* * *
Филологического диплома у Виля действительно не было. Уже школа чуть было не отбила у него вкуса к литературе, поэтому он боялся идти в Университет - он обожал изящную словесность и был уверен, что после пяти лет в литературном храме за перо не возьмется… А писал он с детства. Любимый папа, придумавший ему имя, чуть не сел не за свое собственное произведение, а за шедевр сына… Как-то вечером он прочитал Вилю "Кошку, которая гуляла сама по себе", а к утру мальчик уже написал свою собственную сказку - о Льве, которому не давали гулять, заперли в клетку и запретили рычать… И Лев превратился в кошку, которой все равно не давали гулять самой по себе, а выводили на ошейнике… Сожженный над примусом рассказ и пепел, развеянный над родной Невой, были первым гонораром великого писателя. Потом, гуляя по набережным Невы, папа доходчиво объяснил Вилю, что причин, чтобы сесть, достаточно и без него.
- Еще один подобный шедевр, - объяснил папа, - и ты можешь остаться сиротой. Я понимаю - настоящий писатель не должен иметь семьи - но тебе еще рано… И потом - почему обязательно сатира? В семь лет и в нашей цветущей стране?! Есть, например, такие замечательные жанры, как ода, лирика: "Легко на сердце от песни веселой…", "Эх, хорошо в стране советской жить…" Вообще, если тебе уж так хочется что-нибудь написать, начинай с "Эх…", "Ах…". Восторгайся, радуйся, удивляйся.
- Папа, - сказал Виль, - а лирика с одой - это ирония?
- Ирония?! Откуда ты знаешь это слово? - папа слегка встряхнул великого писателя. - Какой мерзавец тебе сказал это слово?!
Папа боялся иронии, как чумы - кто-то когда-то обнаружил в его рассказе иронический подтекст - и его за это долго и упорно били.
- Я прочитал его в твоей статье, - сказал Виль.
- Да, это было, но в каком контексте? Я писал, что ирония не свойственна нам, советским людям, что у нас такая замечательная страна, что нам даже не над чем иронизировать. Или ты хотел бы иронизировать над Днепрогэсом, над Беломорканалом, над беспосадочным перелетом Москва-Нью-Йорк… - папа начал светиться красным светом, - над чистками, ночными арестами и лево-троцкисткими процессами?…
- Он вдруг осекся. Начал испуганно озираться - они были на улице, и все могли услышать эти слова, и даже Нева, по которой они гуляли - и передать, куда следует…
- Нет, - твердо сказал папа, - тут не до иронии… тут нужна лирика, высокая лирика: "Эх, хорошо в стране советской жить!"… А лучше вообще не писать. Руки даны не для того, чтобы писать! Да их почти никто для этого и не использует. Можно варить, можно сеять, можно, наконец…
- Я писал головой, - сказал Виль.
- А вот уж голова точно не для этого, - воскликнул папа. - Голова здесь совершенно не при чем. Если она, конечно, умная… Моя голова - не пример, она довольно странная, нетипичная, тебе, конечно, этого не увидать, но спроси маму - она объяснит…
Второй гонорар Виля невероятно напоминал первый. Его он получил уже в школе…
В классе задали сочинение на тему "Куда летишь ты, Русь…", по Гоголю. И Виль на пяти листах объяснил, куда, по его мнению, она несется…
Директор вел себя очень похоже на папу. Он сжег сочинение, и Вилю показалось, что он сейчас побежит к Неве, чтобы развеять пепел - но директор его развеял над улицей, через окно.
- Мальчик, - сказал директор, - что я сделал тебе плохого? Я не вызвал твою маму в школу, когда ты стрелял из рогатки в учительницу. Я не сообщил твоему папе, когда ты вместо урока математики пошел в кино. Я промолчал, когда ты на моем уроке читал книгу… Так за что ты хочешь меня посадить? Тем более, что я уже сидел. И завуч наш, Абрам Ильич, тоже сидел. И математик - Пузыня. Почти вся школа сидела, кроме учителя физкультуры, и то потому, что у него очень хорошо получаются разные кульбиты… Зачем ты притворяешься, мальчик? Ты же прекрасно знаешь, куда мы несемся. Мы несемся в светлое будущее… Бери ручку - и пиши! Я тебе расскажу о нем…
Директор диктовал целый час. Вилю показалось, что он перед этим консультировался с его папой. Он цитировал те же самые стихи, часто употреблял "Ах" и "Эх", и, вообще, все сочинение было похоже на оду в прозе. Наконец, директор кончил диктовать, взял у Виля сочинение и перечитал его.
- Замечательная работа, - восхитился он, - даже не думал, что могу сочинить такое… Перепиши, чтобы не было так гладко, сделай несколько стилистических ошибок - в общем, чтобы не узнали мой стиль… И давай-ка дадим два эпиграфа, - директор задумался, - пожалуй, вот эти: "Легко на сердце от песни веселой" и "Эх, хорошо в стране советской жить!"…
За это сочинение Виль получил первую премию на городском конкурсе… Может, потому, что директор не помогал ему в создании его собственных произведений - это была его первая и последняя премия в России…
Короче, чтобы у него не отбили вкуса к писанине, Виль не хотел идти в Университет. К тому же государство ему в этом всячески содействовало - евреев в университет не брали.
- Но ты наполовину русский! - напоминала еврейская мама.
- Половину они принять не могут, - возражал Виль.
- А вот посмотрим! - сказала мама и бросилась в Университет.
У нее там была куча знакомых, с которыми она когда-то училась, и даже друг - проректор, с которым она в далекой молодости бродила белыми ночами по набережным Фонтанки…
- Если бы ты тогда вышла за меня, - пропел проректор, - все было бы иначе. Не было бы никаких проблем…
- Пусть он лучше останется без диплома, - ответила мама…
- Еврейская кровь таки победила, - задумчиво произнес русский папа, - что делать, она древнее…
Кровь оказалась настолько древней, что Виля не взяли ни в ветеринарный, ни в педагогический, ни даже в санитарно-гигиенический…
Зачем перечислять - в городе было несколько десятков институтов…
Виль был счастлив.
- Да здравствуют советские антисемиты, - кричал он, - лучшие антисемиты в мире!
Они давали ему возможность заниматься самоусовершенствованием - языки, Бхагават-Гита, Парфенон, китайская поэзия, Библия…
Виль был уверен, что если бы в русские университеты свободно принимали евреев - не было бы Бабеля, Эренбурга, Шолом-Алейхема. Возможно, было бы три прекрасных адвоката с дипломами на стенах. Или два адвоката и один гинеколог с теми же дипломами. И никто никогда не написал бы фразы "Несчастье шаталось под окнами, как нищий на рассвете".
Виль, конечно, допускал, что маме Бабеля, наверняка, больше хотелось диплома, чем этой фразы.
Наверное, мамы всегда правы - если бы он стал врачом или адвокатом - он, возможно, не потерял бы голову.
Но фраза, фраза…
- Да здравствуют советские антисемиты, - повторял Виль.
И ликовал.
И тут подвернулся Пищевой институт - туда брали всех, но евреев в первую очередь.
Виль долго не мог понять, зачем вообще нужен пищевой, когда в стране нечего жрать. Но потом понял.
- Зачем вы меня толкаете на скамью подсудимых, - спрашивал он родителей, - неужели вам не ясно - нас берут туда, чтобы потом обвинить, что мы морим народ голодом!
- Во-первых, тебя все равно обвинят, - резонно отвечал папа, - что бы ты ни кончил… Во-вторых, ты ни дня не будешь работать - я тебя знаю! Ты все равно будешь писать. И, в третьих, - добавил папа, - я думаю, что ты в нем долго не проучишься - его собираются закрывать за ненадобностью…
Виль начал писать на первой же лекции. Папа оказался прав. На "Технологии производства колбасы" он написал "Баню". Она получилась смешной, была вся пропитана иронией, которую так боялся папа - в одном месте Виль не выдержал и рассмеялся.
- По-моему, я не сказал ничего смешного, - обиделся лектор.
- Почему же? - удивился Виль. - Вы рассказываете о производстве копченой колбасы, которую никто из нас никогда не видел. Разве это не смешно?
На лекциях по "Хранению мороженых продуктов" Виль написал "Прыгающие карлики", на "Долговременном хранении яиц" - "Крокодила", а на "Пищевых отравлениях" - роман "Жена для генерала".
"Пищевые отравления" он любил больше всего - это была его "Болдинская осень" - все спали, стояла небывалая тишина, как бывает только в лесу в начале бабьего лета - и ему работалось легко и весело. Виль ждал "Отравлений" с нетерпением и готовился к ним, как к поездке в Михайловское…
Профессура, кроме лектора по копченой колбасе, обожала Виля - он никогда не спал, не храпел, не разговаривал, не задавал сложных вопросов - он вообще никаких не задавал - он усердно строчил. Все люди, а преподаватели особенно, обожают, когда усердно записывают их мысли.
Необыкновенное рвение Виля вдохновляло их, и они говорили о кондитерских изделиях или о производстве фарша, как поэты, они воспевали свиной окорок, а о мороженой рыбе они повествовали, как о первой любви. Один лектор, вдохновленный вниманием Виля, даже прочитал сверх программы лекцию о семге, которую не видели с семнадцатого года…
Короче, можно смело утверждать, что с поступлением Виля институт переживал период раннего ренессанса. Более того, отпали мысли о его закрытии - и не потому, что появилось мясо на прилавках - оно, как всегда, оставалось "под" - а потому, что Пищевой стал неимоверно популярен. На вечера, где Виль читал свои рассказы, ломились. Четырехэтажное здание Пищевого сотрясалось от смеха. Ржали не только будущие колбасники и обработчики рыбы, но и студенты с филфака и непризнанные поэты с угла Владимирского и Невского, один из которых стал впоследствии лауреатом Нобелевской премии, и будущие вершители мирной советской политики из МИМО, прибывавшие на его вечера в "Красной Стреле", а будущий посол в Бурундии так заливался, что мог похерить всю свою карьеру.
Кафедра "Глубокого холода" ржала так, что в зале становилось жарко. Сам ректор однажды выпал из кресла, корчась в конвульсиях, а его никто никогда не видел даже улыбающимся. И никто не мог ему помочь, поскольку светила из Первого Медицинского, присутствовавшие в зале, тоже ржали и вываливались…
Из всего более чем тысячного зала не хохотал только Виль - он читал серьезно, сдержанно, приглушенно, как бы извиняясь, и это вызывало еще больше смеха.
После вечеров его поджидали толпы, в него бросали букеты цветов, его качали, за ним охотились утонченные интеллигенты, юные красавицы и КГБ… Все разрывали его на части, все приглашали к себе - но почему-то всегда побеждал КГБ… Виль жил в удивительной стране, где ночью вместо юной красавицы едут к полковнику…
Полковник был с неимоверно развитым чувством юмора. Он разливал по бокалам "Белую лошадь" - он любил виски, отпивал немного и произносил:
- Скажите, Медведь, вы долго еще собираетесь выступать? Сегодня вы заработали еще пять лет. В общей сложности вы уже имеете, - он открывал толстую папку и начинал считать, - сто семьдесят лет строгого режима с последующим поселением. Скажите, когда же вы успеете поселиться?
Он долго ржал и просил прочитать что-нибудь свеженькое, и обязательно поострее.
- Давайте-ка без цензуры, - просил он Виля, - без внутренней.
Виль читал. Полковник хрюкал, визжал, звонил жене, делясь хохмой, и переносил все допросы на завтра.
- Во дает, еб твою мать, - визжал он, - это тебе не вечер! Здесь уже попахивает вышкой…
Виль дрожал в своем протертом свитере, в своих заплатанных брюках, в ботинках на резиновой подошве с порванными шнурками…
А полковник все ржал и ржал.
- Виль Васильевич, - умолял он, - ради Бога, читайте только то, за что вас следовало бы расстрелять. Отбросьте всякие преграды. Ради меня…
- С… с удовольствием, - отвечал Виль, - но, может, ограничимся, скажем, семью годами?..
- Не так смешно, Виль Васильевич, зачем же мы будем сами себя обкрадывать? Смех лечит, мой дорогой, смех убивает…
"Авторов", - думал Виль, и перед ним возникали печальные лица Зощенко, Булгакова, Эрдмана…
В следующий раз его вновь приглашали девушки - и он вновь мчался к полковнику. Возможно, поэтому Виль так и не женился…
Согласитесь, трудно обзавестись семьей, когда на свидание в ранней юности к вам на крыльях летит почти генерал с маузером на жопе… Полковник-таки вскоре сделался генералом, его перевели в Москву, куда он тащил и Виля, но Виль заупрямился. И бывший полковник затосковал, с ним начали твориться странные вещи - он перестал допрашивать, бить ногами, грозить "маузером", кричать "космополит", "троцкист", "сгною"!
Его показывали крупным специалистам, доставляли дефицитные заграничные лекарства, отправляли в санатории ЦК - но болезнь не проходила - он все равно никого не бил ногами и даже не спрашивал, с какого года и на какую разведку работают… Это были зловещие симптомы. Вскоре бывший полковник умер. Говорят, перед смертью он сжег досье Виля - двести лет строгого режима и четыре расстрела с последующим поселением…
Досье горело долго - и все это время генерал тихо смеялся и повторял перепутанную строку из Лермонтова: "Все это было бы так грустно, когда бы не было смешно…"
Но вернемся к тем ленинградским вечерам, со свежими сугробами за окном, желтыми фонарями, с гремящим залом, где пили дешевое "Каберне", курили "Приму", с конной милицией, с командой институтских борцов, сдерживающей рвущуюся публику, и, тем не менее, выломанными дверями.
В те далекие годы "Пищевой" успешно конкурировал с театром комедии, и в вечера, когда выступал Виль - "Комедия" прогорала.
Вскоре несколько актеров театра с целью дальнейшего совершенствования своего мастерства поступили в Пищевой, а театр переименовали в Театр драмы.
Пищевой гремел по всей стране, и его слава начала переходить границы - правда, пока только стран социалистического содружества. Ввиду того, что евреев продолжали не принимать ни в балетные школы, ни в консерваторию, ни в МИМО, ни в Университет - технологический факультет Пищевого закончили две блестящие балерины и выдающийся симфонист Финко, холодильный факультет дал России и всему прогрессивному человечеству крупнейшего неомарксиста и трех физиков-атомщиков, а механический, кроме Виля, закончил великий кинорежиссер, над фильмами которого, многие это видели собственными глазами, плакал сам Феллини…
Поэтому нет ничего удивительного в том, что в стране до сих пор нет продуктов - их не было бы и во всех остальных странах, если бы колбасой занимались балерины, сырами - композиторы, а рыбой - сатирики.
Короче, страна между жратвой и искусством выбрала искусство. Недаром говорят, что оно требует жертв…
И если вам на глаза попадется диплом, полученный выдающимся ленинградцем в те годы - можете не сомневаться - он получен в Пищевом.
И вот этот великий диплом отказывались признавать слависты пятиязычного города. Идиоты, они требовали филологический, который в том же туманном Ленинграде, где течет в граните Нева, имели колбасники и мясники, цензор, два члена Горсовета, капитан "Большого дома", две проститутки по работе с иностранцами, сутенер, а в период гласности - директор общественного туалета на Невском.
Его филологические наклонности выявились в выборе стихов, приглушенно звучащих в туалете - Ахматова, Цветаева, Бродский… "Не позволяй душе лениться…" - увещевали писающую публику. Из туалета выходили просветленными и образованными. В него стояли огромные очереди, хотя далеко не все испытывали нужду, даже маленькую. В очередях часто возникали потасовки, неслись крики "Вы не стояли" или, наоборот, "Вы только что там были".
Хозяин туалета защитил докторскую на тему "Художественная литература в общественном туалете".
И, наверно, в пятиязычном городе были правы, требуя филологический - под куполом больше подходил хозяин общественной уборной.
* * *
Марио Ксива рассматривал лингвистику, структурализм, теорию стиха, вообще литературу, а также всю мировую историю через призму коня - он обожал лошадей.
- Не собака друг человека, а конь, - утверждал он и добавлял:
- Скажи мне, кто твой конь - и я тебе скажу, кто ты!
Он уважал скаковые народы - скифов, монголов, татар, хотя к последним у него было отношение двойственное - они не только скакали на лошадях, но и ели их.
Возможно, поэтому он в чем-то был согласен с мудрым сталинским постановлением о выселении татар из Крыма.
- Своевременное решение, - считал Ксива, - в Крыму осталось только три лошади, причем одна из них - лошадь Пржевальского.
В генералиссимусе он видел не спасителя народов, а спасителя лошадей.
- Народы спасут сами себя, - говорил Марио, - а кто спасет беззащитных лошадок?.. - И затягивал: "Мы красные кавалеристы и про нас…" Из других исторических фигур он больше всех ценил Каллигулу - ведь только он за всю историю осмелился ввести в сенат коня. Это был единственный случай, когда конь заседал в парламенте…
- Ах, - вздыхал Ксива, - если бы сенаторами были лошади - в мире было бы больше справедливости и добра. Взгляните на их лица и на морды депутатов…
И Марио, не глядя, хватал со стола фотографии сенаторов и лошадей - и вы поневоле были поражены правотой его слов…
Когда он впервые увидел Виля - он испугался. Ему вдруг показалось, что Виль - татарин. И, действительно, у него были широкие скулы и чуть раскосые глаза.
Первый вопрос, который ему задал Марио, был неожидан и прям:
- Сколько сожрали лошадей, дорогой коллега?
Виль отшатнулся. Вопрос был коварен, бил наповал. Хотелось бежать. Со стен кабинета заведующего кафедрой славянских языков на него укоризненно смотрели лошади - гнедые, пегие, орловские и арабские скакуны, лошадь Пржевальского и сам Пржевальский. На некоторых из них восседали - Александр Македонский, Наполеон Бонапарт и Климент Ефремович Ворошилов, принимающий военный парад на Красной площади.
Виль продолжал молчать. Ксива засмеялся - и Виль отпрянул: это было ржание лошади.
- Не стесняйтесь, коллега, говорите! Кого предпочитаете - гнедых или молодых жеребчиков? А? - он указал на лошадь под Ворошиловым.
- Признайтесь честно, от этой бы не отказались? - Под водочку с кумысом.
Из ноздрей Марио повалил пар. Вилю показалось, что он сейчас ударит его копытом.
- Я не ем конины! - отступая, произнес он.
- А почему крупные скулы?
- Наследственность, - объяснил Виль, - от папы.
- Папа ел?!
- Герр Ксива, - произнес Виль, - какое отношение имеют скулы к преподаванию русской литературы?.. Я вам сказал - конины не ем. И медвежатины тоже…
- Поклянитесь! - сурово потребовал Марио, и подвел его к портрету высокой, статной лошади с буйной гривой. - Смотрите ей в глаза. Не отворачивайтесь!
Пока ничего не понимающий Виль произносил клятву, Марио внимательно следил за лошадью. Очевидно, она служила для профессора чем-то вроде детектора лжи - в случае вранья она должна была заржать или ударить лгуна копытом.
Но ничего подобного не произошло, Марио облегченно вздохнул - и беседа вошла в нормальное русло, но тем не менее с легким лошадиным уклоном.
- Уважаемый коллега, - торжественно произнес Ксива, - я вас поздравляю! В этом году я решил вам отдать свою тему: "Лошадь и классики русской литературы". В программе "Лошадиная фамилия" Чехова, "Мое отношение к лошадям" Маяковского и "Конармия" Бабеля. А также монолог "Птица-тройка" Гоголя. - Ксива крепко обнял Виля. От него пахло овсом.
- И, знаете что, - продолжил он, - почему бы нам не перейти на новые, более прогрессивные методы преподавания?