Воспитание - Пьер Гийота 15 стр.


Наш дед по материнской линии умирает 7 января 1945 года, от сердечного приступа в своей комнате: его хоронят на кладбище Сен-Жан-де-Бурне, рядом с его родителями, нашей бабкой и останками из концлагеря Ораниенбург-Заксенхаузен: в центре кладбища маленькая колонна в память об угнанных из этой коммуны - тогда во Франции почти в каждой деревне есть мемориальные доски, посвященные участникам Сопротивления и узникам.

Дом, где всю войну живет сестра моей матери, чей супруг в ту пору - военнопленный в Германии, оживает теперь лишь на пасхальных каникулах да летом.

Мать все больше рассказывает мне о своем отце, своей трудной юности в Лионе, собственном деде, загадочном булочнике из квартала Круа-Русс, об оплачиваемой им самим учебе, о некоторых его добровольных жертвах: она сообщает, как еще студентом, а затем молодым горным инженером, очень бедным, он отправляет денег Леону Блуа и Полю Фору тогдашнему "принцу поэтов", чьи стихи мы все еще учим в школе; она показывает мне благодарственное письмо Поля Фора ее отцу, хранящееся в ампирном секретере нашей гостиной в Бург-Аржантале вместе с романом, который она пишет, но так и не заканчивает в 1920 годы в Коллеже урсулинок в Бурже: хотя мать не читает Пруста, однажды по дороге в Бретань, когда мы останавливаемся в Бурже, она, гуляя перед столь дорогим нам собором и слегка оступаясь на разбитой мостовой, впервые проговаривается мне об этом романе, начальные главы которого еще ребенком набрасывает в суровом здании на соседней улице.

В аржантальской библиотеке матери есть книга Леона Блуа "Бедная женщина", которую я начинаю читать дождливым днем: эти несколько страниц настолько угнетают меня, что я с нетерпением жду, когда же наконец появится радуга с солнцем, чтобы мир вновь засверкал красками; по обе стороны от этой мрачной книги - и другой, еще ужаснее, "Говорит Гитлер" Германа Раушнинга (1939), где я читаю высказывания будущего канцлера о его планах биологической войны, - стоят "Ожидание Бога" и недавно вышедшая "Тяжесть и благодать" Симоны Вейль откуда мать зачитывает мне пару абзацев. В ту пору одна из ее сестер, Клотильда, записывается во Французскую миссию к священникам-рабочим.

Рядом оригинальный экземпляр "Мистерии о милосердии Жанны д’Арк" Шарля Пеги - ровесника нашего деда, откуда я могу теперь читать вместе с матерью не только те отрывки, что она зачитывает мне во время Освобождения:

Прощай, мой Мёз, река девичьих грез…

Я раскрываю "Историю Франции" Жака Бенвиля с экслибрисом нашего дяди Юбера и датой, 1941 год, вверху форзаца: большое рассуждение о разуме, строго по пунктам; едва прочитав, я знаю наизусть целые куски, которые воскрешаю в памяти на природе или в постели, чтобы повторять про себя, вникая в смысл.

У Братьев мы читаем отрывки из "Песни о Роланде" в современном переводе, на страницах о гибели Оливье, об агонии и смерти Роланда я обнаруживаю драматизм страстей Христовых, им также проникнута месса, совершаемая тогда еще на латыни, а в глубине хоров происходит настоящая драма, на которой нас приглашают присутствовать, хотя мы, простые смертные, и не можем в ней участвовать.

Я уже страдаю утренними обмороками, то, что эти доблестные мужи друг за другом лишаются чувств, успокаивает меня насчет моих мужественных способностей: в образе и звуке разрывающегося горла Роланда, трубящего в олифант, я предощущаю - столь же явственно, как и в обезглавливании Олоферна Юдифью, - свою грядущую участь, страшась и в то же время уповая на нее.

В ту пору детства мой голос чище и выше, нежели у всех моих старших товарищей, у которых он уже ломается: однажды мать говорит мне, что этого голоса позже не станет, и я опасаюсь, как бы он не подвел меня или даже не оборвался посреди пения; поскольку голос у меня чистый и уверенный, мне разрешают петь соло, и, компенсируя свое заикание в разговоре, я безоглядно предаюсь публичному пению, опасность разрыва сосудов, аорты и яремной вены вынуждает петь еще усерднее.

Тогда я часто расспрашиваю мать о стихах - я читаю "Спящего Вооза", затаив дыхание, чтобы не разбудить его вместе с потомством (с Руфью Моавитянкой: необычная "чувственность" - новый эпитет в моих устах - второго слова, мать говорит, что так же называется рабочий квартал в Берлине), - пишутся ли они какой-то другой, не той рукой, что пишет так называемую прозу: рукой евангелиста на картинах? Это глас, нисходящий с небес; воспринимаемое глазами и ушами.

Я уже давно вижу, что поэзия физически отличается от прозы, у поэзии есть форма (нередко это колонна, столб, ваза: "Басни" Лафонтена похожи на беспорядочные книжные стопки), а у прозы ее нет. В поэзии есть четкие очертания и нескончаемые повторы, а проза - сплошная масса, где впору заблудиться зрением и слухом.

Одна из первых басен Лафонтена, понятая и выученная наизусть три года назад, - "Лисица и аист": ее объяснили и переписали в среду, я должен выучить ее наизусть в четверг, чтобы продекламировать в пятницу. В четверг мы обедаем у нашей бабки, так что нужно сделать уроки до полудня: в столовой-гостиной много народа, на улице собирается дождь, и бабка усаживает меня за кухонным столом, а поскольку память у меня скорая и твердая, прочитав басню всего три раза, я уже знаю ее назубок.

Аист вылезает из слегка покатого застекленного желоба рядом с кухней, лисица - из просвета между большим черным шкафом и стеной, и вот они оба останавливаются перед плитой и начинают безмолвный диалог, из большой стеклянной вазы между плитой и стенкой, почти под вытяжным колпаком, высыпаются цветы, ветви, аист сует туда клюв, но я иду еще дальше лисицы, дальше Лафонтена, в этой вазе с узким горлышком, куда ни тот, ни другая не могут засунуть клюв или рыло, ничего нет, я уже пообедал, но мне все равно очень хочется есть! Стихотворение становится надувательством, загнивающим дном поэзии, дном нужника.

На следующий день из моего горла доносятся лишь обрывки этой ненавистной басни, которую я потом отказываюсь записывать.

*

По окончании начальной школы я вынужден покинуть Бург-Аржанталь, где нет возможности получить среднее образование: вместо того чтобы отправить меня в сен-шамонский Коллеж Общества Марии, мои родители решают записать меня в Духовную школу Жуберской Богоматери, в двадцати километрах от нашего поселка.

Это наша тетка С., вдова закадычного друга нашего отца, Жана П., врача и поэта, погибающего в автокатастрофе в 1939 году, убеждает поместить меня в горный пансион, где уже учится младший ее сын, Б.

Это епархиальная школа, готовящая, между прочим, к поступлению в Лионское духовное училище, управляемая и поддерживаемая епархиальными священниками. Там проходят программу четвертого, пятого и шестого классов.

В начале сентября родители отвозят меня туда на экзамен.

Школа расположена за перевалом Республики, или перевалом Большого леса, на ярко-зеленых плоскогорьях, поросших пихтами, лиственницами, можжевельником, пересекаемых рекой Семеной, что берет исток в Большом лесу, омывает Сен-Дидье-ан-Веле, Пон-Саломон и впадает в молодую Луару у Сен-Поль-ан-Корнийона; родники, горные болота, ланды, "шира"; на близком горизонте голубая линия первых Севенн, гора Мезан (родной массив Жюля Валлеса), гора Тростниковый скирд, жерловина Сара.

За Сен-Жене-Малифо, с вершины смотровой площадки под названием Западня, мы видим школу в трехстах метрах внизу.

Построенная на маленьком голом плато, рядом с хутором Жубер, на двух трехэтажных фермочках, сожженная в 1924 году мстительным учеником, восстановленная и расширенная, школа имеет длинный фасад с тридцатью шестью окнами на трех этажах и высокими дымовыми трубами на крыше. Широкий тротуар спереди.

Напротив нее старинная ферма из тесаного гранита, по бокам которой гумно и заброшенная часовня старой школы.

Участок окаймляют хвойные деревья.

Прежде чем войти во двор: слева, на перекрестке грунтовых дорог, статуя девы Марии, попирающей змия, тоже заключенная в кольцо невысоких хвойных.

Я должен сдавать экзамен директору школы, отцу Жану-Батисту Валласу: это высокий семидесятилетний старик в черной сутане, застегнутой до самой шеи; он носит, отчасти в шутку, фиолетовую мантию каноника, у него резкие черты, крупный нос, довольно большие уши, широкий лоб; он игрив и ожидает игривости от других.

Едва открыв большую дверь, он целует руку моей матери - мы тоже целуем руки зрелых женщин - и наклоняется, дабы поцеловать меня, проводит нас в небольшую приемную - она же уютная столовая, - слева от внутренней лестницы.

Краткая беседа. Крестьянские, церковные запахи: навоз и ладан.

Он выпроваживает моих родителей, которые идут прогуляться вокруг школы, достает из застекленного шкафчика книгу и начинает диктовать мне отрывок: "Лимузенские сумерки" из романа межвоенного периода. Я должен писать в тетради, лежащей на скатерти, но эта тетрадь уже начата, я прошу у святого отца отдельный лист и начинаю писать под диктовку его очень серьезного и очень доброго голоса с веселой, вопросительной, ироничной интонацией: это описание вечера, опускающегося на террасу жилища, где сидит семья. Святой отец произносит "вечир", я пишу "вечир", но перечеркиваю "и", прошу повторить слово и перечеркиваю перечеркивание; по окончании диктанта он проверяет мою работу и показывает текст на печатной странице: там, конечно же, "вечер", и для отвода глаз я говорю, что "вечер" - недетское слово, "вечер" - это для взрослых.

В октябре начало занятий, у меня маленький узелок с вещами, наша мать вышивает на каждой номер, присвоенный школой: 41.

Внутреннее напряжение столь велико, что оно заглушает во мне страх перед грядущей действительностью: уверенность, что через три месяца я вернусь на Рождество к родным, почти отменяет настоящее, что уже становится во мне прошлым, которое я могу вызвать в памяти чуть ли не по своему желанию. Ну а пока день за днем, неделя за неделей: внимательно наблюдать за поведением других, делать по возможности то же самое, но успею ли я следовать этому движению и составляющим его жестам? В ту пору моя вера столь всеобъемлюща, что сам Христос протягивает мне руку, открывает мой рот и заставляет говорить, Он даже может забрать меня с собой, умертвив в первый же вечер, в первую же ночь.

В машине отца, который отвозит меня без матери, но с другими детьми из кантона, покидающими со смехом свои фермы, описывая вместе с ним и с ними пейзаж за окном и на пару секунд задумавшись о дохлом псе в Кондриё, я обнаруживаю, что способен теперь на этот волшебный фокус: могу исчезнуть по собственной воле: нож, яд, контакт с падалью и смертельное заражение.

Вечером, после того как все родители уезжают, а узелки с вещами расставляются по шкафчикам дортуара, святой отец собирает всех нас, тридцать восемь детей от девяти до четырнадцати лет, во внутренней часовне школы: современной, с большим изображением панорамы Севенн в глубине.

Сам он садится на стул у алтаря, поздравляет нас - низкие дети спереди, высокие сзади - с прибытием, а потом объясняет, зачем мы здесь, почему наши родители остаются без нас, а мы без них на несколько лет; он хочет воспитать наш ум, вот что его интересует, и воображение - часть ума, необходимо знать, что каждый обладает им, не нужно его бояться, а следует его развивать; прежде чем говорить, надо подумать, "семь раз отмерь - один отрежь"; здесь нам помогает в этом тишина местности, природы; в тишине глупость распознать легче, нежели в шуме.

После этой непринужденной беседы назначаются шефы: каждого новичка берет под свою опеку и защиту пансионер постарше. Выбор детям не навязывается: с одного хутора или из одного квартала, из одной или из родственной семьи, либо просто из симпатии, беседе предшествует перемена, и игра сближает некоторых детей: у меня наш друг детства, сын друга моего отца, родившийся после его смерти.

За ужином мы узнаем, причем многие со слезами, о нашем новом режиме питания: миска слегка прокисшей ячменной каши, консервированная дичь с белыми ломтиками сала, куски сыра "пор-салю" величиной с костяшку домино, порция - половина столовой ложки - каштанового варенья и один ломоть черствого хлеба: это диета доктора Картона, которой придерживается отец Валлас: словом, ничего из того, что производится на соседней ферме, поставляющей продукты, видимо, лишь нашим учителям: молоко, масло, сыр, яйца, шпик, мясо, овощи и свежие фрукты.

После ужина и небольшой перемены в сгущающейся темноте, молитва на улице перед девой Марией, "Salve Regina", слова и мелодию мы, новички, учим на ходу: предо мой снова этот образ непорочного зачатия, абсолютной чистоты, попирающей сексуальность: эта змеиная голова с высунутым языком, выползающая из-под нежной ножки, а сзади хвост, что извивается и твердеет от топтанья…

Кому не хочется походить на это олицетворение красоты и мира?.. И тем не менее, хотя у меня самого есть мать, я смотрю лишь на трепыхающегося демона. В деву я не верю.

Едва мы ложимся в свои железные кроватки, тридцать восемь детей в четыре ряда по девять человек, самые маленькие возле двери, у единственной уборной без сиденья и подле большого умывальника из перфорированной жести, с зажженным ночником, святой отец склоняется над каждым из нас, старыми и новенькими, касается губами дрожащей щеки и шепчет:

- Тебя целует твоя мать вместе с нашей общей Матерью.

В одно из четырех восточных окон я смотрю на луну - ту же, что видна из моей комнаты дома?

На следующий день подъем в полшестого, ежедневная месса в любое время года начинается в шесть. Мы идем туда натощак, поскольку причащаемся каждый день; еще нужно петь, выдавливая из себя молитвы на пустой желудок: я теряю сознание посреди дуэта "Gloria" и падаю на скамью: меня приводят в чувство в столовой, я возвращаюсь к концу дароприношения и держусь молодцом на причастии, переваривая гостию, - я хочу, чтобы Христос пребывал во мне весь день. Как я могу снова упасть в обморок - а вдруг меня вырвет телом Христовым?

Хотя мы произносим мессу по-латыни, поем мы по-французски, слова и музыка написаны самим отцом Валласом, братом Леона, первого биографа Клода Дебюсси, аккомпанирующим на фисгармонии слева от алтаря, где священник служит уже лицом к нам. "Kyrie":

Творец! Ты бездны промеряешь,
Но в бесконечности Своей На малых нас Ты призреваешь…

После мессы и завтрака, в коридоре, отделяющем учебный зал от часовни, нам раздают башмаки из светлого дерева с задранным заостренным носком, а также войлочные и розовые кожаные стельки, необходимо научиться ходить в такой обуви, бегать, подниматься по лестницам, приставным лесенкам, взбираться на деревья, перепрыгивать через родники: днем вся школа оглашается стуком башмаков и вороньим граем.

На первом этаже, слева от холла, столовая с возвышением в глубине, где обедают и ужинают святые отцы и мадмуазель Миньо, учительница математики; с другой стороны коридор, кухня с большими окнами в сад за домом и на прачечную; маленькая приемная в углу между этим коридором и главной лестницей.

Назад Дальше