Иногда про свой Пищевой - они валялись со смеху. Хотя про Пищевой он рассказывал уже в кафе, обычно вокзальном, второго класса. Оно напоминало ему родной Питер - там было шумно, накурено, полно пьяных - они пили вино, вишневую водку, горланили и, несмотря на то, что давно не было войны - не дрались.
- Боже, что я только ни изучал в этом Пищевом, - говорил Виль, - я не помню не только предметы, но даже их названий… ничего не пригодилось, даже история - утверждали, что живем в просвещенную эпоху, а жили в средневековье. Даже физика - она врала - при трении человеческие отношения охлаждаются… Нет, надо было бы изучать "Историю глупости", "Основы лжи", "Приемы хамства" - тогда можно было бы чего-нибудь достигнуть. Надо было штудировать "Историю всемирного блядства"… На что ушло время?!
Виль вздыхал и заказывал водки: "Когда я вернусь, ты не смейся, когда я вернусь…"
Ненормальные обожали его…
Насчет химии он был неправ, химия пригодилась. Он был великим химиком, Виль Медведь, гениальным мастером реакции замещения - после его рассказов печаль замещалась отрадой, грусть - светлой радостью и плач - смехом.
Все замещал он смехом. Он знал, Виль - все исчезает - цивилизации, пустыни, моря. Но так печально, когда исчезает смех…
* * *
За исключением своей страсти к лошадям Марио Ксива ничем не отличался от остальных жителей города. Он жил в небольшом особнячке с громадным бомбоубежищем и длинной, тощей женой.
В том, что бомбоубежище было гораздо больше дома, не было ничего необычного - по расчетам Марио после атомного взрыва выползти наружу можно будет только лет через семь. К тому же в убежище был специальный, армированный отсек для лошади - после взрыва Ксиве хотелось первым, еще до появления на улицах машин, пронестись по полям, распевая "Мы - красные кавалеристы"…
Жена его, от одного вида которой вяли хризантемы, занималась благотворительной деятельностью - собирала деньги для бывших наркоманов и бывших членов иранского парламента, поселившихся в их городе. Она была оптимисткой, энтузиасткой и целовала Марио в щеку так звонко, что с нее брали пример скауты.
Периодически Ксива играл в гольф с местным судьей, рассуждая о справедливости и правах человека.
- По неподкупности вы напоминаете Робеспьера, - говорил ему Ксива.
Судья скромно улыбался и разводил руками.
Иногда он засиживался за бриджем с четой врачей, с которыми увлеченно беседовал о СПИДе и презервативах.
- Не забудьте запастись ими в бомбоубежище, - советовал врач.
Сотрудники кафедры любили Марио - он их добродушно называл южными лошадиными кличками: Бьянко - Буяном, Танюшу - Клячей, а саму кафедру - конюшней.
Свою страсть он передал и коллегам - Кляча с Бьянко купили по коню, и иногда они запрягали всех трех, усаживались в бричку и под свист выписанного из России кнута и разгульные вопли Клячи носились вдоль реки.
- Эх, залетные! - орала она.
- Уважаемая Кляча, - говорил Ксива, - вы опять напились?
- Ксива, - отвечала она, - не кизди! Одной бутылкой?! Это только начало! - И Кляча замахивалась кнутом.
- Ради Бога, только не касайтесь кнутом лошадей! - просил Марио. - Лучше скажите им, что хотите. Они понимают.
- Я не могу ругаться матом на весь город, - объясняла Кляча. - Меня бросит Карл Иванович.
- Хорошо, тогда дайте им овса.
Деньги, выделяемые кафедре на научные разработки, компьютер и командировки, уходили на корм - рожь, овес, пшеницу, сыры - лошади особо любили "Эменталь" с дырками.
Короче, кафедра до самой атомной войны могла бы жить полнокровной жизнью, если бы не ужасное происшествие, случившееся с профессором Ксивой.
* * *
Ирония судьбы - историки попадают под колесо истории, сапожники - под сапог, судьи - под суд… Марио Ксива попал под лошадь…
Это было трудно, почти невозможно - во всем городе было всего четыре лошади, из них три принадлежали славянской кафедре, и одна - Пегас - туристическому обществу "AMALIA", под которую Марио и угодил.
Вообще-то попадать под лошадь в городе было совершенно немодно - последнее попадание было зарегистрировано где-то лет двести назад, когда через город рысью прошла конница Наполеона.
Горожане предпочитали "Мерседесы", "Роллс-Ройсы", "Кадиллаки" - они любили попадать под то, на чем ездили.
И если рассматривать инцидент с Марио под этим углом, то он выглядел вполне логично.
Ксива ненавидел автомобиль. Он скакал в Университет на "Чекисте", которого привязывал в паркинге и платил за стоянку.
Иногда посреди лекции раздавалось призывное ржание, и Марио извинялся, плевал на Фета и Тютчева и бежал давать овес.
И вот такой человек оказался под конем…
Местная газета написала "Legerment blesse", но это был не "legerment" - неожиданно Ксива начал думать, говорить, что думает, и возненавидел лошадей.
То, что он сразу же после попадания пнул "Пегаса" и обозвал его "сукой" - еще можно было понять, но он выбросил из кабинета всех лошадей, вместе с Ворошиловым и Пржевальским, на вырученные деньги купил "Макинтош", и, в довершение ко всему, полюбил Виля - за глаза и широкие скулы.
- Мне кажется, вы все-таки татарин, любовно говорил он.
- Нет-нет, вы же знаете, я наполовину русский, наполовину…
- Да, конечно, но в сумме - татарин?
Он ставил Вилю в вину одно - что тот никогда не ел конину… Странности усиливались день ото дня. Жена Ксивы не знала, что предпринять. Она уложила его в кровать, ходила на цыпочках, ставила компрессы, говорила шепотом, периодически включала Баха, большим любителем которого был Марио. Ксива долго молчал.
- Выключи Баха, блядь! - наконец, сказал он.
Бах выключился сам, а жена рухнула на тахту, будто под "Пегаса" попала она, а не Марио. За семнадцать лет совместной жизни он ни разу не назвал ее не только "блядью", но даже "потаскухой"… Это была образцово-показательная семья, ее ставили в пример скаутам…
- Что ты сказал, Марио? - протянула она.
- Что ты - курва!
- Боже, у тебя жар! Бред! Я вызову врача.
- Мне хорошо, как никогда! Если ты седьмой год живешь с кем попало - это еще не означает, что у меня жар!
Ксива развелся с женой и купил себе новую - метиску с острова Святого Маврикия.
- Могу себе позволить, - говорил он Вилю, - я хорошо зарабатываю…
Честность принимала угрожающие размеры.
Вскоре Ксива ворвался под купол к ректору.
- Вы синилен, мсье, - объявил он, - вы слабоумны, герр, вы вонючее ничтожество, годное только для жертвоприношений…
Марио ждал изгнания из Университета, но уволили профессора Гердта - к этому времени ректор почти ослеп, путал людей и голоса.
Студентам Ксива признался, что никогда не читал Толстого.
- Откуда, друзья мои?! Вы когда-нибудь видели, сколько он понакатал - девяносто толстенных томов! И все по-русски, по-русски! Хотя все, что он написал на иностранных языках - я прочел. Например, начало "Войны и мира". Помните: "Eh bien, mon prince…"
Ксива вдруг написал книгу, полную идей и мыслей - и тут его чуть не уволили - это шло вразрез с традициями Университета…
Его начали избегать - он резал правду прямо в очи.
Заведующему кафедры философии, у которого стены кабинета были завешаны дипломами, как у Ксивы когда-то лошадьми, он сказал:
- Сколько дипломов, профессор, и нигде не указано "Идиот".
Вскоре Ксива остался один, со своей правдой.
Но его это не смущало. Он чувствовал себя двадцатилетним марафонцем, спартанцем и эллином одновременно. Он обрел истину. Ему было легко, впервые за многие годы он начал бродить по городу, просто так, бесцельно, насвистывая и напевая. И всюду встречал старых знакомых.
- Как чувствуете себя, герр профессор? - приветствовал его хозяин кафе, где он иногда сиживал.
- Отлично, старый обманщик, несмотря на то, что столько лет ты мне подаешь вчерашнюю ветчину и выдаешь новый сидр за старое бургундское.
- Comme vai, professore, - окликали его из картинной галереи.
- Benissimo! - откликался он. - Как идут подделки и фальшивки?
- Je vous salue! - приветствовал знаменитый адвокат.
- Гуген таг, вымогатель! Кого сегодня надули - старушку, романтика, шалопая?
- Не туго ли стало со взятками? - озабоченно спрашивал Марио судью…
Вскоре ему было не с кем выпить бокальчик вина, обсудить новости, сыграть партию в теннис.
Он играл со стенкой, посылал сам себе открытки, с нетерпением ждал их и пил с Вилем. Он влюбился в него.
- Какое счастье, что я попал под коня, - говорил Марио, - ведь мог умереть, так никогда и не попав… Я люблю женщин - а жил с обезьяной, люблю водку - а пил обезжиренное молоко, люблю болтаться бесцельно по городу - и целыми неделями не вылазил с кафедры… Виль, вы не хотите попасть под лошадь?
- Нет, мерси, папа побывал под машиной… На нашу семью хватит.
- Впрочем, вам и не надо. Вы такой, будто уже побывали под ней… Почитайте-ка мне Мандельштама.
- Я познал науку расставанья… - начинал Виль.
Марио пил, бил зеркала, размазывал по щекам слезы.
- Давайте Ахматову, - просил он. Ахматова его успокаивала.
- Здесь все меня переживет… - начинал Виль.
- Не рви душу, - вопил Марио, и рвал на себе рубахи.
- …Все, даже ветхая скворешня, и этот воздух, воздух вешний…
Ксива ревел.
- Хочу скакать в степи, - орал он, - хочу быть русским…
- Не надо, - отговаривал Виль, - далеко не ускачете…
Ксива воспевал Виля как писателя, как педагога, как человека: он читал лекции: "Виль Медведь - трудная судьба сатирика в России" и "Виль Медведь - нелегкая судьба сатирика в изгнании", он написал научный труд "Приемы комического у Медведя"…
Это было солнечное время для Виля, но он знал, что оно недолговечно и призрачно, как перестройка, и не сегодня-завтра кончится.
Но оно кончилось раньше…
* * *
Дядьке в пятиязычном городе было как-то не по себе, чего-то не привыкал дядька.
- Спокойно очень, - жаловался он, - мне надо, чтоб пахло жареным, чтоб из леса выходил волк…
- Для чего? - интересовался Виль.
- Чтоб порвать ему пасть. На войне меня не убило, Виллик, но покой может меня повалить. В безопасности ноют мои кости, и покой беспокоит меня. Лучше всего я чувствую себя между двумя опасностями - которая миновала и которая грозит. Тогда я много курю и ем жирное мясо с луком. А здесь? Ни опасности, ни жирного мяса! Куда я выпрыгнул?!!
Виль успокаивал, говорил, что это обычные трудности адаптации, пройдет.
- Ну, пройдет - и что дальше? Что я здесь буду делать? Единственное, на что я способен - преподавать мат в вашем Университете. Вакансии есть?.. Что это за город?!! Ни одного танка! Даже на памятнике! Мужчины на женщин не смотрят, чемоданы возят на колесиках! Заголовки газет: "В скором поезде унитаз обрызгал жопу!", "Он зарезал своего дантиста"! Не с кем выпить, закусить. В гости не приглашают и не приходят. Евреи - странные - балакают на пяти языках, а по-русски ни бельмеса. Нет, Виллик, мне нужна стена - перелезать, перепрыгивать, пробивать. Иначе задыхаюсь.
И старый дядька показывал, как он задыхается.
- И вся-то наша жизнь есть борьба! А здесь? За что ты здесь борешься? Твои мускулы ослабли! Юмор затупился. Мудрость поглупела. Потому что ты ни за что не борешься! Мозг, тело - все должно бороться! Налей-ка, племяш, что-то тесно в груди…
Дни текли за днями. Неожиданно дядька заинтересовался еврейством, часами читал историю еврейского народа, вздыхал, вскрикивал.
- Какие у нас были герои, Виллик?! Я ж ничего не знал, - Моисей, Бар-Кохба, Иуда Маккавей…
В честь Маккавеев он справил Хануку, притащил менору, зажег свечи. Огонь завораживал его.
- Я вижу, как они бьются, братишки! - говорил он. - Нет, есть Святая Земля, земля евреев, воинов, - больше всего его привлекали воины, - я хотел бы сразиться с римлянами, с Титом, с паскудой Адрианом!!! Что я здесь делаю?! Ем клубнику?! Зачем мне клубника в январе, когда всю жизнь я не ел ее даже в июле?! На кой хрен ягода, когда там - воюют?!!
* * *
Он засел за изучение танка "Меркаба", самолетов "Квир", "Лави", он знал наизусть все операции Моше Даяна.
- Где были остановлены танки третьей египетской армии? - спрашивал он.
Все шло к логическому концу.
Однажды дядька явился и показал Вилю билет на самолет.
- Ну вас всех в болото, - сказал он, - оставайся, я уезжаю.
- Куда, дядька?
- В Решон Лецион, под Тель-Авив. Осточертело мне здесь. Там свои, там воюют, там цветут апельсины.
- И что ты там будешь делать?
- Лежать под апельсиновым деревом и читать историю моего народа. А если эти бляди нападут - сяду в танк, - он похлопал себя по животу, - еще влезу!
Розовая печаль вползла в комнату.
- Мы опять расстаемся, дядька…
- Приезжай, Виллик, под апельсином всегда есть место…
* * *
В Мавританской гостиной все было шиворот-навыворот: серьезные вопросы обсуждались весело, веселые - серьезно, любили не деловых, а шалопаев, не торопящихся, а просиживающих часами за кофе, за важность - изгоняли, за меткое слово - прощали все, и чем больше было официальное признание, тем меньше уважали.
Ввиду трудностей с официальным признанием все в гостиной друг друга не просто уважали, а любили, кроме товарища Пельмана.
С некоторых пор его иначе не называли.
- Хавейрем, - предупреждал Харт, - атас, товарищ идет. Прошу закрыть хайла!
И все замолкали. Так, на всякий случай.
Вначале его любили - он был беден, порядочен, остроумен, из штанов светили синие трусы. Он писал пьесы, но ни одна из них не видели света рампы. Внезапно в городском театре пошла его трагедия "Прораб". В ней главный герой в тяжелую минуту обращался не к другу, не к жене, не, наконец, к завсегдатаям гостиной, а к партии.
- Укажи мне путь, родная, - вопил герой, - спаси!
- Нема, - говорили ему, - почему твой герой больной на голову? Он что - убежал из областного сумасшедшего дома?
- Нет, нет, он здоров.
- Но просить помощи у партии все равно, что любовь у евнуха.
- Это шутка, - отбивался Пельман, - вы что, не понимаете? В конце концов - мы хохмачи или нет?!
- Нема, перестаньте шутить, - предупреждали хохмачи, но Пельман не внял их совету, продолжал шутить и дошутился до МХАТа - его персонаж, первый секретарь, носился по сцене, в конце каждого действия выкрикивая в зал: "Партия и народ - едины!" Действий было пять.
Арик перестал ему заказывать карпа. Глечик не показывал писем Хайдебурова. А Харт первым начал называть его "товарищ".
- Милые мои, - говорил Пельман, - это ж шутка! Или вы совсем разучились понимать юмор?! Зритель стонет от хохота. "Партия и народ едины!" посильнее "Переживем - увидим".
- Брекекекс, - вскипел Качинский, - подержи меня! Иначе я смажу товарища по роже!
Вскоре, когда завсегдатаи мирно сидели в креслах, принесли телеграмму из Кремля.
- Унесите ее, - попросил Харт, - это не нам. Из таких мест нам не пишут.
Но почтальон настаивал. Телеграмму вскрыли. У Харта закружилась голова: "Ленинград. Мавританская гостиная. Товарищу Неме Пельману."
Раздались аплодисменты. Хлопал Пельман. Сам себе. Затем он выхватил телеграмму и с неподдельным энтузиазмом, голосом юного пионера, прочел: "ГОРЯЧО ЖМУ РУКУ ПЛАМЕННОМУ БОРЦУ ЗА ПЕРЕСТРОЙКУ НЕУТОМИМОМУ ГЛАШАТАЮ ГЛАСНОСТИ ВЫДАЮЩЕМУСЯ МАСТЕРУ ПЕРА. ЖДУ КРЕМЛЕ! ОБНИМАЮ ТВОЙ…"
Здесь голос Немы задрожал, нос вспотел, и он так и не смог от вдруг охватившего его волнения прочесть всем известное имя. Он только выдавил:
- П-понимаете… т… твой!..
Слезы радости орошали его толстые щеки…
В гостиной он больше не появлялся.
По всей стране ставились его пьесы - "Большевики", "Меньшевики", сатира "Кадеты", фарс "Эсеры", буффонада "Иудушка Троцкий" и оперетта "Предатель", где Каменев и Зиновьев исполняли предательские куплеты:
Предадим страну родную
И родного Ильича, -
запевал тонким голосом Каменев.
Мы Германии продались
Ламца-дрица-ча-ча-ча! -
подхватывал басом Зиновьев.
Было ощущение, что пели питомцы студии Глечика.
Глечик выступил с официальным опровержением.
- Они могут подчас становиться проститутками, - но так низко пасть…
Пельман превратился в Колю Пельмова, в прессе его стали обзывать самым талантливым драматургом нашей, советской эпохи, классиком, пару раз промелькнуло слово "великий". Сам вождь приглашал его в заповедники, на охоту.
Перестройка ударила неожиданно - во время отстрела тетеревов, и Нема тут же, не выпуская ружья, перестроился.
Вернувшись с охоты, он, не отстегнув патронташа, не сняв с плеча ружья, бросился к пишущей машинке.
Замелькали трагедии: "Подонок в галифе", "Безумный горец", "Убийца из Гори".
Он переделал оперетту "Предатели" - куплеты оставил те же, но пели их уже Сталин и Берия, с сильным грузинским акцентом. Коля работал днем и ночью - надо было поспевать за реабилитацией. Не успевали кого-то реабилитировать - он уже приносил о нем пьесу: "Любимец партии" - о Бухарине, "Любимец Ленина" - о Зиновьеве, "Любимец Зиновьева" - о Каменеве…
В столе дожидалась своего часа трагедия "Любимец армии и флота"! - о Троцком, но с реабилитацией Троцкого почему-то тянули.
- Прошу быстрее рассмотреть вопрос о реабилитации любимца армии и флота Троцкого, - телеграфировал Коля вождю, - пьеса уже готова…
- Не лучше ли написать трагедию "Любимец советской прессы", о Радеке, - намекал вождь, и Коля понимал - не сегодня-завтра реабилитируют Карла…
Он гонял по миру - в Париже горой стоял за гласность, в Мюнхене пел дифирамбы перестройке, а в перерывах между писанием и поездками охотился с приближенными вождя.
Дальнейшая судьба его трагична.
Однажды, глубокой осенью, гоняясь вместе со всем правительством за кабаном, подслеповатый Пельман подстрелил министра культуры, спутав его в пылу охоты с дикой свиньей, что в общем было нетрудно.
Упав в осиновик, министр визжал, как кабан, и правительство в полном составе, спустив собак, бросилось на него с ружьями наперевес - желанная добыча была так близка.
Коля прибежал первым и рухнул на министра, как Матросов на амбразуру, закрыв его своим грузным телом.
Собаки оторвали ему кусок ягодицы, министр здравоохранения всадил в суматохе пулю в бедро, но, несмотря на то, что талантливейший драматург советской эпохи сохранил жизнь министру культуры, пьесы его запретили, в прессе обозвали "собакой сионизма" и выгнали из Союза писателей.
На улицах его обзывали иудушкой, махали перед носом трудовыми кулаками, показывали огромные фиги, спускали овчарок и, откинув назад головы, плевали, стараясь попасть в лицо.
- Партия и народ-таки едины, - объяснял сложившуюся ситуацию Харт.
Но Нему не так-то легко было взять голыми руками.
Стоя за машинкой - после той охоты Нема по известным причинам сидеть не мог - он за две ночи написал пьесу о себе - "Предатель перестройки":