Он был за перестройку, за торговлю, за широкий обмен - на военных складах ждала своей очереди мороженая свинина и бекон.
Познакомились они в холле гостиницы, в Москве, когда Карл Иванович привез туда сливочное.
Кляча сразу же затащила Карла в номер, съела у него все образцы, забросила в постель - и через час объявила, что ждет двойню, и, если Карл Иванович не возьмет ее в жены, пустит себе пулю в лоб. И порядочный негоциант женился. Не выходя из номера…
Танюша переехала к нему и прямо из ситцевого сарафана впрыгнула в соболью шубу. Она любила прислугу - сказывалась привычка - Танюша долго работала горничной. Любила на завтрак иранскую икру под французское шампанское. Любила Лазурный берег.
- Шери, - кричала она, - я неделю не видела солнца. Когда мы едем в Ментон?
Разъезжала она на "Мерседесе", презирала иностранных рабочих, считала, что от черных попахивает,
- Не пора ли закрыть границы? - спрашивала она в постели Карла Ивановича. - Побеспокойся об этом, майн либе.
- Я не в силах, дарлинг, - отвечал "майн либе", - я кормлю Россию…
Вскоре ей все надоело. Демократия стала вонючей, Запад - прогнившим, свобода - опизденевшей. Она начала пить по утрам и петь под цыганскую гитару.
- Ехали на тройке с бубенцами, - вопила она низким голосом.
Однажды ее услышал Ксива, прослезился - и взял на кафедру.
- Une chose exceptionnelle! - объяснил он ректору.
Ректор любил все необычное, - он сам был неординарным - и сходу подписал приказ.
Танюше кафедра понравилась - запах овса, "Чекист", потом "Тройка". Студенты ее слушались и побаивались - на экзамены она иногда являлась с кнутом.
Спряжения она проходила по довольно специфическим глаголам:
- Я надралась, он надрался, ты надрался! Я пропустила стаканчик, ты пропустил стаканчик, он пропустил стаканчик…
Она сильно окала и акала, правда, только после перепоя. Ксиве это очень нравилось - именно так, по его мнению, нужно было говорить на великом и могучем русском языке.
Он вообще относился к Кляче довольно благосклонно. Их даже однажды обнаружили в бомбоубежище, между свиными окороками.
Кляча пела старинный романс:
- Ямщик, не гони лошадей, - тянула Кляча.
- Мне некуда больше спешить, - подхватывал Марио, расстегивая сорочку…
Кафедра выписывала "Литературную газету", журнал "Новый мир" и ежемесячник "Коневодство". Ксива изучал его особо внимательно - там, ему казалось, был наиболее чистый русский язык.
Видимо, из уважения к русской литературе все заседания кафедры проходили по-голландски. На них Виль был особо внимателен и, чтобы никто не догадался, что он голландского не знает - живо реагировал, по интуиции: морщил лоб, широко улыбался, ржал, трагически кивал головой и с акцентом Рубенса - так ему казалось - громогласно произносил: "Е, E!.."
Для этого "Е", он взял три урока, по сотне за "Е"…
Мир вокруг был смешон, абсурден, комичен. Но Виль всегда говорил себе: "Мир такой, каким мы его видели в детстве: бесконечный, высокий, радостный. Он не меняется. Просто мы с годами начинаем его плохо видеть и слышать. И понимать".
"А мир, как в детстве, это надо помнить, кретин", - говорил он себе.
Но как только видел Марио на "Чекисте" или Клячу с кнутом - начисто забывал.
* * *
Профессура требовала от Виля жаргонных слов, мата, сальных историй.
Виль юлил, отшучивался, но те наступали, и иногда, особенно после рюмки, он сдавался и, видимо, подчиняясь какой-то разрушительной силе, рассказывал тот или иной анекдот, ставя себя в неловкое положение, поскольку профессура ни хрена не понимала, а объяснять анекдот, к тому же пикантный… Виль выкарабкивался с трудом.
Особенно он подзалетел на "Во!" Черт его дернул поведать им идиотский анекдот про двух девушек, одна из которых рассказывает, что ночью на лестнице ее встретил хулиган:
"- Спой или изнасилую! - сказал хулиган.
- Ну, и что ты сделала? - спросила подруга.
- Во я ему спела!.."
Профессура не прореагировала. Она размышляла. Виль торчал в неловкой ситуации.
- Не ясно? - спросил он. - Секундочку, все объясню. Что такое "Во"?
Коллеги размышляли.
- Кантон в Швейцарии? - спросил Ксива. Он был эрудит.
- Мсье Ксива, - сказал Виль, - при всем моем уважении, как можно спеть кантон?
- Не знаю, поэтическая русская душа.
- Допустим… Но все равно тяжеловато, тем более ночью, на лестнице…
- А что же тогда "Во"? - спросил Бьянко.
- Во! - это вот что! - и Виль показал фигу.
Профессура была с фигой не знакома.
- Что такое фига? - спросил Ксива.
- То же самое, что "Во"!
Виль залезал все глубже и глубже. От волнения он вдруг выбросил вперед правую руку и показал "bras d’honneur"
- Вот это "фига" и "Во"! Ясно?
- Не совсем, - признался Ксива, - вы говорите, нельзя спеть кантон. А это разве можно спеть?!
- В том то и дело. Вы ухватили - она не спела!
- А что же она сделала? - подозрительно спросил Бьянко.
Виль несколько покраснел.
- Господа, - начал он, - как бы вам лучше объяснить… Она - женщина, видимо, легкого поведения, согласилась быть изнасилованной.
Ксива с облегченим вздохнул.
- Наконец-то. "Во" - это изнасилование. Ну, слава Богу.
- Нет, - сказал Виль, - нет. "Во" - это значит "нет"! То есть она ЕМУ НЕ СПЕЛА!
- Вы можете объяснить, почему? - спросил Урхо Бьянко.
- Не знаю… Возможно, у нее был плохой голос.
- Разве не лучше спеть плохим голосом, - резонно сказал Ксива, - чем быть изнасилованной?
- Очевидно, ей на ум не пришла песня…
- Почему песня, - Бьянко недоумевал, - она могла спеть арию, "Интернационал", гимн, наконец. Гимн-то все знают.
"Союз нерушимый…", - затянул он.
- Может, она хотела быть изнасилованной, - Ксива сладострастно улыбнулся.
- Ну, конечно, - Вилю стало легче, - она хотела, чтобы ее трахнули, отодрали, поставили пистон!!!
- Чего ж вы сразу не сказали, - Урхо Бьянко хохотал, - поставили пистон! Запишем…
Вечером, когда Виль поднимался к себе, на лестнице он увидел Клячу. Она загадочно улыбалась.
- Тан-нюша, что вы здесь делаете?
- Хулиган, - она похотливо раскрыла пухлый рот, - во я вам спою…
* * *
Некоторые скептики считают, что эмиграция - это просто смена одних дураков на других, идиотов, изъясняющихся на понятном языке, на дебилов, философствующих на непонятном.
Дурак, говорящий по-французски, по-испански, по-английски свежему эмигранту из туманной России кажется значительно умнее дурака, говорящего по-русски. На первых порах…
Поэтому самые счастливые минуты эмигранта - пока он не знает языка, пока он не понимает ни одного слова. В эти счастливые дни им кажется, что их окружают философы, интеллектуалы, мыслители. Что мясник в магазине - почти профессор, почтальон - физик-теоретик, а кассирша в банке - Софья Ковалевская. Поэтому по-настоящему умные эмигранты язык принципиально не учат, стараясь продлить блаженное состояние. Со временем у них возникают принципиальные разногласия с теми, кто штудировал язык день и ночь.
Последние считают, что на Западе живут такие же идиоты, что и на Востоке, что западный дурак точно такой же, он просто западнее, а западный мясник отличается от восточного только одним - у него есть мясо для продажи, а у восточного - нет…
Вот вам один из абсурдов нашей жизни - первая группа, можно сказать, сообщество бездельников, не ударивших палец о палец, счастлива и беспечна, а вторая, сломавшая язык и голову на "Konjunktiv et Subjonctif", разочарована и печальна.
- Мы вас предупреждали, - говорят беспечные из первой группы, - зачем вы штудировали язык? Вам было плохо видеть в кассирше великого математика, вам нужно в ней видеть идиотку? D’accord!..
Это одно из нескольких слов, которые они случайно узнали, и живут с ними гораздо спокойнее, чем те, которые зазубрили тысяч девять - они любят, восхищаются, пьют водку, поют русские песни, едят харчо и котлеты по-киевски, читают русскую литературу, устраиваются на прекрасные работы и имеют друзей среди аборигенов.
Вторая группа, обремененная языком и знанием новой жизни, часто вообще не находит никакой работы и общается только между собой - по-русски. Они с удовольствием отдали бы свой выученный язык со всеми его жаргонами, пословицами и поговорками первой группе, если бы та только согласилась его взять.
- Yankee go home! - отвечает первая группа. - Nevermore!
Она хочет видеть людей тонкими, прекрасными, возвышенными. Она знает, что это возможно только тогда, когда ничего не понимаешь… Виль болтал только на одном языке пятиязычного города, и, казалось бы, исходя из вышесказанного, в городе на одного дурака должно было приходиться четверо умных. Если, конечно, считать, что на каждом из пяти языков говорило одинаковое количество людей. Но у него получалось наоборот. Возможно, сказывалось то, что он был сатириком. Еще на берегах Невы его предупреждали:
- Виль, зачем менять одних дураков на других…
Поэтому к встрече с аборигенами он был готов. Она его не смутила. Его несколько смутило то, что он поменял не только дураков, но и врагов. Одних неприятелей на других…
Там самым страшным его врагом были цензоры, здесь несколько неожиданно оказались переводчики.
Когда к цензорам в руки попадали его произведения - они ликовали. Они надевали очки, точили цветные карандаши - и приступали к работе. Они вычеркивали слова, фразы, целые страницы, убирали подтекст, но то немногое, что оставалось, было его, Виля.
Переводчики от него не оставляли ничего - даже названия, даже фамилии, которую почти всегда перевирали. Его смех, которым он так гордился, они превращали в плач, меткое слово, над которым он так бился - в плоское, как вобла, блестящий афоризм - в заезженную банальность…
Ни один самый талантливый, самый прозорливый цензор не смог бы так изуродовать его текст, как это делала за большие деньги фрау Кох. Иногда, беседуя с ней в городском кафе "Тиволи", он с тоской вспоминал Фарбрендера и тихо завидовал Персидскому.
Фрау Кох умудрялась превращать его сатирические романы в лирические произведения со вздохами, ахами, закатыванием глаз и многозначительным молчанием. Автором их мог быть не закаленный сатирик, а вертлявый юноша с явной склонностью к гомосексуализму.
- Фрау Кох, - мягко говорил Виль, - зачем вы из меня делаете гомика? Я люблю женщин, фрау Кох…
- Как это - зачем?! - возмущалась фрау. - Любить женщин сегодня не модно, майн либе! Сегодня настоящий мужчина должен любить другого настоящего мужчину! - Она отпивала горячий шоколад. - Поэтому я одна.
- Оставим мужчин в покое, - Виль старался держать себя в руках. - Зачем вы сатирика превращаете в лирика, в романтика, фрау Кох?
- Я вас так вижу, шер ами: "… Санкт-Петербург, Пушкин, Черная речка, Дантес, дуэль…"
- Не надо меня убивать, фрау Кох, я хочу еще пожить…. Попробуйте взглянуть на меня иначе… Вот у меня, например, фраза, с которой я уже и так намучился - "Во я ему спела!"… Что вы с ней сделали?
Фрау Кох обиделась.
- Я считаю, что ее перевод - это одна из самых больших моих удач! "Во я ему спела" я перевела, как "Она спела ему песню Сольвейг!"
Фрау Кох гордо откинулась на спинку кресла.
- Но почему, дорогая фрау? - пробормотал Виль.
- Потому, что он - Пер-Гюнт!
- К-кто?
- Тот романтик… Мечтатель на лестнице.
- Да с чего вы это взяли?!
- Из подтекста, майн либе… Вы не умеете читать собственный подтекст!
Виль икнул.
- Еще шоколаду, фрау Кох?
- With pleasure!
- Вы сами иногда не знаете, что пишете, - продолжала фрау, размешивая шоколад. - Не заканчиваете слова. Например: - "Во"! Что такое "Во"?
- Этого я больше объяснять не буду, - вскипел Виль. - Я вас только убедительно прошу - не касайтесь подтекста! Текст, only текст, фрау Кох!
- Нет, нет, вы не чувствуете, что вы пишете, - печально повторила фрау, взяла рукопись, надела очки на золотой цепочке и мечтательно прочитала: "Спой - или изнасилую".
В ее голосе звучала невысказанная тоска.
- Вы понимаете, что это означает, мон ами? Что его желание услышать голос любимой сильнее всего на свете… Сильнее либидо. Это "либидиная" песнь… Я вижу, до вас это не доходит… Вас когда-нибудь насиловали?
- Н-нет, - признался Виль. - Такого еще не было.
- А меня - да! В двадцать девятом! За месяц до экономического краха!
Виль вытер платком лоб.
- Шоколада… выпьете… немного… еще…? - пролепетал он.
- Volontiers.
Принесли кувшин с дымящимся напитком. Фрау продолжала.
- Жрать было нечего. Река пересохла, я была прекрасна, худа. Коса до бедер… Он появился неожиданно, из-под моста…
- Пер-Гюнт? - пробормотал Виль.
Фрау его не слышала. Ее уже вообще не было в кафе. Она была там, под мостом.
- …Высокий, стройный красавец с каштановыми локонами… Романтическим профилем…
Виль тихо поднялся и на цыпочках начал отступать к двери.
- … и горящими глазами, - доносилось до него. - Настоящий Пер-Гюнт!.. А экономический кризис был в разгаре… Город погружен в темноту, ни зги не видно… И вот в этой кромешной ночи…
Виль выскочил на улицу.
- Нет, уж лучше цензура, - пробормотал он…
* * *
Виль поменял не только дураков и врагов. Он поменял аппетит. Аппетит - не обед. Это было не совсем ясно, обще, туманно. Бем ворошил свою пышную шевелюру.
- Писателю не ясно. Попрошу объяснить.
- Там, шер мсье, - Виль опрокинул рюмку, - был зверский аппетит и нечего жрать. Здесь есть что пожрать - но нету аппетита. Загадка природы. Гамлетовский вопрос: что лучше - обед без аппетита или аппетит без обеда?
Бем затянулся трубкой:
- Вы пишете с подтекстом, говорите с подтекстом, смотрите с подтекстом, писаете с подтекстом, но если я правильно понял, то ты, "вье кон", предпочитаешь аппетит?.. Солженицын тебе интересен не в Центральной библиотеке, а ночью, в кровати, под одеялом, в ожидании КГБ! Если тебе пропишут водку - ты будешь хлебать кефир. Чтобы ты смачно жевал судака-орли, надо, чтоб тебя не пускали в ресторан, толкали в грудь, обзывали. И чтоб ты писал смешно - тебе должны запретить смеяться. Чтоб поднял голос - заткнуть рот! Твоя диета, сын отрицания - запретные плоды. Ты привык к ним и не можешь жрать ничего другого. А у нас их нету. У нас на них дефицит! Мон вье, благодари Бога, что ты родился там. Запретные плоды сделали из тебя великого писателя и остроумца, с которым хочется пить и есть страуса. Тебе нужны мерзости, чтобы бичевать их. Кем бы ты стал в этом стерильном городе? Возможно, банкиром, заработал бы миллион, умирал со скуки и ушел бы в "Кришну". Или адвокатом, защищающим банкира, и от той же скуки бежал бы в сельву Никарагуа. Или коммерсантом - дамская обувь, иранские ковры, и утонул бы от скуки в собственном бассейне.
- Дай мне профессию, чтоб я немножко пожил, - попросил Виль.
- Террорист, мон вье! Бандит с большой дороги. Чучело с бомбой в кармане. Ты бы здесь стал левым экстремистом. Баадер - Медведь! Ты бы взрывал банки, конторы, магазины, и иранские ковры летали бы в небе, как ковры-самолеты. Дух отрицания, геноссе! Я иногда себя спрашиваю - "Что бы мы делали в раю?" Тебе не кажется, что его сотрясало бы от взрывов?
- Нет, - возразил Виль, - мы бы просто оттуда эмигрировали. В ад!
* * *
На всей земле был у Виля всего один родной человек, который остался еще с тех далеких времен, когда он был маленький, лопоухий, бегал по двору-колодцу и ждал подарка.
И вдруг прибывал огромный, взлохмаченный человек, смеялся, басил, подбрасывал высоко в небо и доставал из чемодана то медведя, то ружье, то лук со стрелами.
И звали этого большого, вкусного, веселого - дядька.
Когда он приезжал - небо голубело.
Он вносил в дом подарки, радость, надежду.
Он говорил, что все будет лучше, что готовятся какие-то потрясающие перемены.
Он вел в кино на "Вернись в Сорренто", в театр на Райкина, тащил на каток - ставил на коньки и маму, и папу, и бабушку, и кружил под "вальс бостон", подмигивая румяным барышням-десятиклассницам.
- Какой у меня брат! - восхищалась мама.
Он брал Виля на свидания, угощал его лимонадом, мороженым, ананасом, и барышни гладили Виля своими нежными руками, пахнувшими "Красной Москвой".
У дядьки были мамины глаза, бабушкина улыбка и папин оптимизм.
Когда Виль, уже много лет спустя, касался его щеки - он вновь превращался в пацана в тюбетейке из ленинградского двора, и все вновь становилось просто, легко, и все обещало.
Сладким обещанием становилась жизнь…
Виль уехал внезапно, быстро, не попрощавшись с дядькой.
Они никогда не писали друг другу и даже не перезванивались.
И вдруг оттуда пришло письмецо.
Уже почерк на конверте волновал Виля.
- Ну и времена наступили, - писал дядька, - просто не верится! Можно иметь за границей родственника. Можно даже писать ему письма! И даже разрешается пригласить старого дядьку в гости! Ух!..
- Тебя пустят? - спросил Виль в ответном письме.
- Ты знаешь, что такое перестройка? - спросил дядька…
Во что только дядька ни верил за свою длинную жизнь - в коммунизм, Ленина, Сталина, в четвертую главу истории партии, в загробную жизнь, и вот сейчас - в перестройку!..
Виль все забросил - Университет, писанину, ночные прогулки - и занялся оформлением документов - подписывал, обещал, предоставлял, гарантировал - и вскоре выслал дядьке приглашение.
Через месяц зазвонил телефон. В трубке гремел родной голос:
- Еду, неверующий, встречай!
От волнения у Виля сжало горло.
- Бегу, дядька, - сказал он, - возьми в мягкий вагон, будь осторожен, ложись к окну ногами…
- Не волнуйся, - пробасил дядька, - я пол-Европы на пузе прополз…