- Вот вам, брат и жена брата, золотая пятерка, хлеба себе прикупите или что–то на хозяйство. А как дальше нам считаться, - сам не знаю; трудное это дело: за царя были одни цены, теперь - другие.
- Не такое оно и трудное, - сказал отец. - За царя корова стоила у нас тридцать рублей, и теперь - тридцать.
- В самом деле? - удивился дядька. - Надо как–то пойти на ярмарку сверить цену, - он второпях начал собираться домой и после не заходил к нам.
- Все цену сверяет, - насмешливо говорил отец, когда заходила речь о давнем долге…
Теперь дядька Яков не прячет своих узковатых глаз, и у матери просыпаются надежды.
- Так как вы поживаете в этих хоромах? - бухает дядька Яков промерзшими сапогами. - Привыкли ощупью ходить? А чего доливка осела - не от богатства?
- Да нет, от злыдней. Они ночью гарцуют по хате и все спрашивают, когда ты придешь и потрясешь мошной, - оживают чертики в отцовских глазах. - Что–то ты, Яков, очень веселый сегодня. Обманул кого–то?
- А чтоб тебя! Узнаю своего искреннего брата, - засмеялся дядька, и засмеялись на его лице все оспинки. Но мужчина не сокрушается ими, а иногда с улыбкой говорит: "Имел себе когда–то ничего лицо, но бес подлатал его решетом".
- Так откуда к тебе радость пришла? - насмешливо допытывается отец и даже на меня смотрит веселее.
- Спрашиваешь, откуда радость пришла? Вот с этих шести пальцев, - протянул брат брату обе руки. - Хоть они и сироты, а не разленились, и что–то в них таки есть. Сегодня подскочили ко мне из Литина, чтобы я поколдовал возле новой мельницы. Там, говорят, до меня какой–то даже инженер работал и ничего не сделал. А кто–то догадался послать за Яковом! - дядька аж подрастает посреди дома.
- И как? - улыбнулся отец.
- Таки починил! - упорно бухает сапогами дядька Яков. - И за неполный день заработал дурные деньги - аж десять рублей серебром. Еще и магарыч поставили.
- Аж десять серебром?! - не поверила мать.
- Пересчитайте! - дядька важно вынимает из кармана черную, как кротенок, мошну и величественным движением бросает на сундук. - Бери, Афанасий, на корову!
От этого дива у матери выпал починок из руки, и она, явно, уже увидела в торге свою корову.
- Спасибо, Яков, спасибо, - исчезают чертики из отцовских глаз. - А я уже грешил на тебя.
- И следовало, - становится грустнее дядька. - Много, ой, много грязи наросло на моей душе, иногда и вымываю ее, а до конца вымыть не могу… Вот сам скажи: зачем мне было забирать отцовскую катрагу? Разве своей не имею? Так нет, придумал забрать и оставил родного брата с одним овином, еще и его копейку хотел утаить. Так не батожить меня за это? Вот сегодня я раскаиваюсь, а завтра снова–таки именно за это возьмусь.
- Так скрути свой норов, Яков, пока он тебя не скрутил, - с сожалением глянул отец на брата.
- Не могу скрутить его, - аж вздохнул дядька. - Он, клятый, более стойкий чем я.
- И чего?
- Чего? - еще больше сузил мужчина глаза, а оспинки на его лице стали глубже. - Потому что ношу страх возле сердца.
- Вы носите страх возле сердца?! - не поверила мама. - Так как же вы снаряды разбираете?
- Что снаряды! - взглянул куда–то вдаль дядька Яков. - Есть страшнее чем они.
- Что же оно?
- Страшнее - мужицкая старость, тот день, когда тебя не захотят слушать ни твои пять пальцев, ни твой обрубок, когда ты станешь никому не нужной трухой, а из углов на тебя заморгают злыдни. Поэтому и вырываешь, и давишь каждую копейку, и прячешься с ней, будто вор, а она же, мерзость, и несет тебе только паскудство, неотступно измельчает и мозги, и душу. Хорошо знаю, что надо жить по правде. Но знаю и другое: делай по правде - глаза вылезут. Вот и бредешь между двумя берегами, спасая тело и топя душу. - Дядька грустно посмотрел на меня. - Может, они, дети, не испытают нашего проклятого варева, а найдут лучшую судьбу. Об этом теперь большевики и в газетах пишут. Что ты, школьник, скажешь на такое?
Удивленный и пораженный словами дядьки, я не знаю, что ответить, и за меня заговорил отец:
- Какая ему выпадет судьба - никто не угадает, только знаю: будет он жить по правде, не побредет между двумя берегами, - отец подошел ко мне и так положил мне на голову руку, что я и до сих пор слышу ее тепло. - Так, сынок?
- Ну да, - благодарно смотрю на отца и уже удивляюсь, как он может иногда ругать, а то и замахиваться на меня ремешком.
Дядька Яков недоверчиво покачал головой, хмыкнул:
- Если он вздумает жить по правде, то пусть загодя ржаную солому запасает.
- Это зачем ему такой торг? - испугано отозвалась мать.
- За правду со всех концов придется ему падать, вот на таком деле солома немного поможет.
- Какой вы, Яков, нехороший, - вздохнула мать.
- Вот видишь, я правду сказал, а ты уже и ощетинилась. И так всякий щетинится, потому что каждый человек - от Ивана и до царя - имеет в душе такие недомерки или закоулки, в которые не хочет и солнце пустить, не то что кого–то с правдой. Вот проживает в нашем селе один чудило, как святой, Себастьян, значит. Ничего не скажешь о нем, правдой живет. А что он имеет с этого? Идею и шинель? И что выходит у него? Некоторые дядья грозятся ему хату сжечь, а кое–кто даже из начальства без соли съел бы его.
- Это кто?
- Хотя бы наш начальник милиции. Себастьян въелся в него прилюдно, а он Себастьяна где может, там и подгрызает исподтишка, еще и идеями свое похабное варево прикрывает. Много на свете есть таких, как Юхрим Бабенко, - они бы все солнце забрали себе, а другим одну тень оставили. Правда - она как слово божье: слушай ее, кого–то поучай ею, прикрывай ею, как одеждой грешное тело, а поступай, как жизнь крутит свои тропы.
- Узнаю тебя, Яков, всего, с ничтожествами твоими, как на ладони, вижу, - покачал головой отец.
- А я и не таюсь со своими ничтожествами, а живу лучше тебя. Так было и, наверное, будет: железо легче куется, чем человеческий норов. Посмотри, Анна, не оттаяло ли пиво. Выпьешь со мной, Афанасий?
- Лучше бы с тобой рогатые пыли!
- Люблю характер своего брата! - засмеялся дядька Яков. - Ты всю жизнь будешь с этим характером постный кулеш хлебать. А мне чего–то никак не хочется, даже при новой власти, идти в святые, - там ни выпить, ни подмигнуть какой–то молодице. Из–за них не попаду я к раю…
Эх, дядя Яков, моя талантливо бесталанная родня! Мне до сих пор жалко не так вашей искалеченной руки, как искалеченной души…
Два кузнеца имеет человек возле своего сердца: один кует серебряные струны, а другой - ржавые решетки жадности. Не победил, дядя Яков, ваш первый кузнец второго, мелочь повседневности проела ваши струны, притемнила добрый кузнечный огонек. Мне жалко и его, и вас. И все равно я с удивлением и признательностью вспоминаю те лемеха, что вы ковали из самой смерти - из туловищ снарядов.
Прямо над нашими воротами стоит зарница, а мимо ворот проходят люди и время. Как оно идет - это больше всего видно по нашим ясеням, по тому, что они держат на себе - или весеннюю росу, или зеленые шумы, или осеннюю грусть, или зимние платки. Иногда, когда я сплю, время приходит и ко мне, постоит–постоит у изголовья и слегка потянет за вихор малого, чтобы он поднимался вверх. Так я и расту!
Это тоже говорит моя мама. А что время бывает добрым и нехорошим - знаю сам…
Сегодня оно веселило родителей и печалило меня. Серебро дядьки Якова не принесло мне радости, потому что отец и мама решили, что теперь, если найдется покупатель на Обменную, можно будет купить коровенку.
- Так вы хотите продать Обменную?! - аж вскрикнул я, услышав такое.
- А что же должны делать?
- Не продавайте ее, - задрожал мой голос, а в доме стадо совсем тихо.
- Не мы ее продаем, злыдни наши продают, - через какую–то минуту грустно сказал отец. - Вот вынеси ей в последний раз обмешки, да и уже…
- Отец…
- Помолчи, Михайлик, без тебя хлопотно.
И я замолк, но так мне стало тяжело, что и не говорите. Какая ни есть наша Обменная, а жалко ее: сколько тех лесов объездили вместе, сколько было бессонных ночей, разных приключений и несогласий.
Неважно спалось этой ночью, ко мне все время приближались большие темно–синие глаза нашей и уже не нашей лошади, отзывалось ее обеспокоенное ржание. Я несколько раз просыпался, смотрел на луну, что грустила в одиночестве, и снова беспокойно засыпал. На рассвете я напоил Обменную водой с туманцем, который и зимой таится в нашем колодце, и, вздыхая, вывел ее из овина во двор, где на снег розовыми лужами легли мерцания рассветной зарницы. Руками и щеками я прощаюсь с лошадью, и она, видно, услышала мою печаль, прислонилась ко мне мягкой стариковской губой и грустно–грустно заржала.
- И скот что–то чувствует, - вздыхая, подходит к нам закутанная мать, которая тоже собралась на ярмарку. Как же без нее отец может купить коровенку? - Вот, Михайлик, считай, и нет у нас Обменной.
- Хоть вы не говорите такого, - навивается грусть на глаза.
- И мне жалко, но что сделаешь.
Скоро к воротам подъезжает дядька Трофим с отцом, и наш небольшой двор полнится гулом. Дядька Трофим со всех сторон начинает осматривать и теребить Обменную, а отец не удерживает насмешки:
- Смотришь, не обернулась ли перед торгом на коня?
Дядька хотел было насупиться, но передумал и улыбнулся теми карими глазами, в которые откуда–то захватил такие золотые ободки–перстни, что они аж привораживали женщин.
"Ты же, когда идешь на люди, прикрывай свои перстни веками!" - не раз приказывала ему жена.
- У вас водки нет? - спрашивается дядька Трофим, не отступая от Обменной. - Подпоить ее надо.
- Подпоить лошадь? Да что вы, Трофим? И для чего это? - удивляется мать.
- Водка дает блеск глазам и на некоторое время молодит коня, - со знанием дела объясняет дядька Трофим, который очень жаловал толочься по ярмаркам.
- А зубы она тоже молодит? - подсмеивается отец.
- А зубы ей надо было бы почернить, потому что, когда у коня черные зубы, - и ливерант его возраст не узнает.
- Так у нее на голове уже посеялась гречка.
- А гречку надо покрасить.
- Многое ей надо, так не будем тратиться ни на краску, ни на водку.
- Дело хозяйское, - нахмурился дядька Трофим, который умел подпаивать коней, а после такой работы не забывал и о блеске в своих глазах.
Уже совсем рассвело, когда мы выбрались за село. Отовсюду ехали и шли на ярмарку люди, и впереди, и сзади поскрипывал снег, слышались голоса, а девушки всю дорогу припорашивали смехом, и, прислушиваясь к ним, старые липы осыпали голубую изморозь.
У перекрестка мы догнали дядьку Владимира. Он так тянул за собой корову с веревкой на рогах, будто собирался посадить ее себе на плечо.
- Владимир, не скрутите ей вязы, - отозвался дядька Трофим. Скупец сверкнул дурным глазом, но дядька Трофим не отстал от него: - Владимир, усаживайте ее на плечо, а то она вас на рога посадит.
- Есть и безрогие, что на рога усаживают, - наконец мрачно отзывается дядька Владимир.
- А сколько за корову правите?
- Все деньги.
- А молоко от нее, Владимир, хоть на Пасху видели?
- Лучше бы я тебя, такого, безмозглого, не видел.
Но дядька Трофим не сердится, а смеется и уже нацеливает глаза на обочину:
- Вот посмотрите на танец!
Там, возле липы, чуть ли не плача, стояла тетка Дарка, а в паре шагов от нее, как ненормальный, крутился и подскакивал подгонистый подсвинок.
- Дарка, он у тебя карапет или польку–бабочку разучивает? - спросил отец.
- Ох, и не спрашивайте, что эта холера вытанцовывает, - аж застонала женщина. - Купила же на свои деньги несчастье. Думала, кабанчик, а он - кнорус. Это кум вразумил перед торгом залить его водкой, а он что вытворяет! - Женщина ударила кноруса лозиной, тот с испугу сделал пару головокружительных прыжков, осел на задние ноги, взвизгнул и удивленными красными глазами взглянул на хозяйку.
- Он у тебя и на сцене смог бы выступать, - засмеялся отец и многозначительно глянул на дядю Трофима.
- Свиньям водка не так идет на душу, как коням, - пробубнил дядька Трофим.
- Вот не знал до сих пор, что и свиньи имеют душу, - подсек отец дядьку Трофима и покивал рукой тетке Дарке: - Поворачивайся, женщина, домой и протрезви своего танцора огуречным рассолом.
- Так, наверное, и придется сделать, - уныло согласилась женщина. - Пропал торг, пропала и водка. А чтоб тебе, сякой и не такой!..
И где только того люда берется на ярмарке?! И как он не потеряется в той движущейся каше, которая разбухает, колобродит, гудит, смеется, торгуется, пустословит, отзывается ржанием коней, ревом волов, звоном железа, горшков и струнами лирников?
И чего только теперь нет на ярмарке?! И кожухи ниже пят, чтобы за собой прометали снег, и коротенькие, обшитые мерлушкой полушубки для девушек и парней, и свитки, и киреи, и сапоги разных фасонов, и лапти, которые смеются всеми складками, и шапки, как стожки, и такие укороченные, что и с ухом не поздороваются, и варежки, и суконные штаны, и цыганские сережки из червонного золота, и перстни под золото. И все это самодельное, со своим мудрствованием и ухищрением.
Есть здесь и фабричные сукна: английские, французские, немецкие, австрийские, - все отбиты у завоевателей; покупают их не так степенные люди, как фертики–ветрогоны и писари, что хватаются за хвост моды и этим показывают весь свой ум. Даже какао у нас есть! Захватили дядья это добро на станции Жмеринка, выгрузили из вражеского эшелона, привезли домой, нюхают, как табак, и не знают, что оно за диво: или перец ароматный, или что–то другое. А женщины догадались, что это заграничная глина, развели ее водой и начали подводить завалинки. А какой с этого толк? На эту мазку, как сумасшедшие, набросились свиньи и начали с деревом обгрызать завалинки. Но теперь и у нас узнали, что оно за какао, и посматривают на него пренебрежительно. И когда кто–то капризничает с едой, насмешливо спрашивают:
- И что вы будете потреблять: какао или зельц?
А какого только масла у нас нет! И подсолнечное, и льняное, и конопляное, и из рапса, и из ярового рапса, и из рыжея, и из мака. И такое оно, говорят, полезное, что помогает даже тем, у кого почему–то не хватило масла в мозгах.
А вот товара на ярмарке мало, и он кусается - очень дорогой. Самодельное полотно теперь заменяет земледельцу товар.
Над дорогой прямо разноцветными холмами поднимаются горшки, миски, полумиски, кувшины, водосточные трубы, макитры, и женщины руками выбивают из них перезвон.
- Разве это горшок?! - восхваляет гончар какой–то молодице свои черепки. - В нем больше звона и приварка, чем в иной голове…
- Вот Варвара, что ночь оборвала, а день доточила! - показывает маляр женщинам молодую веселоглазую в лентах Варвару, которая совсем не похожа на святую.
- Чего же твоя Варвара в лентах? - подозрительно допытывается немолодая женщина.
- Потому что она еще не дожила до ваших лет, ей тоже хочется быть девушкой…
- Берите, человече, дешевле за чан.
- Никак не могу дешевле, - упирается степенный бондарь с усами Тараса Бульбы. Вокруг него, как воинство, стоят большие чаны, бочки, кадки, а в них то вздыхает, то посвистывает ветерок.
- Чего же не можете? Или он родил вас?
- Да нет.
- А может, он из серебра–золота?
- Да нет, - тянет свое бондарь.
- Так чего же дрожите над ним?
- Чего? Я в этом чане, мужчина, семь лет прятался от жены, лишь на восьмом помирились. Жаль за дешево прощаться, - себе дороже стоит.
- Га–га–га!..
На животноводческом торге наша Обменная не обратила на себя внимание покупателей. Привязанная к саням дядьки Трофима, она, понурившись, перетирала сено и, очевидно, думала о человеческой неблагодарности. Купцы пренебрежительно проходили мимо ее натруженных лет и останавливались возле тех коней, которые имели в глазах не водочный блеск.
- Долго нам придется ее водить по ярмаркам.
- На всякий товар есть купец, - успокоил отца дядька Трофим. - Найдется и на Обменную.
- Хоть бы за нее десятку дали.
- Может, и десятку дадут, может, и на девяти сойдетесь, да и восемь - деньги, - не сокрушался дядя Трофим. - Главное, чтобы свежая копейка забряцала. А вон и Владимир купцов разгоняет, - видно, запросил цену, как за родную маму. Может, помочь ему?
- Помогай.
Дядька Трофим подошел к скупердяге, перекинулся несколькими словами и схватился обеими руками за голову. Дядька Владимир хекнул, подумал, махнул рукой: дескать, где мое ни пропадало. Тогда дядька Трофим втиснулся в гурт и вытащил оттуда дядьку Николая, тот подступил к корове, смерил ее лукавым глазом и заговорил, как в цимбалы заиграл:
- Слышите, люди добрые! Продается корова - не корова, а чудо! Имеет она четыре дойки, два рога, один хвост - и все доится! В дойках - молоко, рога собирают масло, а хвост - жир.
Покупатели сразу двинулись к корове дядьки Владимира, и вокруг него поднял хохот.
К нам молодцевато подошел дядька Трофим.
- Так продаст Владимир корову? - спросил его отец.
- Теперь продаст, если не передумает: Николай так ее расхвалит, что и Владимир поверит ему.
Скоро дядьку Трофима, отца и маму добрые люди позвали выпить магарыч.
- Как же мы все пойдем? - заколебалась иметь.
- Чего вы, Ганя, сокрушаетесь? - пожал плечами дядька Трофим. - Оставим здесь Михайлика, и пусть правит за лошадь все двенадцать рублей. Разве же мы надолго? Ты же, мальчик, не продешеви! - сверкнул на меня веселыми золотыми перстнями и подался с родителями на магарыч.
Когда они потерялись в человеческой коловерти, я хотел было на минутку отскочить к кобзарю Демку, голос которого долетал с другого конца ярмарки. Но в это время около саней, как вкопанный, остановился поджарый, в высокой шапке крестьянин. Он изумленно дунул на свои усы, отделил от них два прокуренных клочка, потом осторожно обошел вокруг Обменной, хмыкнул и спросил меня:
- Она еще живая?
Такой насмешки отец не придумал бы. Я сердито посмотрел на насмешника и отвернулся. А покупатель погладил лошадь, провел рукой по ее голове, и - чудо - Обменная не оскалилась, а потихоньку заржала.
- Таки живая! - еще больше удивился дядька. На его привядших щеках и под его уже раздвоенными усами шевельнулась улыбка.
Хотелось мне в сердцах что–то отрезать ему, да как–то сдержался.
- Мальчик, а сколько этот одер правит? - хитровато посмотрел на меня купец.
- А зачем он вам?
- Да думаю поставить его в рамку и любоваться.
- Это же и мы делали.
Покупатель засмеялся и снова спросил:
- Так какую он цену правит?
- Двенадцать рублей.
- А чего так дешево правишь? Почему не все двадцать?
- Это уж отца спросите.
- А где же он?