В двух шагах от солнца - Алексей Притуляк 13 стр.


Насовсем

Открываю дверь. В комнате полумрак; тепло пахнет детством и сном. Сквозь лёгкую штору ещё не пробился тихий рассвет.

Она лежит на боку - капелька моя, облачко моё, ненаглядная.

- Эй! - зову полушёпотом, проводя заскорузлой ладонью по её щеке.

Она приоткрывает сонные глаза, шепчет удивлённо:

- Папка…

Это она ещё не проснулась, не поняла.

А потом:

- Папка! - и обхватывает шею ручонками своими тёплыми, виснет, прижимается и плачет.

Что ж ты плачешь‑то, дурёха… Ведь я ж вернулся, ну… Будет, будет тебе.

- А ты насовсем? - спрашивает недоверчиво, замирая.

- Да вроде насовсем, - улыбаюсь я. - Посражался, вот, да и говорю врагам: хватит уже воевать, ребята. Айда по домам, а то меня Капля заждалась.

Смеётся. Тычется лицом в небритую щёку - чисто котёнок.

Стискиваю тёплый комочек. Она пахнет вишнёвым вареньем, которое готовили вчера. А ещё ванилью. И любовью вечной и щемящей, как…

Пуля наконец добирается до сердца. Не задумываясь, не останавливаясь, с ликованием - бьёт. Сильно бьёт. Падаю обратно в окоп…

Вот вроде ж лето ещё, а небо - осеннее какое‑то, тяжёлое. Такое тяжёлое, что не вдохнуть.

Цветы для Сони

- Ну что смотришь? - спросил Иван, глядя в грустные собачьи глаза. - Жрать хочешь?.. Я тоже, брат, хочу. Так хочу, что хохочу. У нас ведь оно как: вчера ничего не ели и сегодня вчерашнее подогрели. Так что ты лучше иди, иди по добру по здорову, не вводи в искушение… Слышь, Чебурек, тебе говорят. Иди! Ты хоть и тощий и блохастый, а всё же живность. Так что давай, не смущай.

Он мягко оттолкнул собачью морду, встал и, крякнув, поднял на плечо свой аккордеон. Чебурек - грязно–рыжая лохматая дворняга - сделал несколько шагов в сторону и замер в раздумьях. Он колебался: идти ли ему за Иваном, или попробовать пробежаться до рынка. Что‑то подсказывало ему, что от Ивана толку сегодня будет мало. С утра над городом повис мелкий противный октябрьский дождь. А в дождь, известное дело, много не заработаешь. Если и выходит кто в такую погоду, в выходной‑то день, так разве что пьянчуги - за опохмелом, - да те немногие бедолаги, которым всё одно где пропадать.

Иван махнул на Чебурека рукой и пошагал вперёд по Ходячей. Шел он уверенно и твёрдо, так, будто точно знал, куда и зачем идёт. А между тем пребывал он в полной растерянности. Осень - вот она, наступила‑таки. С опозданием большим, - за что ей огромное спасибо, - однако же наступила. Лето, с его парками, водной станцией, городской площадью и гуляньями допоздна - закончилось. Лето - благодатная пора. Летом, бывало, и по пятьсот рубликов можно было наиграть за день. Был год, - Иван навсегда его запомнил, - когда за один только летний месяц он почти десять тысяч наиграл.

Осень и зима - вот это швах. Это две убийцы.

Зимой, понятно, много не поиграешь: в морозец так пять–десять минут и всё - пальцы слушаться перестают. И не посидишь опять же долго: ни ватники, у сторожа этажом выше купленные, не спасают, ни валенки. Подогрев изнутри помогает, так ведь на него ж ещё заработать надо сначала.

Осень и того хуже. Осенью главное условие не соблюдается - проходимость. Отсутствует людской поток, а с ним отсутствуют и денежки. Осенью нужно перемещаться в такие места, куда люди волей–неволей приходят: на рынок, в церковь, на вокзал, к цирку; на крайний случай - к аптекам или к универмагу. Но тут другой фактор в действие вступает - конкуренция. На рынке появляться - это вообще здоровьем не дорожить. Черножопые, те ладно, те ничего - ну прогонят, в крайнем случае пинка дадут. Но у них можно и сигарет выпросить, а то и бутылку - они хоть и горячие, но не злобливые и не жадные как наши. А вот охранникам, церберам, попадёшься - по морде получишь обязательно. Ну а хуже всего - конкуренты. Не сами, конечно, просители, а их хозяева. Эти, если прищучат, то уволокут куда‑нибудь в укромное место и будут бить долго и жестоко. Убить могут или покалечить. Ему, Ивану, по пальцам один раз били арматурой - предупреждали для первого раза. Повезло: один только палец и сломали, спасибо, что не все, а то бы закончилась его карьера, если и не навсегда, так надолго…

У церкви тоже все места давно поделены. Там Архидьякон (кличка такая) давно свои порядки установил. Сезонный билет даже осенью полторы тысячи стоит плюс сто рубликов ежедневно, независимо от выручки. И никаких тебе долгов: не рентабелен - пошел долой с паперти!

Вокзал… Там Коля Хромой. А Коля Хромой - это вам не Архидьякон. Он билетиков не продаёт и бесед душеспасительных не ведёт. Чуть что не так - можно ведь и под электричку попасть.

Вот и остаются тебе прочие общественные места вроде цирка, универмага да разных других забегаловок. Там смотрящий в крайнем случае по морде треснет разок, если процента не наберёшь. Однако, в тех местах и наработать что‑нибудь трудно, ох трудно.

Аккордеон тянет плечо…

Аккордеон - это Иваново всё. Это единственное, что позволяет ему выжить. Спасибо, земной поклон матери, которая когда‑то отдала его в музыкальную школу, заставила его там учиться, долбила его нещадно и не пускала на улицу, заставляя целыми днями и вечерами гонять гаммы, ругалась из‑за этого с соседями, плакала перед учителями, вымаливая прощение для своего разгильдяя… Спасибо! Пришло время, и Иван понял, что такое музыка. Инструмент понял. Себя понял. И заиграл. Да как заиграл!..

Когда те, на рынке, прижали его за гаражами и один из них достал нож, Иван испугался. Но испугался он не за себя - он подсознательно потащил аккордеон дальше за спину. А те Ивана‑то резать и не собирались для первого раза. Они хотели инструмент покалечить.

- Давай сюда свою шарманку! - приказал тот, с ножом.

- Это зачем же? - насупился Иван.

- Слышь, чудовище, ты борзой, что ли? - оскалился второй, тот, что был с арматурой. - Нам ведь и кишки твои на перо намотать - не вопрос. Давай лучше музыку. Мы гармошку твою покалечим, для порядку, и разойдемся на первый раз.

- Не дам, - ответил Иван холодея.

- Может кончим его? - предложил первый.

- Утихни, Бес, - огрызнулся второй. И ласково обратился к Ивану:

- Слышь ты, чучело, ты не догоняешь, что по нитке сейчас ходишь? Ты, кнопкодав, на чужую территорию залез со своей гармошкой, а значит, должен быть наказан. Мы не шибко злые, ты на Беса не гляди, лютовать с первого раза в правилах не держим. Мы тебя накажем чуток, морально, и - ходи дальше, куда шёл.

- Инструмент не дам! - отрезал Иван, ища глазами в куче мусора, чем бы можно было отмахнуться.

- Значит, хочешь лично ответить? - прищурился Бес.

- Лады, - подытожил второй. - Твое слово.

Драка была не долгой. Вернее, её и вовсе не было. Иван один раз только оттолкнуть Беса успел и - всё: ему аккордеон беречь надо было. Они хлестким ударом по лицу свалили его, и Бес быстро оказался у Ивана на спине, крепко прижал его к щебенке.

- Руки ему держи! - скомандовал второй.

И пока Бес держал Ивановы руки, прижимал их к земле, второй беззлобно, деловито и размеренно молотил своей арматурой Ивану по пальцам, по кистям, по запястьям - куда попадал.

В довершение они по паре раз пнули его, бросили ему на спину арматуру, сплюнули и ушли.

С тех пор Иван рынок далеко обходил. И только по крайности, когда уж совсем было туго, появлялся там. Сначала он долго ходил вокруг да около, выглядывая "пастухов". Потом подходил к какому‑нибудь охраннику, помоложе и не шибко злому на вид, и пробовал договориться. Иногда удавалось выпросить себе полчаса–час относительного спокойствия, но чаще пацаны требовали хорошую предоплату. Оно и понятно: им тоже никакого резона нет подставляться и со своими ссориться…

Дождь моросил и моросил. Похоже, он зарядил на весь день. Хорошо, что куртка - с капюшоном. Улицы конечно же были пусты. Надежды на хоть какой‑нибудь заработок сегодня - каплями стекали по старенькой болонье и падали под ноги. А есть хотелось ужас как. Еще больше хотелось выпить. Вчера Ивану только и удалось что наиграть себе на омерзительный беляш да стакан отвратного кофе в привокзальной закусочной. Потом, в распивочной, какой‑то выпивоха угостил его полустаканом водки да блюдцем салата, за "Степь да степь кругом…"

Иван хорошо пел. Он был не только мастером, виртуозом даже, по части аккордеона, но и голосом обладал сочным и трогательным. Его любили слушать. Платить не очень любили…

Дойдя до трамвайного кольца, он свернул налево и, перейдя дорогу, ступил на тихую аллею, которая вела к церкви. В его намерения не входило идти именно к паперти. Видимо, господь Бог повёл его туда…

Любят люди списывать на Божье провидение свои побуждения и поступки, которых объяснить не в силах…

В такую погоду и в такую рань можно было не опасаться встретить у церкви смотрящих Архидьякона. Часа на два спокойной работы можно было рассчитывать смело. Другое дело, что и на заработок надежды были более чем призрачны.

Не доходя полсотни метров до церковной ограды, Иван увидел два силуэта, которые в эту рань уже дежурили в аллее. Какой‑то дедок на костылях начал истово креститься, едва завидел Ивана. Дед был Ивану не знаком и тоже не знал музыканта и надеялся, наверное, что подадут. Напротив него, на расстеленной по мокрому газону клеёнке сидела девочка. Девочку эту Иван знал немного. Впервые он увидел её здесь же, у церкви, месяца три назад. Было ей лет тринадцать, не больше. Была она не по–детски тиха, задумчива, даже серьёзна, неразговорчива и пуглива. Одной руки у неё не было - вместо руки была культя до локтя. Вторая рука, видно, искалечена, потому что управлялась с ней девочка не очень хорошо. Её тонкое, будто прозрачное от какого‑то внутреннего света, очень миловидное, такое детское и в то же время такое серьёзное личико и её тягостное положение редко оставляли прохожих равнодушными - ей всегда хорошо подавали.

Когда Иван впервые увидел её, когда немного узнал о ней, его сердце словно прокололи вдруг тонкой горячей иглой - такая жалость, злость на треклятую жизнь, нежность к ребёнку и безнадёга им овладели. Иван говорил с Соней всё время, пока стоял у церкви, а вечером, - пьяный, злой и беспомощный - валялся на кровати в своей провонявшей вечным перегаром от водки и табака комнаты и плакал навзрыд, бил в бессильной ярости кулаками в стену, матерился и богохульствовал…

Отец ушёл, когда Соне был второй год. Мать, работавшая учительницей в сельской школе и любившая непутёвого Сониного отца больше себя самой, продержалась недолго. Жизнь пошла наперекосяк. Она начала пить и спилась очень быстро - как сгорела. Вот был человек и - нет его. Года через три она стала жить с каким‑то зеком. Жили (вернее - пили) на то, что удавалось ему своровать и перепродать, на то, что удавалось ей выпросить. Отчим очень скоро отказался кормить Соню, сказав, что этой "хлебалке" пора бы уже и самой зарабатывать. Соню стали возить в город - просить. Получалось хорошо, ведь жалостливых людей много. Но отчим, пересчитав заработанные матерью и Соней гроши, только матерился и всё чаще повторял, что лучше бы девочке родиться уродом или калекой. Мать поддакивала, спьяну била девочку и лезла к отчиму целоваться, что всегда заканчивалось дракой.

Наконец однажды, отчим предложил матери как‑нибудь покалечить девочку, так, чтобы выглядела она пожалостливее. "Да ты ***улся! - закричала мать. - Убью за мою доченьку!"

Однако потом, после литра самогона, купленного у бабки Скорчихи, она согласилась с доводами своего сожителя, согласилась, что живётся им нелегко, а могло бы житься лучше. Вдвоем они сгребли спящую Соню с развалюхи–кровати и вынесли во двор. Ничего не понимавшая девочка заплакала - ей хотелось спать. Мать, когда пьяна, была скорой на расправу - она хлестала девочку по щекам и орала "Убью, гадина! Заткнись, сука! Всю жизнь ты мне испоганила!" Она так ярилась, что даже отчим, который ходил в сарай за топором, шикнул на неё и отвесил затрещину. Потом он велел ей положить Сонину ручку на чурбак, валявшийся тут же, а лицо ей накрыть подолом, чтобы не видела.

Хоть и был он пьян, но ему хватило одного удара. Соня даже и крикнуть от боли как следует не успела - потеряла сознание.

Когда рука девочки вдруг оказалась где‑то в стороне от тела, на земле, мать протрезвела. Она, выпучив глаза, широко открыв рот, повалилась на колени и взвыла.

"Заткнись, курва! - прикрикнул на неё отчим. - Люди сбегутся, огребёмся тогда по полной…"

Да нет, никто бы, наверное, не сбежался. Соседи давно привычны были к воплям и пьяным дракам, которыми заканчивался каждый день на этом дворе…

Он, разойдясь, примерился уже рубануть и по второй руке (хотя сначала решено было отрубить одну), но мать, увидев новый взмах топора, кинулась на него, вцепилась зубами ему в ляжку, схватилась судорожно за непотребное место. Рука его одёрнулась, и удар пришёлся совсем слабо; да и неудобно ему было рубить - ручка‑то Сонина близко к голове лежала, боялся он зарубить её нечаянно насмерть. В общем, удар вышел слабый и неточный. Топор только рубанул слегка, наискось, поперёк запястья. Ошалевший от боли и злости зек махнул топором уже на визжавшую сожительницу. Удар пришёлся чуть ниже поясницы, но женщина, кажется, даже не заметила его. Она изо всех сил вцепилась ногтями в пьяную оскаленную рожу зека, кусала и била его почем зря. Потом метнулась к лежавшей без сознания, истекавшей кровью девочке, подхватила её на руки и с воплями "Уби–или–и-и!" понеслась по улице. Отчим с искромсанным лицом, с повисшей полуоторванной губой, с красным от крови топором в руках бросился за ней…

Соня выжила. Успели врачи её спасти. И ручку вторую спасли, хотя и осталась ручка покалеченной - только два пальца на ней нормально действовали, а остальные, чуть что, отказывались работать и лишь дрожали слабой мелкой дрожью.

Отчима посадили. В дом сначала зачастила комиссия - хотели мать лишить родительских прав, а Соню забрать в детский дом, да только что‑то у них не заладилось, и служебного рвения им ненадолго хватило. Далеко было им ездить из города в Коротаевку, несподручно. А мать, приходя к Соне в больницу, всё время плакала, просила прощения, божилась, что пить больше не будет, что вот–вот устроится на работу. И действительно, она не пила ещё целый месяц или полтора после того как Соню выписали из больницы, подрабатывала в школе уборщицей. А потом…

Семь лет прошло с тех пор. Все эти семь лет Соня ездила в город - просить. Сначала мать тоже ездила с ней, но потом совсем запила. Да и толку от неё в деле не было никакого. А Соня каждый день привозила ей деньги; ни одного дня не было, чтобы девочка осталась без заработка. Пастухи Архидьякона смотрели на неё сквозь пальцы, не трогали, не цеплялись. Даже у этих выродков находилось что‑то в их ущербных душах для тихой Сони. Говорили, что один из этой своры как‑то по пьяному делу пытался нехорошее с девочкой сделать, так его на другой день нашли в отвале за железной дорогой, со вспоротым животом. Думали на Архидьякона. А милиция ничего не нашла… Да и нужно оно было милиции очень…

Год назад мать Сонина пропала. Бог весть, что с нею стало. Когда Соня вернулась однажды из города, матери дома не оказалось. И всё. С того дня никто её и не видел…

- Здравствуй, Сонюшка, детка, - поздоровался Иван, приблизившись к девочке.

- Здравствуйте, Иван Алексеевич, - ответила она, улыбнувшись ему одними глазами из под капюшона огромного недетского дождевика.

- Не подают что‑то нонеча совсем, - прокряхтел дед с другой стороны аллеи. - Нет никого, чтоб те пусто было.

Иван только небрежно кивнул в его сторону.

- Как дела твои, Сонюшка? - Иван присел рядом с девочкой, заглядывая под капюшон, ласково прикасаясь к её плечу.

- Да слава богу всё, - ответила она. - Только дедушка правду говорит - совсем худо сегодня. Нет людей совсем. Хоть и рано ещё, а всё равно не то, что обычно.

- Осень, детка, - поморщился Иван. - Осень проклятая наступила.

- Нет, осень не проклятая, - покачала она головой. - Осень - добрая. Я люблю осень.

- Значит, к тебе она добрая, - согласился Иван. - Это хорошо.

- А к вам? - спросила она.

- Ко мне… У нас с ней взаимная нелюбовь, - улыбнулся он.

- А разве бывает взаимная нелюбовь? - удивилась она. - Я думала, только любовь бывает взаимная.

- А нелюбовь тогда какая? - снова улыбнулся он.

- Ну–у… не знаю, - она пожала плечами. - Обоюдная, наверное. Но взаимной она быть не может. Взаимно ведь - это когда два человека друг другу что‑то хорошее делают; ну как бы взаймы дают и отдачи не требуют.

- Философ ты маленький, - он погладил её по щеке, едва касаясь, любуясь задумчивым взглядом, чувствуя как в сердце подёргивается, трепещет и бьётся неведомое ему отцовское чувство.

- А лето ты любишь? - спросил он.

- Конечно! - встрепенулась она. - Кто же не любит лето! Летом людей много всегда на улице бывает, подают хорошо.

Боже, Боже! Как несправедлив ты бываешь, как жесток!..

- Ну а что ты ещё любишь? - спросил он, отворачиваясь, чтобы она не видела его взгляда. - Ну, больше всего?

- Больше всего? - повторила она. - Больше–больше?..

- Ну да, вот больше–больше–больше всего.

Она задумалась, почесала себе искривленным нездоровым мизинцем кончик носа.

- Не знаю… - ответила медленно. - Ну наверное, конфеты шоколадные… и… и цветы.

- Цветы…

- Ага, вот эти, такие большие, белые, с пышными головками такими, и лепестков - много–много… Не знаю, как называются… А еще бывают белые с жёлтым, и белые с розовым…

- Хризантемы? - подсказал он.

- Хризантемы… - повторила она, словно прислушиваясь к названию, пробуя его на слух, любуясь. - Да, наверное хризантемы… Такие красивые цветы обязательно должны так красиво называться.

- А хочешь, я спою тебе? - предложил он. - "Что такое осень"… Или… Или… "Танец маленьких утят"?

Она оживилась, улыбнулась даже.

- А вы мне лучше стихи какие‑нибудь расскажите, - попросила. - Я люблю стихи слушать. Я иногда сижу, сижу здесь, мечтаю о чем‑нибудь… И у меня стихи иногда в голове получаются…

- А о чем стихи, Сонюшка? - спросил он осторожно.

Она смутилась, опустила голову.

- Не хочу говорить, вы смеяться будете.

- Ну что ты, детка! - с жаром возразил он. - Никогда не засмеюсь над тобой, моя хорошая, обещаю!

- Ну–у… разные стихи получаются, - произнесла она тихонько. - Иногда смешные, иногда грустные очень, так, что самой плакать захочется…

- Да–да, - покачал он головой. - Так бывает…

- Расскажите мне стих какой‑нибудь, - снова попросила она.

Назад Дальше