Уже потом село узнало, что Юхрим после разговора с председателем уездисполкома метнулся с доносом и жалобой аж в Винницу. И там поразил, удивил и разжалобил работников губфинотдела своим коронным, откуда–то украденным предложением, что он, беспокоясь о государственном рубле, даже из–под гадюки извлекал копейку. Дело закончилось соломоновым решением: с Демка Петровича сняли налог, а Юхрима забрали работать в округ…
- А что это за паренек у тебя? - остро глянул на меня Василий Иванович.
- Михайлик! - одним словом ответил дядька Себастьян.
- Это часом не тот, что космографию читал? - прищурился председатель уездисполкома.
- Он самый!
- Так вот ты какой? - удивляется Василий Иванович и приближает ко мне сонный туманец своих непривычных глаз. - Очень хочется читать?
- Очень, - неловко говорю я.
- А как ты читаешь? От корки до корки и посредине немножко?
- И посредине немножко, - качаю головой и не сокрушаюсь.
- И что теперь читаешь?
- Эт!
- Ты чего загордился?
- О! Такое скажете, - начинаю печь раки.
- Как эта книжка называется?
- "Арабская земля и Магометова вера".
- А это тебе крайне надо знать? - и смех закружил вокруг меня, как танец.
Так что мне осталось делать? Тоже смеяться.
- И у меня такой ребенок: всюду рыщет за книжками, а их нет, - отозвался дядька Стратон.
- Беда? - сочувственно смотрит на меня Василий Иванович.
- Не так беда, как полбеды, - отходя, отвечаю ему.
- А читать же хочется?
- Аж душа болит.
- Вот этого я не хочу, чтобы у малого душа болела, - и Василий Иванович повел косой бровью на дядю Себастьяна. - Прошу тебя, при случае заскочи в Майдан - Треповский - там теперь наилучшая библиотека.
- Это дело! - одобрительно кивнул головой дядька Себастьян и весело глянул на меня. - Там книжек - море!
- Ой! - самопроизвольно вырвалось у меня. Я сразу же с перепугу прикрыл рукой губы, а все засмеялись, даже отец Себастьяна дружески покачал печальной головой.
А Василий Иванович вынул из кармана записную книжку, отодвинул от себя полумисок со студнем и начал на бумаге выписывать радость для меня.
Я все косился на веселые размашистые буквы, которые так подхватывали друг друга, будто готовились к танцу, и меня обсыпало то ли искрами, то ли звездами. От радости чуть ли не затанцевал на скамейке. Если везет, так везет головорезу!
- Теперь, мальчишка, наверное, начитаешься! - нацелил на меня Василий Иванович насыщенные улыбкой губы, вырвал листок с книжки и подал дяде Себастьяну. - Учись, выходи в люди!
Свадьба заиграла в моих ушах и душе, я совсем затихаю, прислушиваюсь к нему, дальше перевожу взгляд с дядьки Себастьяна на людей, а они наклоняют ко мне улыбающиеся, расцветшие глаза. И только отец Себастьяна почему–то вздыхает.
А в это время под окнами забухали шаги, засветилось, закружило рисованное в облике девушки солнце, и вечер зазвенел молодыми голосами:
То не з моря тумани,
То із коней пара…
Гей, гей, какая же это должна быть битва, когда с лошадей идет пар, как туманы с моря, когда стрелы падают, как мелкий дождик, а мечи блестят, словно солнце в туче?!
И колядки, и тихий Дунай, выплывающий из них, и всадники над Дунаем, и пар с коней, и струны кобзы старика Левка убаюкивали и убаюкивали и усыпили малого. Я уже не слышал, как разъехались гости, как дядька Себастьян снял с меня сапожки и накрыл соньку ежистым солдатским одеялом…
Меня разбудили скрип двери, топот чьих–то сапог и чудной смех. Когда я раскрыл глаза, у порога ровно стояла немолодая грустная женщина, а возле нее сиял хромовыми сапогами веселолицый милиционер, к которому прилипло диковинное прозвище - Хвирточка, и только из–за того, что он научился кричать на людей: "Закрой мне хвирточку" или "Открой мне хвирточку".
Из его рта сейчас вырывался клекот, хрип и что–то подобное на шипение гуся, - все это ему вместе заменяло смех.
- Садитесь, тетка Марина. Что там произошло? - заговорил к женщине дядька Себастьян.
- Эт, пусть он говорит… научился же. - Тетка Марина обиженно сомкнула темные морщинистые губы, села на скамейку и крестом положила на колени тяжелые землистые руки.
- Рассказывай, Василий!
Испорченный граммофон снова захрипел в груди милиционера, и снова - смеха не получилось, но это ничуточку не разволновало Василия, - все его лицо сияло радостью, а глаза наполнялись веселыми слезами.
- Вот не поверите, что я сегодня на контрреволюцию наткнулся! Держу ее, понятно, в кулаке! - победно сказал, а тетка Марина вздохнула.
- На какую это контрреволюцию ты наткнулся? - недоверчиво спросил дядька Себастьян. - Может, на тетку Марину?
- На нее же! Никогда бы и сам не подумал, а вот… село, конешно! Расскажу вам по протокольной форме.
- Рассказывай, как умеешь, - нахмурился и загрустил дядька Себастьян.
- Сегодня раненько поехал я к Якову подковать коня. Захожу себе тихонько во двор, иду к хате, а ухом слышу, что в кузнице шипит кузнечный мех. Это на рождество! - снова зашипел, заклокотал милиционер, вытер рукой слезу. - Удивляюсь, что для Якова и праздника нет, и подхожу к кузнице. И что я только вижу?! Чертов кузнец раздувает огонь, а на огне, как на картине, стоит целехонький пулемет. Тогда, я, понятно, револьвер в руку, а ногой - в дверь и к Якову: "Руки вверх!"
А он на меня, понятно, никакого внимания.
"Пошел ты, - говорит, - Хвирточка, к черту. Людям бог праздник посылает, а ты револьвером играешься, как самашедший".
"Я стрелять буду!" - кричу на кузнеца.
А ему и за ухом не зудит.
"Стреляй, - говорит, - себе в затылок, может, там дурака прибьешь. Чего ты нажабился? Пулемет никогда не видел?"
"За этот пулемет судить будем!"
"За что же меня судить? - рассердился кузнец. - За то, что я смерть перековываю на лемех?"
"Вы мне лемехом баки не забивайте, а фактически скажите, где достали эту смерть?" - припираю его к стенке револьвером, параграфами и даже строгостью закона.
Мялся, крутился, выкручивался человек, и вынужден был признаться, что достал пулемет у гражданки Марины, которая вот осьдечки сидит перед вами и вздыхает, будто этот пулемет не был ее собственностью.
- Тетка Марина, это правда?! - не верится дяде Себастьяну.
- Да правда же, - покачала головой тетка Марина.
- И вы продали пулемет Якову?
- Вот это уже неправда: не продала его, а обменяла.
- Что же это за обмен?
- Я ему отдала пулемет, а он мне кочергу, потому что моя как раз переломилась.
- Так и Яков сказал! - подтвердил милиционер. - Тогда я бегом на улицу, вскочил в сани - и на хутор к тетке Марине. Приезжаю, захожу в хату, а она еще и к столу меня приглашает.
- Как человека же, - тихо отозвалась тетка Марина.
"Где вы, гражданка, прячете свои пулеметы?!" - сразу нагнал ей страху.
"Зачем они тебе, Василий?" - не удивляется, не пугается, а обнаруживает, что еще имеет оружие.
"В милицию надо сдать!"
"Даром или что–то заплатят мне?"
"За это дело тюрьмой заплатим!" - говорю ей.
А она ко мне:
"Хвирточкой ты был, Хвирточкой и остался, хоть и обулся в золотые сапоги".
Рассердился я и начал подвергать обыску. Сопротивления со стороны тетки Марины не было. И нашел я в пристройке, - вот никто не поверит, - еще четыре пулемета и пять немецких и австрийских ружей.
Дядька Себастьян побледнел и обалдело взглянул на тетку Марину:
- Неужели это правда?
- Да правда, чего же…
- Вот какой выискался еще элемент! Наверное, у нее был бандитский арсенал. Повесил я пломбу на ее двери и к вам: как ни есть - это же дальняя ваша родня.
- Тетка Марина, где вы этого бесовского оружия набрали? - с сожалением спросил дядька Себастьян.
- Бандиты, кто же иначе, имели у нее свой тайник! - держался своего милиционер.
Тетка Марина больно повела плечом, легонько ахнула и презрительно взглянула на него:
- Пломба ты, да и больше ничего. Вот ты над этим оружием только сейчас затрусил, а я всю войну тряслась. Вот же, Себастьян, дорогонький, как убили на войне сына, так мой Иван с горя начал, где мог, воровать оружие. Мысль ему, старому, такая пришла в голову: если разворовать ружья, пулеметы и другую нечисть, что стреляет, то не будет чем воевать и меньше погибнет людей на войне. Вот и воровал человек, что мог, воровал и у немцев, и у деникинцев, и у петлюровцев. На этом деле попался и пошел спать в могилу. А Хвирточка уже меня к бандитам приписывает и тюрьмой и пломбой пугает. Так имеет он совесть или у него ее куры склевали?
После этой речи дядька Себастьян распогодился, а милиционер, что все время то возмущался, то недоверчиво хмыкал, то кусал губы, - зашипел, заклекотал, захрипел, протер рукой по глазам и сказал:
- Правильно. Ой, не было этим утром у меня ни совести, ни клепки в голове! - Он пригнулся к тетке Марине, поцеловал ее в привядшую щеку, а потом загрустил: - Оно–то так. А что теперь с чертовыми этими пулеметами делать? Начнут нас таскать по инстанциям, и начнут сомневаться, и допытываться, и протоколы писать и всякую всячину. Вот попали в переплет на самое рождество. Теперь и рюмки не выпьешь, а скачи в уезд на сломанную голову.
- Василий, а не лучше ли будет, чтобы Яков без лишних хлопот забрал себе эти пулеметы - и на огонь? - доверчиво спросила тетка Марина. - Он мне за них сделает и сковородник, и ухваты, и лопату, потому что теперь так туго с железом…
- Эт, сельская наивность! - безнадежно махнул рукой милиционер и задумчиво обратился к дяде Себастьяну: - И какую здесь придумать резолюцию?..
Раздел девятый
Оно, конечно, ерунда, писать пьесы в четвертом классе, но что сделаешь, когда тебя так тянет к этому писанию? Уже вся школа подсмеивается над моим зудом, уже ко мне прицепилось несколько обидных прозвищ, а кое–кто из одноклассников втайне подшучивает над моей писаниной - рисует на ней и чертики, и дули. Обидно и больно становится от этого, но я бью бедой об землю и держусь своего. Теперь уже, идя на перерыв, я не оставляю свои злосчастные тетради под партой, а засовываю в карман. Что и говорить, неудобство большое, особенно когда приходится кувыркаться, но искусство требует жертв.
А вечерами и в погоду, и в ненастье чешу в хату–читальню, что открылась месяца с два тому. Здесь я перечитываю какие ни есть пьесы, даже пьесы–суды над сорняками, засухой и бандитами.
Больше же всего мне нравятся те драмы и трагедии, в которых много стреляют. Об этом хорошо знает наш заведующий хаты–читальни, поэтому он иногда мое появление встречает завзятым восклицанием:
- Михаил, привез пьесу со стрельбой!
- И много ее? - замираю от радости.
- Во всех сценах и немного вне сцен там из пушек бьют!
- Это пьеса! - радуюсь я.
А заведующий собирает с полусотни морщин вокруг глаз и смеется - такой славный человек случился. Иногда, когда расходятся люди, он просит, чтобы я прочитал ему свое, из пьесы, над прочитанным долго думает, теребит кончик носа и сожалеет, что не пишу стихов, - он бы их поместил в стенгазете, которую тогда сходилось читать все село. Но я упрямо держусь драматургии, потому что, видать, такова моя судьба.
Вчера, то бледнея, то краснея, я сдал свою третью пьесу Насте Васильевне. Она бережно взяла мои тетради, полистала верхнюю и спросила:
- А стрельба в них есть?
- Есть, и даже много!
- Вот и хорошо, - одобрительно качнула головой Настя Васильевна, а я немного подрос: хоть что–нибудь хорошо есть в моей писанине…
Сейчас я лежу ничком на печи, передо мной мигает заправленный трофейным бензином ночник, а в глазах мерцают буквы, - сегодня читается и не читается мне, мысли все кружат вокруг написанного: что о нем скажет учительница? И имею я сомнений и терзаний больше, чем надо. А за окнами кряхтит мороз и посвистывает ветер, он трогает примороженные ветки груши и добывает из них то стон, то серебряный перезвон. Вот бы и грушу можно было бы вставить в пьесу, и пулеметчиков возле нее, а в ветки груши врисовать молодую луну, которой сейчас нет. За своими мыслями я не услышал, когда из школы вернулся отец.
- Сегодня наш отец с какого–то дива аж гудит внутри, - несет ему улыбку мать.
На эту речь отец бросил одним глазом на меня, вторым на мать:
- Скоро и ты загудишь голубкой, когда начнешь собираться в тиятр.
От одного слова о театре я навострил уши, прирос к печи, а взглядом впился в отцово лицо: радость или насмешка покажутся на нем?
- Снова какой–то тиятр приезжает к нам? - прядя пряжу, допытывается мать.
- Не приезжает, а вон весь тиятр вылеживается на печи, - отец снова глянул на меня. - Вот же написало оно какую–то пьесу, и ее поставят в школе. Вот будет кумедия!
Я еще больше врастаю в печь, радость и страх уцепились в мою душу, а в это время за меня заступается мать:
- И чего бы я вот подсмеивалась над своим ребенком, когда оно себе что–то пишет каракулями.
- Что ты понимаешь! Сама учительница сказала, что твой сорванец писателем становится. И кто нам тогда корову будет пасти?
- Ты хоть толком, без насмешек скажи: что о нем учительница говорила?
- Вот же и говорила: школа поставит его пьесу, цена билета будет пять копеек, а пустят ли нас с тобой бесплатно - постеснялся спросить. Как, сынок, пустят родителей твоих?
- Как немного придержите свои насмешки, так, может, и пустят, - говорю осторожно, потому что кто же знает, как оно обернется дело.
Мать враз накрыла отца мокрой дерюгой:
- Теперь, кажется, и у тебя, и у Николая языки одинаковое мелют.
- Уже и ты не веришь мужу, а он принес тебе чистейшую правду, даже слова не замутил.
- Отец, и в самом деле учительница сказала, что… той, поставят? - зазвучал надеждой мой голос.
- Да, несомненно, поставят. Сегодня все учителя прочитали твою мазню, что–то подрезали в ней, а что–то дописали и сошлись на том, что нашему селу никак нельзя без своего писателя. Чего я с тобой до сих пор, как с простым, говорил? Вот уж извини, сынок, - дружески и насмешливо посмотрел на меня отец и за волосы дернул. - Пустишь нас с мамой в тиятры?
- Ой папочка!.. - Невероятные ожидания, невероятные надежды залетают в мою душу и ведут к тому дню, о котором и радостно и страшно подумать.
- Так чего же так застеснялся? - снова теребит отец меня за волосы. - Может, и в самом деле из нас что–то будет?
А в это время на дворе откликнулся Рябко, задребезжал засов на калитке, отец вышел в овин и скоро вернулся с дядей Николаем, который был одет в длинную, на вырост, кирею. Мужчина отряхнулся, обмел с сапог снег, глянул на меня, спросил, пропустят ли и его в театр.
- О, и вы знаете, - скривился я.
- Все село знает. У нас с кашлем и пьесой не скроешься. Вот же и пришел к тебе: не выставил ли там на смех людям дядьку Николая, ибо что тогда скажет Лукерья?
Мы все начинаем смеяться, а во мне просыпается сожаление: надо было бы вписать в пьесу что–то из дядьковых смешных историй. Вот он расправил свои гетманские усищи и уже серьезно спрашивает отца:
- Афанасий, хочешь на щедрый вечер раздобыть свеженькой рыбы?
- Как это - раздобыть? - недоверчиво косится на него отец. - В воде или в магазине?
- На дармовщину! В воде из–подо льда.
- Чего же об этой дармовщине Владимиру не сказал? - подсмеивается отец.
- Да он же меня за кур греховодником обзывает, а сам такой имеет грешный глаз, что всю рыбу перепугает - на дно пойдет. Вот только что встретился с одним рыбаком, так он сказал: в Щедровой теперь ловят рыбу целыми мешками. Надо и нам мотнуться.
- Сколько же берешь с собой мешков?
- Четыре и сумку про запас, - не моргнув глазом, ответил дядька Николай.
Мать затряслась от хохота:
- Чего же так мало?
- Жалко все мешки марать рыбой. Что в мешки не поместится - на сани бросим, - даже не улыбнется дядька Николай. - Так поедем, Афанасий?
- Можно и поехать, - согласился отец. - Готовь, жена, мешки!
- И на рыбу, и на вьюнов, - прибавляет дядька Николай. - Я знаю такой закоулок, где всегда зимуют вьюны, собьются в клубки и ждут тепла. Когда–то наловил их чуть ли не полный мешок, привез мерзлых домой, бросил под скамейку, а сам лег спать. Просыпаюсь от невменяемого вопля. Смотрю: залезла моя Лукерья на лежанку прямо с сапогами, в руках держит ночник и кричит не своим голосом.
"Что там у тебя?"
"Ой, посмотри на пол, - аж трясется она, - кто–то ужей полон дом напустил!"
Глянул, а по полу мои вьюны ползают, - чисто все разморозились. Вынужден был я их во второй раз ловить и нести к соседям, потому что Лукерья со страха и смотреть не захотела на них, и дома ночевать побоялась. Из–за этих вьюнов чуть любовь не потерял.
Мы все смеемся, а дядька Николай вплетает руку в свои гетманские усы, выдумывая еще какую–то побасенку.
- Отец, возьмите и меня в Щедровую! - прошусь, потому что уже само слово "Щедровая" звучит мне сказкой.
- Обойдемся без тебя, - отмахнулся отец рукой.
- Возьмите, папочка.
- Там надо целый день пробыть на морозе, а он и в косточки твои влезет.
- А на катке я же бываю по целым дням!
Отец переглянулся с мамой, покачал головой, взглянул на дядю Николая:
- Что нам делать с ним? Может, возьмем, потому что оно же такое неотвязное.
- Пусть приучается ко всякому делу.
- Беги же возьми свежей соломы на стельки! - крикнул отец.
Меня с печи как ветром сдуло - босиком вскакиваю в сапоги, вылетаю в овин, ощупью ищу пшеничную солому, а в это время снова кто–то подходит к калитке и дергает веревочку, привязанную к деревянному засову.
- А кто там?! - кричу баском.
- Это я, Михайлик, - слышу знакомый голос. - Пустишь в хату?
- Ой, заходите, дядя Себастьян! - Я подбегаю к калитке, отворяю ее и между столбами овина веду председателя комбеда в хату.
- Вот кто нам о международности и внутренности расскажет! - весело здоровается с гостем дядька Николай.
- О ваших внутренностях вам врач расскажет, - смеется дядька Себастьян.
- Так я на одни международности согласен. Как там Антанта? Шевелит копытами?
- Я ж вам вчера об этом рассказывал. Вы, слышал, уже к моему и свое прибавили.
- А как же без прироста обойтись? - шельмовато удивляется дядька Николай. - На свиньях прирастает, на скоте тоже, так и на языке должно, потому что иначе износится он, как сатиновая заплата.
- Ваш едва ли износится - не те кузнецы его ковали, - дядька Себастьян пристально взглянул на отца и сказал: - А мы тебе, Афанасий, по твоему характеру нашли молодецкую службу.
- Кто это - мы? - настораживается отец.
- Незаможники и председатель уездисполкома. Хотим, чтобы ты стал лесником.
- Оно и меня годилось бы спросить, хочу ли я этого, - насупились брови отца.