Когда я подошел к нему, он был мертв… Хотя, может, мне это только показалось. Жизнь сложна и необъяснима.
Мое детство омрачила психологическая травма, когда дедушка проломил голову бабушке. Ее смерть произошла совершенно внезапно, на моих глазах. Буквально минуту назад кроткая лохматая старушка суетилась у плиты – и вот лежит крендельком, то бишь в весьма причудливой позе, и молчит, а рядом – торжественный, как вымпел, и такой же красный дед…
А ведь и в бабушке было что-то хорошее. Это из-за пелены черной внучьей неблагодарности я не могу ничего вспомнить, но когда задумаюсь, что при жизни она определенно желала мне только добра, у меня сжимается сердце.
Я еще не успел испугаться, как в кухню забрел папа. Оценив ситуацию, он несколько опешил, удивленно спросив деда:
– Ну и зачем? – потом, обратившись к невидимому собеседнику: – Ты видишь, что получилось… Неприятность какая…
Дед, с трудом продравшись сквозь дремучие заросли старческого слабоумия, хрипло вытолкнул языком что-то бессознательно-неуместное.
Приехала "скорая помощь", бессмысленная, но формально необходимая. Бабушку небрежно отделили от пола. Позже я заметил: в пятнах засохшей крови осталась прядка ее волос. Теперь мне это кажется необычайно символичным – дух бабушки навеки остался в этом доме. Чуть погодя соответствующая инстанция забрала сурового и недоумевающего деда.
Как ни печально, он кончился прямо в милицейской машине – то есть они с бабушкой умерли в один день, как лебединая пара, осиротив наш дряхлый особняк. Конечно, отход стариков в лучший мир предусматривался с года на год, но не таким кокетливым образом.
Левое крыло дома дед сдавал очень милому зоологическому семейству, а на вырученные деньги зажиточно существовал. Мой корыстный папа был намерен поступать точно так же. И мама долго убеждала перепуганных произошедшим постояльцев не съезжать, а папа даже тонко пошутил, обещая, что они никогда не наткнутся на призрак старухи, над которой совершается расправа.
Я тяну за собой багаж воспоминаний о причудливом климате моего детства. Воспоминания тонкие и прозрачные, распирающие изнутри, как воздушный шар, на поверхности которого тысячи мелких иголочек, оставляющих при соприкосновении с плотью сладкие зудящие ранки, пахнущие мятой.
Я помню какой-то грустный сморкающийся вечер, кусты, сквозь которые продирается крохотная черная лошадка. Потом она застывает и начинает объедать с полуоблетевших кустиков сиреневую листву. Я делаю к ней шаг, и лошадка, прошуршав листьями, исчезает…
Удивительный бородатый мужчина картинно интеллигентного вида разбрасывает разноцветные детские чепчики. Несколько одинаковых мальчишек, окружив девочку в коротенькой легкой юбочке, кидают тяжелый яркий мяч, стараясь попасть под коленки ее длинных тонких ножек, а она томно и протяжно постанывает: "Ах, как больно, ах, как больно…"
Я стою невдалеке и с непонятным тихим восторгом слушаю эти сладкие стоны. Кто-то берет меня за ухо и ведет к месту, где столпились несколько женщин. Среди них моя мать, а у нее на руках чужой ребенок со спущенными штанами, испачканными черной слизью. Я ревниво подбегаю к маме, и она протягивает мне грязные штаны, говоря, чтобы я отнес их домой.
Я исступленно рыдаю, пытаясь стащить с нее оголенного конкурента, но оказываюсь дома, вбегаю в комнату, едва не сбив с ног папу, забиваюсь в угол, зная, что он меня накажет. Папа осуждающе смеется над моими слезами, и мы едем в трамвае, я сижу на месте вагоновожатого, вижу перед собой рельсы, втягивающиеся в трамвай, словно спагетти. Папа хочет угостить меня, и мы заходим в кафе. Он заказывает вина, молоденькая безликая официантка неловко наливает вино в стакан, игриво повторяя: "Я сейчас все опрокину, все опрокину…"
Мне дают пирожное, я пробую вино и говорю папе, что это невкусно…
Я провожу небрежный обыск в памяти, выуживая из нее свою заплесневевшую комнатку и угрюмую замшевую крысу, протискивающуюся в щель между подгнившими оконными рамами…
Простуженный, я лежу в постели с полузакрытыми глазами, наблюдая, как умница папа любезно потрошит зашедших проведать меня одноклассниц…
В школе, стоя у доски, во время особого умственного просветления я произвожу интегральное вычисление из слова "будущее", и восторженная учительница, одержимая хилой похотью, униженно кропит себя мелом…
Меня любила одна девушка, приходя в мой дом, просила, чтобы я не бросал ее, раскачивалась на стуле, воздевая тощие руки к потолку, и трясла зелеными волосами…
Осень крошит черствые глыбы туч на пыльные стайки крохотных птиц, я и мой нелепый друг идем вдвоем по призрачной парковой аллее, уходящей в белесую бесконечность…
Я трепетно храню свои воспоминания, всегда сдуваю с них прах, протираю влажной тряпочкой и бережно ставлю на место.
Последнее время мы очень часто и много пили. Я и еще двое, которых звали Влад и Пашка.
Я напивался до такого состояния, что тело исчезало, а оставались только мысли о том, можно ли вырасти в день на десять сантиметров, менять погоду по своему желанию и усилием воли заставлять распускаться цветы. Мой мозг, полный кристаллизовавшегося алкоголя, посещали видения выпуклые, тяжелые и примитивно пророческие.
Ведь даже если это серьезные и ответственные соревнования, совсем не обязательно, чтобы представление каждого последующего участника гонок осуществлялось съезжанием с крыши трехэтажного дома – кроме жуткой встряски, грохота и разлетающихся хлопьев грязи, абсолютно ничего, хотя, может быть, для обывателя достаточно интересно.
С крыши слетают машины самых невообразимых конструкций, грузные, мощные, и меня беспокоит мысль, что я несколько ошибся в выборе транспорта для себя – одноколесный велосипед с почему-то трамвайным колесом. Рядом с такими скоростными чудовищами мои шансы на победу весьма малы…
Подходит моя очередь, я начинаю вращать педали и слетаю с крыши, представляя, как меня тряхнет по приземлении. К счастью, все обходится благополучно, я сразу попадаю колесом на рельсу и набираю приличную скорость. Краем глаза я вижу, как за мной устремляется следующий участник гонок – огромный автобус. Если он догонит меня, придется уступать ему колею… Как ни странно, я иду первым. Где-то позади остались громоздкие машины и дребезжащий автобус, но рельсы внезапно уходят в воду, и мой велосипед с трудом удерживается на поверхности…
Всему виной обиды, нанесенные мне одной подлой девкой.
Теперь я понимаю, что ее звали Наташа – крашеные светлые волосы, блудливый взгляд и смех, доводящий до состояния грохочущей ненависти.
Мы встречались больше полугода, гуляли по каким-то помойкам и закоулкам, затем я провожал ее, думая, что произвел впечатление за прогулочный сеанс. Наташа говорила, что я похож на дьявола. Я зловеще улыбался, демонически раздувая ноздри, отчего Наташа вздрагивала и говорила, что закричит.
Считалось, что она из-за меня бросила своего почти жениха и ее мучили угрызения совести. В минуты угрызений Наташа становилась жестокой, рассказывала о своих любовниках, говорила, что у меня женские руки и противный язык, а я чувствовал, как страдает рядом с ней моя и без того хрупкая полноценность.
По ее черным губам струился уничтожающий смех, и я смачно и долго бил Наташу по лицу, она по-бабьи неуклюже падала, и этот льющийся звонкий счастливый поток сухим острым комом вываливался из ее горла, волоча за собой не менее звонкие потоки боли и слез.
Потом Наташа лежала на диване, свернувшись, как эмбрион, а я, склонившись над ней, шептал с мучительной тоской:
– Моя любимая, моя любимая девочка…
Я выходил отвести ее домой. Вечер опускал прощально веки, дождь хлестал, и мы стояли, прижавшись к сизой груди какого-то строения. Слабый настой лимонного света и свистящие косы дождя органично украшали нашу по-осеннему торжественную любовь.
Я неприятен самому себе. Уже и мой письменный стол издевается надо мной, и настольная лампа презирает, скорбно опустив голову, похожая на поникшую вдову. Стаканчик с карандашами постоянно падает на пол, и карандаши с трескучим хохотом, словно бесы, стучат когтями по паркету. Угол дивана едва не свернул мне колено. Я в отместку укусил его, оставив на полированной поверхности бледные вмятины, и деревянный привкус во рту до сих пор преследует меня. За окном дует ветер, величавый и пасмурный, а из вероятного остается то, что на следующее утро тоже взойдет солнце. Тревожно ноет под ребрами, и насморк по капле сочится.
Обыкновенный день ноября. Я вижу в окне фиолетовое солнце, замшелый, похожий на старый воротник, парк и падающие клочья неба.
На кухне сидит папа, пьет чай и при этом так сладострастно кряхтит и отдувается, что можно сойти с ума. Рядом со мной на диване (это моя жизнь, загнанная в угол) сидит мама, делая вид, что поддерживает меня морально. Вплывает папа и замирает где-то на стуле, скроив обиженное и умное лицо. Густым туманом висит родительская опека, я прижимаюсь ухом к маминой ладони и говорю нежно и дрожаще:
– Я был действительно несчастен, заброшенный, одинокий, абсолютно некормленый, даже босой, и умер, отравившись мышьяком, которым посыпал последний бутерброд с маслом…
Мама говорит со мной так тихо и мягко, что слова, точно тополиный пух, слетают с ее губ:
– Ты всегда игнорировал своего мудрого, можно сказать, энциклопедически образованного отца, шлялся со всякими идиотами.
(В комнате, как надувные шары, повисают удрученные рожи Влада и Пашки.)
Мама без устали щебечет, как сытая канарейка, и из стремительной карусели мельтешащих звуков и образов я успеваю выхватить:
– …и это вместо того, чтобы набираться ума от общения с отцом, – папины мозги похожи на тучные, истекающие соты, – с отцом, который так переживает за тебя…
С потолка, точно кусок штукатурки, падает тяжелый папин голос:
– У тебя всегда все не на месте. Ты бесхарактерен и неряшлив. Стоит посмотреть, что творится у тебя на столе – и становится понятным, что творится у тебя в жизни. Ты вызываешь не сочувствие, а омерзение.
Папа скачет, как шаман в гипнотическом трансе, нанося себе тяжкие удары по отцовской груди. Обессилев, он валится на подоконник, подминая благодарно хрипящее стойбище чахлых кактусов, источая протяжные журавлиные стоны.
В моей душе воцаряется блаженное спокойствие, соответствующее состоянию внутриутробного развития.
Растрепанный уличный ветер подхватил меня под руки и осторожно понес к трамвайной остановке.
Вспыхивали в лужах бесформенные осколки лиц случайных прохожих.
Облысевшие деревья дробили солнце на рябые ломтики света, распластанные на буром от листвы асфальте.
Смеясь, взлетали лоснящиеся хохлатые вороны.
Багряные стекла мчащихся машин пламенели, как доменные печи.
На остановке угрюмо бодрствовал лоточник над своим пестрым скарбом, яростно отпугивая немых детишек. Они тянули к нему вишневые руки и бурно мычали, но лоточник отводил глаза, пустынные от малого дохода, и с отчаянным вожделением втягивал в утробу тяжелый табачный воздух.
Нежданный трамвай, кровавым ножом прорезавший влажное марево, взревел, словно бык на выгоне, и, судорожно лязгнув дверьми, остановился. В вагоне царило напряженное безмолвье, и только синий, до смерти уставший младенец безразлично всхлипывал, погружаясь в состояние апатии и маразма. Шумно дышала золотой истомой чья-то лысая голова, покачиваясь, как буек на волнах, небритая старушка изумленно терла малиновые очи и громко шаркала грубыми ногами.
Возле меня стояли две девочки. Им явно было не больше четырнадцати лет. Одна, злая и наглая – из тех, кто уже курит и дерзит родителям, – вонзила мне в виски пальцы с кинжальными ногтями, отчего у меня потемнело в глазах. Вторая девочка глупо и испуганно хихикала, оттаскивая свою гнусную подругу.
Справедливый народный гнев на зыбких лапках прошмыгнул по вагону и выжидающе затаился. Я схватил за безжизненные волосы наглую девку. Она сквозь зубы цедила невразумительные протесты, но не особенно сопротивлялась.
Я произнес достаточно напыщенно:
– Стоило бы дать тебе по морде, но я не сделаю этого, так как ты, ввиду своей явной подлости, обернешь все в другую сторону – будто я к тебе приставал, а ты защищалась…
Какой-то старик интеллигентного покроя шепнул мне, что я сказал остроумно и едко, и полностью прав. Остальные пассажиры, не пожелав приобщиться к моим невзгодам, продолжали, каждый в себе, жадно беречь собственные обиды. Лысая голова что-то прошамкала пухлыми затылочными складками, старушка неприятно высморкалась на пол. Немые дети, безучастные ко всему, что не касается пустых бутылок, сосредоточенно пачкали друг друга рваными кедами.
Я звонил Наташе и не мог дозвониться. Влад и Пашка стояли за моей спиной и издевательски комментировали каждую мою новую попытку. Они уже успели где-то перехватить по стаканчику и относились друг к другу необычайно сердечно. Я в сотый раз набирал Наташин номер, когда Влад придушенно взвизгнул и дернул меня за рукав. Я обернулся, и мое любящее сердечко подпрыгнуло и заколотилось в гортани.
Наташа пришла, опоздав минут на сорок. Она сказала, что ей снился сон, будто мы были у меня дома, сидели в комнате с моими родителями. Потом она вышла в уборную и очень долго смывала за собой, набирая воду в ведро, хотя смывать было нечего.
– Это я себя вымывала из твоего дома, – истолковала она.
Мне стало невыносимо обидно, и я сказал ей:
– Знаешь, раньше мне казалось, что с любимым человеком так не разговаривают.
– Так это с любимым же, – подло уточнила Наташа и распутно улыбнулась.
Я, внутренне содрогаясь, ступил на скользкую тропу выяснения отношений и тихо, с надрывом, спросил:
– Ты не любишь меня?
– Вот ведь привязался, – извернулась Наташа, и костлявая рука ревности раздавила мое сердечко, как гнилой персик.
– Какая ты все-таки сука, – бодро начал я обличать Наташу, но подслушивавший нас Пашка сказал с хмурыми педагогическими интонациями: "Ну и чего заводиться… Собрались идти на день рождения, все было чинно и красиво, а ты выдумываешь тут… Любит она тебя, любит!" – Я закрыл налитые прохладою глаза и клятвенно произнес: – Я буду веселый, бодрый, любимый и женатый, несмотря ни на что.
Влад, гадкий, словно воробушек, скакал рядом со мной и жарко шептал на ухо: "Не сердись на Пашку, он мудак… отпетый… тошно с ним, ей-богу!"
Новорожденного звали Саша. Когда мы пришли, у него уже собралось полно гостей, из которых я никого не знал. Саша, слегка пьяный и в меру счастливый, сделал вид, что обрадовался и нашему приходу. Наташа, прицелившись, метко поцеловала его в щеку, отыскав местечко без прыщей.
В комнате сервировался бедный стол. В центре серой скатерти стояла ваза, из которой, как птенцы, выглядывали мелкие бутончики роз. Рядом почивали тарелки с толсто нарезанным хлебом и миска с расползшимися консервированными помидорами. Время от времени подносились жестянки с братскими могилами килек в томате. Затаившийся Саша скорбно препарировал колбасу.
Наташа то и дело звонко сообщала, что пойдет помочь на кухне, но не пошевелила и пальцем. Пашка пытался всех развлекать, периодически бегал к холодильнику проверять, охладилась ли водка, и шарил по столу жадными, дрожащими ноздрями.
Едва внесли громоздкий таз с вареной картошкой и крохотную, точно пригоршня пятилетней сиротки, кастрюльку с тушеным мясом, убогие тосты посыпались, как из рога изобилия.
Именинник, укутавшись в продавленное кресло, благодушно внимал им, оглядывая унылое застолье пожирневшими от водки глазами, и прыскал младенческим смехом, пока кто-то не нарушил всеобщей гармонии праздника, скинув на пол фаянсовую соусницу с какой-то многоцветной дрянью, похожей на мокрое сено. Саша мгновенно протрезвел, посерьезнел, и, сколько я его помню, ходил с тряпкой…
Я с размаху хлопнул пустой бутылкой об стену, и в мои глаза впились маленькие острые осколочки. Мир перевернулся и стал исковерканным.
Ополоумевшие визжащие головы гостей с бордовыми лицами-кляксами носились над столом, гудели, как шмели, с размаху погружаясь в емкости с пищей, яростно ворочались в них и, насытившись, взмывали в воздух, злобно отгоняя одна другую от очередной кормушки. Я видел, как две головы, схватив какую-то особо прожорливую голову за уши, каждая со своей стороны, свирепо ударяли ее подбородком о стол, взлетая и стремительно опускаясь, пока у той не треснула челюсть. Голова печально выпятила пунцовые сочные губы и, жалобно запричитав, закрыла граненые очи и скатилась под стол.
В это же время маленькие спиральные облачка табачного дыма, скопившиеся под потолком, уплотнились, создав единую тугую массу. Тяжелая тень поползла по столу, осторожно слизав почерневшую скатерть. Стылый сквозняк пронесся по комнате, и все затихло, как перед бурей.
Случайная искра прожгла густую табачную плоть и, превратившись в молнию, расколола вазу с цветами. Небольшой, но достаточно разрушительный смерч скользнул над столом, сметая тарелки и фужеры.
Мелькнул похожий на ошалевшего кота Пашка, дико проорав мне в лицо: "Моя душа покинула меня!" – и исчез, затянутый куда-то воздушным потоком.
В опустевшей развороченной комнате, возле рухнувшего стола, упершись острыми коленками в мутный паркет, с подвязанной щекой и тряпкой в руках, медленно, как маятник, из стороны в сторону раскачивался именинник, оглядывая ослепшими от горя глазами разоренное гнездо, отрешенно шептал:
– Кукушка я… Между жизнью и смертью я… Пейте кровь мою!.. Пейте… Не знаю я… ничего не знаю…
Грязной змеей скользит мокрая улица, дождь стучит по крышам жестяными каблуками, колышется за окном дряблый женский силуэт. Тихими шагами я захожу в подъезд, где витает хищный запах затхлого жилища и на осклизлых стенах мерцают слепые огоньки. Палец трет черный маникюр дверного звонка, он надтреснуто поет на двух слабых нотах, дверь открывается…
В коридоре меня встречают жаркие малярийные объятия и шквал свинцовых поцелуев.
"Да будь ты проклята в своих дурацких брюках, я ненавижу твое безумие! Пройдет время, и это милое личико станет для тебя источником горечи и унижения! Ты состаришься, любимая, и будешь пахнуть дохлой рыбой!"
Отблески холодного электрического света лениво таяли в бездонных, как шахты, глазах моей возлюбленной, и сама она таяла и растворялась, постепенно сливаясь со стеной, а через мгновение была уже тенью от спинки стула.
Откуда-то извне появился странный, маленький, словно горошина, шум, который по мере приближения к распахнутому окну обрастал дополнительными звуками, увеличиваясь снежным комом. Залетев внутрь, он ударился о стену и взорвался снопом звезд, точно петарда.
Это был специальный условный сигнал, так как в тот же момент появились любовники Наташи. Они показывались и исчезали, проникая в комнату через окно, выходили из шкафа, поглядывали из люстры и раскачивались на гардинах, как коты.
Первый любовник достал из кармана кролика, похожего на бутылку, и меня стошнило от его вида. Другой подхватил мое ослабевшее тело и отнес на руках в ванную, где мне на голову лили холодную воду, а потом опять принесли в комнату и бросили на пол.
Нахальный и толстый любовник, сидящий на шкафу, называл меня исчадием спирта и швырялся горящими спичками, а кто-то, стоящий сзади, сыпал в глаза песок. В какой-то миг на меня перестали обращать внимание, и я попытался спастись от них под кроватью, решив, что им не придет в голову искать меня там, но я так громко думал об этом, что сразу был обнаружен.
Когда я вылез из-под кровати и стал вытряхивать из глаз песок, меня пырнули ножом, а любовник, которого звали Валера, сказал: