то сказать. Неуж до сих пор притворяется?

Время тогда, в тридцатых, подходило крутое, строгое. Уже строился на пустыре, на песчаной возвышенности за рекой, совхоз, уже заезжий лектор толковал в избе-читальне о материальной основе коммунизма в деревне; Аверкий с председателем Лукой Ивановичем ладили колхоз, и нужно было становиться на ту или иную сторону.

И становились: наибеднейший из всего, села Николай Жуков вдруг пойман был на поджоге отобранной в общую пользу стукалюковской мельницы. Сбежал из-под стражи высланный на Север старший Стукалюк. Его было уже совсем нагнали в соседнем селе Степанове, но он снова ушел, полыхнув на прощание топором милиционера и понятого. И сразу в воздухе словно повеяло дымом пожаров, которым скоро гореть в ночи, ознобом готовых разлететься в любую минуту стекол, тоскливой маятой остановленных в глухом месте телег.

Назад Дальше