Щедрый вечер - Стельмах Михаил Афанасьевич 15 стр.


Уже потом село узнало, что Юхрим после разговора с председателем уездисполкома метнулся с доносом и жалобой аж в Винницу. И там поразил, удивил и разжалобил работников губфинотдела своим коронным, откуда–то украденным предложением, что он, беспокоясь о государственном рубле, даже из–под гадюки извлекал копейку. Дело закончилось соломоновым решением: с Демка Петровича сняли налог, а Юхрима забрали работать в округ…

- А что это за паренек у тебя? - остро глянул на меня Василий Иванович.

- Михайлик! - одним словом ответил дядька Себастьян.

- Это часом не тот, что космографию читал? - прищурился председатель уездисполкома.

- Он самый!

- Так вот ты какой? - удивляется Василий Иванович и приближает ко мне сонный туманец своих непривычных глаз. - Очень хочется читать?

- Очень, - неловко говорю я.

- А как ты читаешь? От корки до корки и посредине немножко?

- И посредине немножко, - качаю головой и не сокрушаюсь.

- И что теперь читаешь?

- Эт!

- Ты чего загордился?

- О! Такое скажете, - начинаю печь раки.

- Как эта книжка называется?

- "Арабская земля и Магометова вера".

- А это тебе крайне надо знать? - и смех закружил вокруг меня, как танец.

Так что мне осталось делать? Тоже смеяться.

- И у меня такой ребенок: всюду рыщет за книжками, а их нет, - отозвался дядька Стратон.

- Беда? - сочувственно смотрит на меня Василий Иванович.

- Не так беда, как полбеды, - отходя, отвечаю ему.

- А читать же хочется?

- Аж душа болит.

- Вот этого я не хочу, чтобы у малого душа болела, - и Василий Иванович повел косой бровью на дядю Себастьяна. - Прошу тебя, при случае заскочи в Майдан - Треповский - там теперь наилучшая библиотека.

- Это дело! - одобрительно кивнул головой дядька Себастьян и весело глянул на меня. - Там книжек - море!

- Ой! - самопроизвольно вырвалось у меня. Я сразу же с перепугу прикрыл рукой губы, а все засмеялись, даже отец Себастьяна дружески покачал печальной головой.

А Василий Иванович вынул из кармана записную книжку, отодвинул от себя полумисок со студнем и начал на бумаге выписывать радость для меня.

Я все косился на веселые размашистые буквы, которые так подхватывали друг друга, будто готовились к танцу, и меня обсыпало то ли искрами, то ли звездами. От радости чуть ли не затанцевал на скамейке. Если везет, так везет головорезу!

- Теперь, мальчишка, наверное, начитаешься! - нацелил на меня Василий Иванович насыщенные улыбкой губы, вырвал листок с книжки и подал дяде Себастьяну. - Учись, выходи в люди!

Свадьба заиграла в моих ушах и душе, я совсем затихаю, прислушиваюсь к нему, дальше перевожу взгляд с дядьки Себастьяна на людей, а они наклоняют ко мне улыбающиеся, расцветшие глаза. И только отец Себастьяна почему–то вздыхает.

А в это время под окнами забухали шаги, засветилось, закружило рисованное в облике девушки солнце, и вечер зазвенел молодыми голосами:

То не з моря тумани,

То із коней пара…

Гей, гей, какая же это должна быть битва, когда с лошадей идет пар, как туманы с моря, когда стрелы падают, как мелкий дождик, а мечи блестят, словно солнце в туче?!

И колядки, и тихий Дунай, выплывающий из них, и всадники над Дунаем, и пар с коней, и струны кобзы старика Левка убаюкивали и убаюкивали и усыпили малого. Я уже не слышал, как разъехались гости, как дядька Себастьян снял с меня сапожки и накрыл соньку ежистым солдатским одеялом…

Меня разбудили скрип двери, топот чьих–то сапог и чудной смех. Когда я раскрыл глаза, у порога ровно стояла немолодая грустная женщина, а возле нее сиял хромовыми сапогами веселолицый милиционер, к которому прилипло диковинное прозвище - Хвирточка, и только из–за того, что он научился кричать на людей: "Закрой мне хвирточку" или "Открой мне хвирточку".

Из его рта сейчас вырывался клекот, хрип и что–то подобное на шипение гуся, - все это ему вместе заменяло смех.

- Садитесь, тетка Марина. Что там произошло? - заговорил к женщине дядька Себастьян.

- Эт, пусть он говорит… научился же. - Тетка Марина обиженно сомкнула темные морщинистые губы, села на скамейку и крестом положила на колени тяжелые землистые руки.

- Рассказывай, Василий!

Испорченный граммофон снова захрипел в груди милиционера, и снова - смеха не получилось, но это ничуточку не разволновало Василия, - все его лицо сияло радостью, а глаза наполнялись веселыми слезами.

- Вот не поверите, что я сегодня на контрреволюцию наткнулся! Держу ее, понятно, в кулаке! - победно сказал, а тетка Марина вздохнула.

- На какую это контрреволюцию ты наткнулся? - недоверчиво спросил дядька Себастьян. - Может, на тетку Марину?

- На нее же! Никогда бы и сам не подумал, а вот… село, конешно! Расскажу вам по протокольной форме.

- Рассказывай, как умеешь, - нахмурился и загрустил дядька Себастьян.

- Сегодня раненько поехал я к Якову подковать коня. Захожу себе тихонько во двор, иду к хате, а ухом слышу, что в кузнице шипит кузнечный мех. Это на рождество! - снова зашипел, заклокотал милиционер, вытер рукой слезу. - Удивляюсь, что для Якова и праздника нет, и подхожу к кузнице. И что я только вижу?! Чертов кузнец раздувает огонь, а на огне, как на картине, стоит целехонький пулемет. Тогда, я, понятно, револьвер в руку, а ногой - в дверь и к Якову: "Руки вверх!"

А он на меня, понятно, никакого внимания.

"Пошел ты, - говорит, - Хвирточка, к черту. Людям бог праздник посылает, а ты револьвером играешься, как самашедший".

"Я стрелять буду!" - кричу на кузнеца.

А ему и за ухом не зудит.

"Стреляй, - говорит, - себе в затылок, может, там дурака прибьешь. Чего ты нажабился? Пулемет никогда не видел?"

"За этот пулемет судить будем!"

"За что же меня судить? - рассердился кузнец. - За то, что я смерть перековываю на лемех?"

"Вы мне лемехом баки не забивайте, а фактически скажите, где достали эту смерть?" - припираю его к стенке револьвером, параграфами и даже строгостью закона.

Мялся, крутился, выкручивался человек, и вынужден был признаться, что достал пулемет у гражданки Марины, которая вот осьдечки сидит перед вами и вздыхает, будто этот пулемет не был ее собственностью.

- Тетка Марина, это правда?! - не верится дяде Себастьяну.

- Да правда же, - покачала головой тетка Марина.

- И вы продали пулемет Якову?

- Вот это уже неправда: не продала его, а обменяла.

- Что же это за обмен?

- Я ему отдала пулемет, а он мне кочергу, потому что моя как раз переломилась.

- Так и Яков сказал! - подтвердил милиционер. - Тогда я бегом на улицу, вскочил в сани - и на хутор к тетке Марине. Приезжаю, захожу в хату, а она еще и к столу меня приглашает.

- Как человека же, - тихо отозвалась тетка Марина.

"Где вы, гражданка, прячете свои пулеметы?!" - сразу нагнал ей страху.

"Зачем они тебе, Василий?" - не удивляется, не пугается, а обнаруживает, что еще имеет оружие.

"В милицию надо сдать!"

"Даром или что–то заплатят мне?"

"За это дело тюрьмой заплатим!" - говорю ей.

А она ко мне:

"Хвирточкой ты был, Хвирточкой и остался, хоть и обулся в золотые сапоги".

Рассердился я и начал подвергать обыску. Сопротивления со стороны тетки Марины не было. И нашел я в пристройке, - вот никто не поверит, - еще четыре пулемета и пять немецких и австрийских ружей.

Дядька Себастьян побледнел и обалдело взглянул на тетку Марину:

- Неужели это правда?

- Да правда, чего же…

- Вот какой выискался еще элемент! Наверное, у нее был бандитский арсенал. Повесил я пломбу на ее двери и к вам: как ни есть - это же дальняя ваша родня.

- Тетка Марина, где вы этого бесовского оружия набрали? - с сожалением спросил дядька Себастьян.

- Бандиты, кто же иначе, имели у нее свой тайник! - держался своего милиционер.

Тетка Марина больно повела плечом, легонько ахнула и презрительно взглянула на него:

- Пломба ты, да и больше ничего. Вот ты над этим оружием только сейчас затрусил, а я всю войну тряслась. Вот же, Себастьян, дорогонький, как убили на войне сына, так мой Иван с горя начал, где мог, воровать оружие. Мысль ему, старому, такая пришла в голову: если разворовать ружья, пулеметы и другую нечисть, что стреляет, то не будет чем воевать и меньше погибнет людей на войне. Вот и воровал человек, что мог, воровал и у немцев, и у деникинцев, и у петлюровцев. На этом деле попался и пошел спать в могилу. А Хвирточка уже меня к бандитам приписывает и тюрьмой и пломбой пугает. Так имеет он совесть или у него ее куры склевали?

После этой речи дядька Себастьян распогодился, а милиционер, что все время то возмущался, то недоверчиво хмыкал, то кусал губы, - зашипел, заклекотал, захрипел, протер рукой по глазам и сказал:

- Правильно. Ой, не было этим утром у меня ни совести, ни клепки в голове! - Он пригнулся к тетке Марине, поцеловал ее в привядшую щеку, а потом загрустил: - Оно–то так. А что теперь с чертовыми этими пулеметами делать? Начнут нас таскать по инстанциям, и начнут сомневаться, и допытываться, и протоколы писать и всякую всячину. Вот попали в переплет на самое рождество. Теперь и рюмки не выпьешь, а скачи в уезд на сломанную голову.

- Василий, а не лучше ли будет, чтобы Яков без лишних хлопот забрал себе эти пулеметы - и на огонь? - доверчиво спросила тетка Марина. - Он мне за них сделает и сковородник, и ухваты, и лопату, потому что теперь так туго с железом…

- Эт, сельская наивность! - безнадежно махнул рукой милиционер и задумчиво обратился к дяде Себастьяну: - И какую здесь придумать резолюцию?..

Раздел девятый

Оно, конечно, ерунда, писать пьесы в четвертом классе, но что сделаешь, когда тебя так тянет к этому писанию? Уже вся школа подсмеивается над моим зудом, уже ко мне прицепилось несколько обидных прозвищ, а кое–кто из одноклассников втайне подшучивает над моей писаниной - рисует на ней и чертики, и дули. Обидно и больно становится от этого, но я бью бедой об землю и держусь своего. Теперь уже, идя на перерыв, я не оставляю свои злосчастные тетради под партой, а засовываю в карман. Что и говорить, неудобство большое, особенно когда приходится кувыркаться, но искусство требует жертв.

А вечерами и в погоду, и в ненастье чешу в хату–читальню, что открылась месяца с два тому. Здесь я перечитываю какие ни есть пьесы, даже пьесы–суды над сорняками, засухой и бандитами.

Больше же всего мне нравятся те драмы и трагедии, в которых много стреляют. Об этом хорошо знает наш заведующий хаты–читальни, поэтому он иногда мое появление встречает завзятым восклицанием:

- Михаил, привез пьесу со стрельбой!

- И много ее? - замираю от радости.

- Во всех сценах и немного вне сцен там из пушек бьют!

- Это пьеса! - радуюсь я.

А заведующий собирает с полусотни морщин вокруг глаз и смеется - такой славный человек случился. Иногда, когда расходятся люди, он просит, чтобы я прочитал ему свое, из пьесы, над прочитанным долго думает, теребит кончик носа и сожалеет, что не пишу стихов, - он бы их поместил в стенгазете, которую тогда сходилось читать все село. Но я упрямо держусь драматургии, потому что, видать, такова моя судьба.

Вчера, то бледнея, то краснея, я сдал свою третью пьесу Насте Васильевне. Она бережно взяла мои тетради, полистала верхнюю и спросила:

- А стрельба в них есть?

- Есть, и даже много!

- Вот и хорошо, - одобрительно качнула головой Настя Васильевна, а я немного подрос: хоть что–нибудь хорошо есть в моей писанине…

Сейчас я лежу ничком на печи, передо мной мигает заправленный трофейным бензином ночник, а в глазах мерцают буквы, - сегодня читается и не читается мне, мысли все кружат вокруг написанного: что о нем скажет учительница? И имею я сомнений и терзаний больше, чем надо. А за окнами кряхтит мороз и посвистывает ветер, он трогает примороженные ветки груши и добывает из них то стон, то серебряный перезвон. Вот бы и грушу можно было бы вставить в пьесу, и пулеметчиков возле нее, а в ветки груши врисовать молодую луну, которой сейчас нет. За своими мыслями я не услышал, когда из школы вернулся отец.

- Сегодня наш отец с какого–то дива аж гудит внутри, - несет ему улыбку мать.

На эту речь отец бросил одним глазом на меня, вторым на мать:

- Скоро и ты загудишь голубкой, когда начнешь собираться в тиятр.

От одного слова о театре я навострил уши, прирос к печи, а взглядом впился в отцово лицо: радость или насмешка покажутся на нем?

- Снова какой–то тиятр приезжает к нам? - прядя пряжу, допытывается мать.

- Не приезжает, а вон весь тиятр вылеживается на печи, - отец снова глянул на меня. - Вот же написало оно какую–то пьесу, и ее поставят в школе. Вот будет кумедия!

Я еще больше врастаю в печь, радость и страх уцепились в мою душу, а в это время за меня заступается мать:

- И чего бы я вот подсмеивалась над своим ребенком, когда оно себе что–то пишет каракулями.

- Что ты понимаешь! Сама учительница сказала, что твой сорванец писателем становится. И кто нам тогда корову будет пасти?

- Ты хоть толком, без насмешек скажи: что о нем учительница говорила?

- Вот же и говорила: школа поставит его пьесу, цена билета будет пять копеек, а пустят ли нас с тобой бесплатно - постеснялся спросить. Как, сынок, пустят родителей твоих?

- Как немного придержите свои насмешки, так, может, и пустят, - говорю осторожно, потому что кто же знает, как оно обернется дело.

Мать враз накрыла отца мокрой дерюгой:

- Теперь, кажется, и у тебя, и у Николая языки одинаковое мелют.

- Уже и ты не веришь мужу, а он принес тебе чистейшую правду, даже слова не замутил.

- Отец, и в самом деле учительница сказала, что… той, поставят? - зазвучал надеждой мой голос.

- Да, несомненно, поставят. Сегодня все учителя прочитали твою мазню, что–то подрезали в ней, а что–то дописали и сошлись на том, что нашему селу никак нельзя без своего писателя. Чего я с тобой до сих пор, как с простым, говорил? Вот уж извини, сынок, - дружески и насмешливо посмотрел на меня отец и за волосы дернул. - Пустишь нас с мамой в тиятры?

- Ой папочка!.. - Невероятные ожидания, невероятные надежды залетают в мою душу и ведут к тому дню, о котором и радостно и страшно подумать.

- Так чего же так застеснялся? - снова теребит отец меня за волосы. - Может, и в самом деле из нас что–то будет?

А в это время на дворе откликнулся Рябко, задребезжал засов на калитке, отец вышел в овин и скоро вернулся с дядей Николаем, который был одет в длинную, на вырост, кирею. Мужчина отряхнулся, обмел с сапог снег, глянул на меня, спросил, пропустят ли и его в театр.

- О, и вы знаете, - скривился я.

- Все село знает. У нас с кашлем и пьесой не скроешься. Вот же и пришел к тебе: не выставил ли там на смех людям дядьку Николая, ибо что тогда скажет Лукерья?

Мы все начинаем смеяться, а во мне просыпается сожаление: надо было бы вписать в пьесу что–то из дядьковых смешных историй. Вот он расправил свои гетманские усищи и уже серьезно спрашивает отца:

- Афанасий, хочешь на щедрый вечер раздобыть свеженькой рыбы?

- Как это - раздобыть? - недоверчиво косится на него отец. - В воде или в магазине?

- На дармовщину! В воде из–подо льда.

- Чего же об этой дармовщине Владимиру не сказал? - подсмеивается отец.

- Да он же меня за кур греховодником обзывает, а сам такой имеет грешный глаз, что всю рыбу перепугает - на дно пойдет. Вот только что встретился с одним рыбаком, так он сказал: в Щедровой теперь ловят рыбу целыми мешками. Надо и нам мотнуться.

- Сколько же берешь с собой мешков?

- Четыре и сумку про запас, - не моргнув глазом, ответил дядька Николай.

Мать затряслась от хохота:

- Чего же так мало?

- Жалко все мешки марать рыбой. Что в мешки не поместится - на сани бросим, - даже не улыбнется дядька Николай. - Так поедем, Афанасий?

- Можно и поехать, - согласился отец. - Готовь, жена, мешки!

- И на рыбу, и на вьюнов, - прибавляет дядька Николай. - Я знаю такой закоулок, где всегда зимуют вьюны, собьются в клубки и ждут тепла. Когда–то наловил их чуть ли не полный мешок, привез мерзлых домой, бросил под скамейку, а сам лег спать. Просыпаюсь от невменяемого вопля. Смотрю: залезла моя Лукерья на лежанку прямо с сапогами, в руках держит ночник и кричит не своим голосом.

"Что там у тебя?"

"Ой, посмотри на пол, - аж трясется она, - кто–то ужей полон дом напустил!"

Глянул, а по полу мои вьюны ползают, - чисто все разморозились. Вынужден был я их во второй раз ловить и нести к соседям, потому что Лукерья со страха и смотреть не захотела на них, и дома ночевать побоялась. Из–за этих вьюнов чуть любовь не потерял.

Мы все смеемся, а дядька Николай вплетает руку в свои гетманские усы, выдумывая еще какую–то побасенку.

- Отец, возьмите и меня в Щедровую! - прошусь, потому что уже само слово "Щедровая" звучит мне сказкой.

- Обойдемся без тебя, - отмахнулся отец рукой.

- Возьмите, папочка.

- Там надо целый день пробыть на морозе, а он и в косточки твои влезет.

- А на катке я же бываю по целым дням!

Отец переглянулся с мамой, покачал головой, взглянул на дядю Николая:

- Что нам делать с ним? Может, возьмем, потому что оно же такое неотвязное.

- Пусть приучается ко всякому делу.

- Беги же возьми свежей соломы на стельки! - крикнул отец.

Меня с печи как ветром сдуло - босиком вскакиваю в сапоги, вылетаю в овин, ощупью ищу пшеничную солому, а в это время снова кто–то подходит к калитке и дергает веревочку, привязанную к деревянному засову.

- А кто там?! - кричу баском.

- Это я, Михайлик, - слышу знакомый голос. - Пустишь в хату?

- Ой, заходите, дядя Себастьян! - Я подбегаю к калитке, отворяю ее и между столбами овина веду председателя комбеда в хату.

- Вот кто нам о международности и внутренности расскажет! - весело здоровается с гостем дядька Николай.

- О ваших внутренностях вам врач расскажет, - смеется дядька Себастьян.

- Так я на одни международности согласен. Как там Антанта? Шевелит копытами?

- Я ж вам вчера об этом рассказывал. Вы, слышал, уже к моему и свое прибавили.

- А как же без прироста обойтись? - шельмовато удивляется дядька Николай. - На свиньях прирастает, на скоте тоже, так и на языке должно, потому что иначе износится он, как сатиновая заплата.

- Ваш едва ли износится - не те кузнецы его ковали, - дядька Себастьян пристально взглянул на отца и сказал: - А мы тебе, Афанасий, по твоему характеру нашли молодецкую службу.

- Кто это - мы? - настораживается отец.

- Незаможники и председатель уездисполкома. Хотим, чтобы ты стал лесником.

- Оно и меня годилось бы спросить, хочу ли я этого, - насупились брови отца.

Назад Дальше