Капуччино - Лев и Александр Шаргородские 11 стр.


"Я - предатель перестройки,
Получал я в школе двойки…" -

пел в ней славный герой со странной фамилией Пельмер…

Пьесу поставили, но поливать грязью стали еще больше…

Он пришел в гостиную, от него плохо пахло.

- Я - предатель перестройки, получал я в школе двойки, - печально пропел он. - Что мне делать?

- Уезжайте, Нема, - сказал Харт, - здесь вы уже прошли через все. Вы были любимцем партии, классиком, талантливейшим, собакой, Матросовым. Тут вам больше нечего делать, уезжайте!

- Кто меня возьмет - я весь заплеван, записан.

Очевидно, на него писали тоже…

- Как это - кто?! - возмущался Глечик. - Как любимца партии вас возьмет Китай, как собаку сионизма - Израиль. Выбирайте…

Нема выбрал Израиль.

Уже в самолете он написал комедию "Ликуд".

* * *

Чем дольше Виль жил на Западе, тем длиннее становился перечень того, от чего нельзя уехать - к глупости добавилась зависть, к зависти - донос…

Иногда хотелось крикнуть: "Хватит! Предлагаю закрыть список, товарищи! Кто - за?"

Но он жил в демократии, где списки никто и никогда не закрывает, и он все расширялся и расширялся.

В конце концов, Виль понял, что можно уехать только от одного - от языка. Единственной его любви…

В мире творилась явная несправедливость - все вокруг знали столько языков - и им нечего было сказать. Ему хотелось так много поведать, а у него был всего один. И тот грозил уйти. Виль чувствовал, как теряет родной язык - иногда вдруг выскакивали слова, забывались идиомы, произносились слова чужого - он становился шестиязычным. Порой ему казалось, что он пишет не свой текст, а сразу перевод фрау Кох. Самым страшным было то, что он стал находить с ней общий язык.

- Еще несколько лет, ma biche, и вас можно будет не переводить, - радостно улыбалась фрау.

- Фрау Кох… - начинал Виль.

- Мадам, - поправляла фрау, - мадам Кох… - Они сидели на французском берегу, и Кох любила, чтобы ее называли в соответствии c лингвистическим районом.

- Мадам Кох… - вновь начинал Виль.

- Леди, - поправляла мадам, - они сидели уже в "Дилижансе", - Ledy, may honey…

- Леди Кох, - раздраженно произносил Виль, - фрау Кох, сеньора…

- Ну, говорите же, говорите, meine liebe.

- Я фогет, черт подери, что я хотел сказать! - вскипал Виль. - Я completment forget!

Он терял язык, и это было страшно, как терять родного человека. Он жил уже здесь давно, но романа с городом не получалось, так - случайная встреча, легкий флирт, обмен любезностями, дешевая ложь.

- Рад с вами познакомиться, - врал городу Виль, - enchente!

- Moi aussi, - врал город.

- Какие у вас симпатичные кривые улицы, - сообщал Виль, - какой восхитительный собор. Он вам очень к лицу. Говорят, самый старый в Европе.

- Вам кажется, что я староват? - обижался город.

- Что вы, что вы, - врал Виль, - вы вечно молодой. И вечно живой…

Ему почему-то хотелось добавить: как Ленин.

Город был действительно красив, живописен, таинственен, и, чтобы в него влюбиться, Вилю не хватало самого малого. Вот если бы из этого окна его звала мама: "Виля, давай домой. Блинчики остывают" - этот дом бы стал своим. И двор тоже, если бы по нему были разбросаны дрова, по которым он когда-то носился, и улица, если бы на ней рядом с каштанами продавали эскимо по четыре копейки, а с подножки трамвая свисал Папа и насвистывал "Марш энтузиастов", и мост, - он бы тоже был до боли своим, если бы он на нем впервые поцеловался - как на том, над Невой, повисшем в таинственном свете долгой белой ночи, где гудел пароход и дули в трубы ангелы на Адмиралтействе…

Но не с кем было Вилю целоваться в этом городе, где целовались, казалось ему, в основном на картинах древних мастеров.

"Чтобы влюбиться в город, - понял он, - в нем надо впервые поцеловаться. На мосту, в парадной, в ночном саду". Если это, конечно, не Рим с Парижем…

Впрочем, если быть до конца честным, Виля на мосту целовали. Это был непонятный темный тип с бородой Достоевского. Он облобызал его страстно, трижды, обслюнив губами обе щеки. У Виля в голове даже пронеслась фраза, произнесенная фрау Кох:

"Настоящий мужчина любит настоящего мужчину…"

Он отшатнулся.

- Пардон, мсье, кто вы?

- Хел Фуре. Доктор филологии. Тема диссертации: "Влияние "Трех сестер" на "Братьев Карамазовых!" Вы меня еще не знаете.

Виль уже знал Хела. Доктор филологии регулярно писал на него доносы: "Еврей не может преподавать русскую литературу", "Еврей не имеет права преподавать русские глаголы движения", "Заберите у еврея Чехова", "Еврейские руки - прочь от Толстого", "Еврей не…" Марио Ксива, переживавший в это время, после попадания под коня, период ренессанса и испытавший неожиданный прилив любви к Вилю, всячески защищал его, со всем блеском своего остроумия, тоже пережившего период расцвета.

- Дорогой коллега, - отвечал он, - не желая умалить огромного научного значения ваших трудов, особенно "Влияние "Дяди Вани" на "Анну Каренину", рискую напомнить, что герр Медведь еврей всего лишь наполовину, причем неизвестно, на какую. Великую русскую литературу преподает только его русская половина, а еврейская не имеет к ней никакого касательства.

Вскоре от доктора филологии приходило новое письмо.

- Дорогой коллега! Глубоко ценя вас, как великого семантика и уважая поистине великие перемены, происшедшие с вами после незабываемой встречи с крылатым конем, позволю тем не менее обратить ваше внимание, что еврейская половина мсье Медведя прямо-таки бросается в глаза - это рот, глаза, уши, картавый язык - то есть именно то, чем преподается великая русская литература. В данном случае, дорогой коллега, меня не интересует, к какой половине относится его зад, руки, ноги - как вы знаете, я интернационалист и романтик.

Переписка разрасталась, велась месяцами, стиль Хела утончался, становился все более и более изысканным, напоминая то раннего Гете, то позднего Золя. К переписке периодически подключалась и его жена.

"Многоуважаемый синьор Ксива, - писала она на бумаге, густо пахнущей "Шанелем", - я не разделяю мнения моего супруга, доктора филологии господина Фурса. Я абсолютно уверена, что великую русскую литературу может преподавать любой, даже еврей. Но не Ленин. А у вас ее преподает он. Преклоняясь перед вашими воистину энциклопедическими знаниями, позволю себе подсказать, что имя Виль расшифровывается именно так. Пусть Ленин освободит кафедру для более достойных, например, доктора филологии, автора работы "Гласность у Гоголя" Хела Фурса и возвращается в свой мавзолей. Гуадуамус игитур. Стелла Фуре".

"Уважаемая Стелла Фуре, - отвечал Ксива. - Вивам профессорум! Мне кажется, что ваш научный, заслуживающий глубокого анализа подход к расшифровке имен, должен вызвать у любого интеллигентного человека всяческое уважение. Более того, вникнув в него, я понял, что он всеобъемлющ и гениален. Расшифровав свое собственное имя, я, наконец, осознал, кем являюсь в действительности, и перешел к вашему. Я понял, наконец, кто вы, Стелла - вы Сталин и дважды Ленин - если не ошибаюсь, в вашем имени две буквы "л" - и, следовательно, вам место одновременно в мавзолее и в кремлевской стене. Имя вашего уважаемого мужа, доктора филологии, автора работы "Перестройка в "Вишневом саду", я не хотел бы расшифровывать, потому что не могу писать нецензурные слова такой прекрасной даме, как вы, Гуадуамус Игитур. Марио Ксива…"

Виль долго смотрел на темного типа.

- Что вы, что вы, мы знакомы… Вы не могли бы поцеловать меня в жопу?

С доктором филологии ничего не произошло. Он не свалился в темные воды лингвистической реки. Он даже не покачнулся. Он продолжал улыбаться.

- Довольно оригинальная мысль, герр профессор, - Вилю показалось, что Хел начал нагибаться для поцелуя. - вы не могли бы ее уточнить?

- Видите ли, уважаемый коллега, - сообщил Виль, - именно жопа является наиболее ярким представителем моей русской половины. А вы трижды обслюнявили еврейскую.

Фуре довольно покачал бородой.

- То, что я и доказывал, - сладко произнес он, - рад, что мы с вами нашли общий язык, коллега.

- И не только с вами, но и с вашей уважаемой супругой, дорогой "Хер Ленина".

- Warum, герр профессор?

- Используя методику вашей супруги, я позволил себе расшифровать ваше замечательное имя.

Хер благодарно захихикал.

- Славянский юмор, - произнес он. - Кто бы мог подумать, что на этом мосту Ленин встретится со своим хером…

Вскоре письма прекратились. Хел Фуре получил великолепную должность - кафедру где-то в Южно-Африканской Республике, недалеко от Оранжевой речки, где с большим красноречием доказывал, что мавры всех мастей во все века душили прекрасных дездемон, даже не давая им помолиться.

Очевидно, во время той исторической встречи на мосту он все-таки чмокнул Виля в его русскую жопу и это начисто отбило у него интерес к русской литературе.

Он перешел на английскую.

Ленинский хер покинул Европу…

* * *

Осложнение у Марио Ксивы после знаменательной встречи с конем прошло неожиданно, внезапно и значительно раньше, чем перестройка.

Виль это заметил сразу же - на стены кабинета вернулись лошади и, что совершенно сбивало с толку - в центре, почти в натуральную величину, висел "Пегас"!

По городу вновь начала носиться Тройка, засвистел кнут, раздавались вопли Клячи: "Эй, залетные!"

И, что было особенно симптоматичным - Марио перестал жечь доносы!

- Еврей не может…, - громко читал он.

Виль был порясен.

- Мне на плечи кидается век-волкодав, - декламировал он.

Но Ксива не начинал пить водку и бить зеркала. Он был невозмутим.

- … Неуч без диплома не может…, - продолжал он.

- Я к розам хочу, - Виль переходил на Ахматову, - в тот единственный сад…

Марио не размазывал слез. Не рвал на себе рубаху.

- … Беженец не может…, - декламировал он.

- … Где лучшая в мире стоит из оград…, - пытался перекричать его Виль.

- Забудьте о поэтах, - Ксива отбросил анонимку, - не ждите, что я разорву рубаху или разобью зеркало. Всему свое время. Время попадать под лошадь и время выбираться из-под нее. Время быть под конем - и время на коне! Я, например, не считаю, что вы - неуч, но в наше время, мой дорогой, лучше быть неучем с дипломом, чем мудрецом без! Я считаю вас мудрецом, я читал о вас лекции, я смеюсь и плачу над вашими книгами, но меня одолевает армия анонимщиков-идиотов. Согласитесь, силы неравные - с одной стороны идиоты, доктора наук, уважаемые граждане с генеалогическим древом, уходящим в доисторические времена, с другой - вы - эмигрант, не бушмен, с пищевым дипломом. То, что вы великий писатель, знаю только я и Бем. Все! Вы не заметили, что тут читают только некрологи? А вы туда еще не попали! А то, что вы занимаете прекрасное место - знают все. - Марио потряс пачкой писем. - Достаньте диплом, Свифт, добудьте его, Ювенал, получите во что бы то ни стало, иначе…

- Но как? - развел руками Виль, - подскажите.

- Не знаю, вы умный - вы и думайте! Поступайте в какой-нибудь заштатный университет, на славянское отделение. Вам это раз плюнуть. И привезите диплом. И мы одним дипломом утрем им всем нос! Что вам стоит: "Я живу, ты живешь, он живет!"

Виль побагровел.

- Вы обалдели, профессор!

- Варум, майн либе?

- Кому вы это предлагаете? Ювеналу с тридцатилетним стажем?! Да я смешил всю огромную державу от Черного до Баренцева морей!

- Поезжайте и смешите ее дальше, от Сибири до Карпат, но на кафедре я вас держать не смогу.

- Мне, стилисту, классику, изучать собственный язык у безграмотных? - вопил Виль.

- Да, да! Разве это не в ваших традициях гротеска и абсурда? Ваша новая гениальная книга вас не спасет. Ваш ум вас угробит! Остроумие - утопит! Спрячьте все это в жопу - и достаньте диплом, сраный, вонючий, из Мухосранска, но филологический!

И, окончательно войдя в раж, Марио затянул:

- Мы красные кавалеристы, и про нас…

* * *

Обычно Качинский появлялся в гостиной с огромной кипой газет под мышкой и кличем "Это победа"!

Все знали - его афоризм напечатали в "Литературке". Он раздавал газеты, где афоризм был обведен жирным красным карандашом, и всем подписывал: "С любовью…", "С нежностью…", "С симпатией…" Он не врал - это действительно было так. Правда, каждый раз не хватало одного экземпляра - и каждый раз Глечику.

Глечик тут же мстил.

- Только прошу не читать нового шедевра вслух, - молил он, - мой эскорт может заснуть.

И саркастически улыбался…

Качинский был романтик из белых ночей.

В свои пятьдесят он все мечтал встретить юное созданье, которое полюбит его и его афоризмы.

Он был красив, строен, когда-то чемпион по бегу, потом - по гребле, далеко метал диск - короче, полюбить его было легко.

И в него влюблялись, но он оставался равнодушен.

- Кач, - говорил Виль, - ты только взгляни! Разве это не богиня?

- Это блядь, - печально отвечал Кач. - Послушай, Брекекекс, сразу же, как мы с ней легли, я ей начал читать афоризмы. Она смотрела на меня, как на ненормального! После третьего она устроила - неизвестно по какой причине - скандал, а после восьмого повернулась спиной - и захрапела… И ты считаешь, что я могу жениться на такой потаскухе?!

Появлялись новые, еще более прекрасные.

- Это - Афродита! - кричал Виль. - Если бы такая полюбила меня…

- Распутница! - парировал Качинский. - Можешь мне поверить. Я провел с ней две ночи. Первая была, действительно, неплохой - я заставил ее прослушать около шестисот афоризмов. Но вторая… Она заснула тут же. И на чем - на "Переживем-увидим!"… Скажи, Брекекекс, почему мне попадаются одни шлюхи?!

Поэтому он был холост, романтик Кач. Он писал афоризмы.

"Интеллигенты умирают сидя", - это, кстати, его…

- Понимаешь, Брекекекс, я ищу юное, чистое создание, тонкое и нежное, которое вместе со мной порадуется даже "И чужой руке владыка, если она своя"…

Это был афоризм, который никто не понимал.

- … Тонкое и нежное, - повторял Кач, - а не этот глечиковский эскорт.

Кач недолюбливал Глечика.

- Представь, Брекекекс, - говорил он, - доживаю я до коммунизма, иду по Невскому и на углу с Литейным - Глечик, со своим эскортом! Так стоит ли доживать?..

Он был идеалист.

Он сидел в своей конуре, за Императорским театром, сжимал голову и рожал афоризмы.

"И луне приходится закругляться", - это тоже его.

Он мучил Виля афоризмами, не давал ему писать, Виль удирал из дома в библиотеку - Кач являлся и туда.

- И шишки падают! - орал он.

Их выгоняли из зала…

Виль перебирался в Летний сад, под статую "Ночи" - Кач появлялся через час, как всегда, с рукописью.

- Слушай, Брекекекс: "Сердце бьется. А за что?" Здорово?

Мраморная статуя "Ночи" просыпалась.

- Это победа, - произносил Виль.

- Вот именно! А этот: "Сколько промахов - и все в цель!" А?..

- К-кач, у меня в театре через час репетиция.

- Подождут!.. Ты мне лучше скажи - гениально?

- Это победа, - безнадежно повторял Виль…

Они работали до глубокого вечера, у Фельтоновской решетки, и молодая луна заглядывала в листки Кача, которым не было конца. Иногда он приходил к Вилю среди ночи, с горящими глазами, взлохмаченный, с рукописью в руках.

- "Ученый с философским камнем за пазухой", - кричал он с порога. - Ну, как, Брекекекс?

- Ты знаешь, который час? - безнадежно спрашивал Виль.

- Брекекекс, - сообщал Кач, - дружба - понятие круглосуточное.

- Но у меня женщина.

- А мы ее сейчас усыпим, - кричал Кач, подбегал к ней, и начинал ей выдавать афоризмы. После третьего она засыпала…

- Ну, теперь можем спокойно поработать, - он удобно усаживался в кресле: - "Подавляющее большинство меньшинство"… Уловил?

- Это - победа! - бормотал Виль, борясь со сном…

Юное создание, мечтавшее спать с афоризмами, все не являлось.

Голова его совсем побелела.

- Брекекекс, - печально говорил он, - заглядываюсь на молоденьких девочек… Старею…

Прощались они на Литейном. Шел снег. Дул ветер. И все замерзло навеки.

- Мы больше никогда не увидимся, Брекекекс, - сказал он и протянул Вилю конверт. - Здесь афоризм. Для тебя… Открой, когда тебе будет много-много лет…

И он скрылся в ленинградском тумане…

Виль долго не раскрывал конверта.

Он распечатал его однажды, когда ему было совсем херово и он вдруг почувствовал себя стариком.

В конверте лежала узенькая полоска бумаги.

"Не горюй, и старость проходит" - было написано на ней.

- Это - победа, Кач, - тихо произнес Виль…

Назад Дальше