По утрам я горбатил на его преподобие: колол дрова, таскал воду, подметал, белил снаружи бревенчатый сруб дома и церкви - уж этому-то делу конца и края нет, а оттого, что белила частенько замерзали прямо на кисти, задача не делалась проще. После обеда (перед которым мы склоняли головы в благословении: "Ангел за трапезой!" - "Невидимо предстоит!", а потом молча ели на кухне: он - сидя на единственном стуле, я - на корточках на полу; еда была всякий раз ужасна - шпик с кукурузной лепешкой, вымоченной в черной патоке, - но ее хотя бы хватало: в такую жуткую погоду мой попечитель не мог допустить, чтобы рабочая скотина теряла силу из-за скудной кормежки) раздавалось громыхание тележных колес по замерзшей ухабистой дороге, и сразу крик: "Это я, Джордж Данн, пастор! Нынче на ниггера моя очередь!" И я отправлялся за три мили к Данну, который жил у опушки сосняка, там надо было работать еще шесть часов - валить лес, жечь кустарники, чистить сортиры, лущить кукурузу - в общем, выполнять любую из дюжины самых неприятных и изнурительных работ, какие только могут понадобиться обреченному, обмороженному и доведенному до отчаяния крестьянину-баптисту. Случалось и пешком отшагать на такую вечернюю работу мили две с гаком по снежной тропе через лес, чтобы явиться, наконец, чуть не отморозив ноги, в какую-нибудь хибару на недавно расчищенной поляне и тут же, с порога, услышать: "Леандер! Ниггер пришел!" От постоянного унижения я начал растворяться как личность, исчезать, ощущать себя этаким першероном, если, конечно, лошадь может как-то воспринимать себя вчуже: попробуй-ка весь в поту на морозе проработай несколько часов где-нибудь на крыше сарая, потом его преподобию еще и плату за труд неси - редко когда серебряный доллар, чаще измятую, будто куриной лапой нацарапанную на клочке бурой грубой бумаги, записку:
Преп. Эппсу Я ДОЛЖЕН $0.50 U.S.
Пользовался ниггером 5 час.
Ашпеназ Грувер. 12 янв.
А иногда горшочек маринованных перцев, либо фунт козьего сыра, обернутого фланелькой, или чугунок цукатов из сладкого картофеля - сам-то я это лакомство, кстати, так ни разу в жизни и не удостоился даже попробовать. При этом никто меня не бил, даже ругали редко. В общем и целом со мной обращались учтиво - отдавали должное, как на редкость удобному и производительному устройству.
Мое отчаяние и одиночество все нарастали, пока это существование не стало кошмаром, от которого хотелось проснуться; мной каждодневно помыкали так, что жизнь казалась тяжким бременем, давящей неподъемным гнетом ношей, от которой плечи гнулись, словно на них ярмо. Впервые в жизни я стал подумывать о такой крайности, как побег (а что, славно было бы последовать по босым стопам отца!), однако от действий такого рода меня отвращали не только двести миль бездорожья и мерзлого безлюдья, лежавшие между мной и штатом Пенсильвания, но еще и, конечно же, опасение поплатиться за это той самой свободой, которая, как меня убедили, вскоре мне будет дарована. А пока все оставалось по-прежнему. Коготок в свободе увяз - всей птичке, извиняюсь, пахать и пахать. Каждые десять дней с Юга приезжал почтовый дилижанс, а потом снова уезжал, не оставив никакого наставления от маса Сэмюэля. Уныние и отчаянье давили меня безжалостными тяжкими дланями. Просыпаясь, я каждое утро молился, чтобы вот сегодня меня отвезли в Ричмонд и там передали бы в руки того культурного и просвещенного хозяина, который только и озабочен будет тем, чтобы я постепенно обрел свободу. Этого так никогда и не случилось. Вновь и вновь я молча сидел на корточках в продутой сквозняками кухне перед его преподобием Эппсом, давясь кукурузной лепешкой и черной патокой. Дни безысходно шли за днями, и солнце над головой, едва проглядывая бледною облаткой, высвечивало разве что время суток, ничуть не озаряя мерзостно помраченных небес, точь-в-точь таких, какими увиделись они пророку Иеремии.
Сосчитать, что принес я хозяину в сыре и перцах, не возьмусь, но звонкую монету я считал, и оказалось, что с октября по середину февраля я заработал для его преподобия в общей сложности 35 долларов 75 центов.
Что касается служб в ветхой церквушке (необходимость поддерживать огонь в четырех печах весь день и вечер, шуруя туда ореховые поленья, делала воскресенье днем для меня чуть ли не самым тягостным), о них лучше распространяться поменьше, опустив над этими таинствами - как выразился бы сэр Вальтер Скотт - завесу благопристойности. Ибо, хотя я сам в позднейшие годы обрел великую силу проповеди и наставления, и меня глубоко трогало то, как люди воспламеняются словом Божиим, как оно их возвышает (иногда до того, что они полностью лишаются чувств), и, хотя в совершенном самозабвении подчас можно достичь близкого сообщения с Духом Святым, - все же белые прихожане в Шай-ло это стыд и позор какой-то: вспомнить только, как они вопили и визжали с пеной у рта, когда пастор Эппс своим сухим, надтреснутым голосом живописал перед ними геенну огненную; потные и распаренные, они впадали в дикое неистовство, срывали с себя одежды, раздевались до трусов - причем как мужчины, так и женщины - и, голышом, оседлав друг друга, бегали по проходам. Все это мне казалось блудом вавилонским, святотатством, каждый раз я бывал рад, когда вечерняя служба заканчивалась и можно было убирать устроенный ими бедлам и отправляться спать.
Однажды я возвращался в сумерках усталый после вечерней работы на ферме, располагавшейся далеко в лесу, и остановился передохнуть на поляне. Под ногами и на деревьях лежал глубокий снег, не было слышно ни звука. Быстро опускалась тьма, и я понимал, что, если не поспею в пасторат засветло, непременно заблужусь и столь же непременно замерзну в лесу насмерть. Но почему-то эта мысль меня не пугала; перспектива казалась мне благостной и приятной - заснуть среди снега и сосен и никогда не просыпаться, припасть к груди вечности, навсегда избавившись от гнусного и постыдного труда. Я сознавал, что воображать такое - безбожие и богохульство, но все же думал: ну ладно, Господь меня поймет. И я долго слонялся по морозной тихой поляне, глядя, как густеют серые сумерки, мне даже не терпелось, чтобы пришла ночь и поглотила меня, заключила в свои пускай холодные и безразличные, но благостные объятия.
Но затем я вспомнил о новой жизни, что уготована мне в Ричмонде, о великом будущем, ожидающем на свободе, и меня обуяла паника. Я бросился бежать по снегу, все быстрее и быстрее, и прибежал к церкви, как раз когда с небес исчезли последние проблески света.
21 февраля 1822 года в здании суда поселения Сассекс (штат Виргиния) пастор Эппс продал меня в рабство за 460 долларов. В этой сумме я уверен, потому что наблюдал за Эвансом или Бландингом - не знаю, за кем именно - в общем, за кем-то из компании "АО Эванс и Блан-динг, проведение аукционов", и видел, как он заплатил пастору эту сумму в двадцатидолларовых купюрах, когда мы стояли в сенях загона для негров, в который работорговцы превратили ветшающее кирпичное здание бывшего табачного склада на задворках села. Дата, я знаю, тоже верна, потому что она была обведена огненно-красным на большом фирменном настенном календаре, а он висел не далее чем в десяти футах от того места, где мы стояли, и еще там была вывеска, кустарно нарисованная неровным печатным шрифтом:
$ $ $
"Э & Б" работает честно.
За подходящих негров платим наличными.
Деньги сразу!
$ $ $
Пятнадцать минут в коляске из Шайло за границу округа, потом сама процедура продажи - все заняло меньше полдня. И произошло прежде, чем я успел вообще что-либо сообразить. Вот, стою в насквозь продуваемом складском ангаре, держу свой узелок, и старый пастор передает меня торговцу.
Помню, я закричал:
Вы не имеете права! У вас с маса Сэмюэлем соглашение было! Письменное! Вы же должны отвезти меня в Ричмонд! Он говорил мне!
На это пастор Эппс не проронил ни слова. Послюнив палец, он считал банкноты, с каждой драгоценной секундой поднимаясь из нищеты к богатству; щурясь сквозь запотевшие очки, он шевелил губами, проверяя объем неправедной добычи.
Так нельзя! - кричал я. - У меня ремесло! Я плотник!
Кто-нибудь, заткните ниггера! - произнес голос по соседству.
Этот негритенок, джентльмены, - объяснял пастор, - немного умишком тронумши. Пунктик у него, как гриц-ца. Но до дела дойдет, тут он конь. В работе он как конь прямо. Вы не поверите: такой вроде хлипкий, а сила есть, да и голова на месте - некоторые слова знает даже, как пишутся, и нрав богобоязненный, незлобивый. Думаю, и на племя может сгодиться, а почему нет. Господи, ну что за зима нынче? - С этими словами он повернулся и, шагнув в облако морозного тумана, исчез.
Остаток того дня помню смутно. Припоминаю, однако, что вечером, лежа в битком набитом шумном загоне вместе с пятьюдесятью незнакомыми неграми, сперва я никак не мог поверить в происшедшее, чуть не ополоумел от этого, потом до меня дошло, что меня предали, потом я пришел в ярость, какой в жизни не испытывал, и, в конце концов, к своему собственному ужасу, почувствовал ненависть да такую жестокую, что мне стало нехорошо и едва не стошнило на пол. Причем возненавидел я не пастора Эппса - что с него взять, дурак, старый пень, да и только, - а маса Сэмюэля; ярость вздымалась и возросла в моем сердце до такой силы, что я мало того что всерьез пожелал ему смерти, но вообразил картину живейшую, как я душу его собственными руками.
И с того момента (вплоть до начала составления сего отчета о моей жизни) я выкинул маса Сэмюэля из головы, как вымарывают память о запятнавшем себя воине и свергнутом тиране, и больше я никогда о нем дольше трех секунд подряд не думал.
На следующую ночь началась оттепель, пошел дождь. Вода с неба хлестала потоками, бушевал западный ветер. Потом температура принялась падать, дождь перешел в мокрый снег, а к утру вся местность вокруг покрылась блестящей прозрачной коркой льда, будто кто облил ее расплавленным стеклом. Снег, в конце концов, перестал, но свинцовые тучи не расходились, подернутый ледяной коростой лес без перехода сливался со стеклянистым ломким полевым кустарником, и ничто не отбрасывало тени. В тот день меня продали с аукциона мистеру Томасу Муру, и я поехал из Сассекса опять к югу в фургоне, запряженном парой волов; колеса поскрипывали и хрустели ледком на ухабистой дороге, а подкованные железом воловьи копыта тяжело и гулко били в промерзшую, окаменелую землю.
Мур с двоюродным братом, тоже фермером по имени Уоллес, сидели, сгорбившись на козлах, а я, примостившись задом наперед на краю телеги со снятым задним бортом, болтал ногами в воздухе. Было жутко холодно, телега скрипела, и я никак не мог унять дрожь, несмотря на то, что потертая шерстяная шинелька - единственное наследство, доставшееся от его преподобия, - от ветра все же худо-бедно защищала. Но не о холоде были в тот момент мои мысли, а о насилии, по-прежнему для меня непостижимом, в результате которого я безвозвратно утратил львиную долю и без того скудной собственности. Потому что менее часа назад, не успев купить меня, Мур нашел и заграбастал десятидолларовый золотой, когда-то предусмотрительно зашитый мною в запасную пару штанов. Движимый безошибочным первобытным чутьем, будто прожорливый долгоносик или таракан, он мгновенно перещупал все мои пожитки и в считанные секунды нашел, разорвал шов и извлек золотую монету из пояса; его маленькое, кругленькое, рябенькое личико деревенского проныры озарилось лукавым безжалостным торжеством:
Я так и знал! Этот ниггер жил когда-то на лесопилке Тернера и, уж конечно, нашел там чего спереть! - вполголоса пояснил он своему родичу, куснул монету и засунул ее в карман рабочих штанов.
За всю жизнь я не заимел собственности дороже ложки, так что тот золотой был для меня настоящим и единственным сокровищем; то, как недолго я им владел и как легко лишился, просто в голове не укладывалось. А я-то хотел приберечь его до времени, когда в Ричмонде открою церковь, но - увы, не тут-то было. Случившееся после того, как я три дня и три ночи просидел в загоне для рабов, промерз там до ломоты в костях и оголодал на одной холодной кукурузной каше, мало того, последовавшее за столь внезапной передачей моего бренного тела мистеру Томасу Муру, это окончательное надругательство повергло меня в немую оторопь; неспособный даже возмущаться, я оцепенел, сидя на заднем краю телеги с узелком на коленях в одной руке и с прижатой к груди Библией в другой. Тупо ныла десна, и я, в забывчивости, удивился, что с ней, а потом вспомнил: проверяя крепость моих зубов, Мур лазил мне в рот почерневшим от грязи мозолистым пальцем.
Разговоры Мура с братцем Уоллесом я слушал вполуха, слова долетали словно издали - то ли с верхушек деревьев, то ли с дальнего края заснеженного поля.
В Норфолке у меня одна шлюха была знакомая, с Мейн-стрит, Дорой звали, - говорил братец, - так она тебя за полтора доллара тремя способами ублажит - по пятьдесят центов за каждый, да с потягом - мы с ней ажно весь вечер тискались, - тут он, понизив голос, начал хихикать и похрюкивать. - Так на второй раз у тебя будто выводок перепелов в заднице зашебуршится!
А то! - со знанием дела подтвердил Мур, довольно посмеиваясь. - Ясное дело, у меня тоже такая знакомая шлюха была, тоже тремя способами изворачивалась, по имени Долли...
Я пропускал их нечестивую болтовню мимо ушей, глядя на оледенелый, будто глазурью подернутый пустынный лес, безмолвие которого нарушала лишь то тут, то там треснувшая под тяжестью ледяного убранства ветка, да иногда тихой ритмичной побежкой проносился по насту невесть откуда выскочивший заяц. Вздрогнув очередной раз на лютом морозе, я почувствовал, как у меня сами собой стиснулись зубы. Мы подъехали к дорожной развилке, и, слегка повернув голову, я заметил на торчащем из снега шесте две покрытые прозрачным ледком дощечки с кривыми надписями и стрелками - одна на юго-запад:
СЕВ. КАРОЛИНА через ХИКСФОРД
Вторая на юго-восток:
ОКРУГ САУТГЕМПТОН
До границы 12 миль
Фургон толчком остановился, и, я слышу, Мур говорит:
Тут, ка-атса, направо надо взять - ну, чтоб на Саутгемптон, правда, Уоллес? Помнится, батяня говорил, чтобы, когда домой из Сассекса поедем, правей взяли. Он ведь так сказал, а, Уоллес?
Уоллес пару секунд посидел молча, потом озадаченно пробормотал:
Будь оно неладно! Чтоб я помнил, че-н там говорил! - Он опять помолчал, затем добавил более уверенно: - Если б мы не ехали сюда по колее через болото, я б точно знал, а так - пожалуй, да, вроде он сказал по дороге назад взять на развилке правее. Да, будь я проклят, он точно сказал правее. Налево поедешь, окажешься в Каролине. Дай-ка мне тот кувшин, я еще хлебну.
Да, гхм, - утирая рот, проговорил Мур, - теперь я точно помню, конечно, направо надо взять. Батяня нам так и сказал.
Морозную тишину расколол выстрел кнута, и вновь воловьи копыта захрустели по мерзлым ухабам, при этом фургон, свернув направо, покатил в сторону Северной Каролины. Я подумал: "Самое скверное, что, если этих двух балбесов, ни один из которых не умеет читать, не поправить сразу, мы, чего доброго, попадем в большую передрягу. Еще миль двадцать к югу, и точно заблудимся. И уж погреться мне тогда не скоро удастся".
Я поворачиваюсь и говорю:
Не надо туда ехать, стойте!
Мур всем телом ко мне развернулся - маленькие злые глазки налиты кровью, недоверчиво выпучены. Запах спиртного разнесся на весь фургон.
Э, малый, ты че-то там сказал?
Остановите фургон, - повторил я, - эта дорога ведет в Каролину.
Телега встала, колеса с визгом поехали по льду юзом. Тут и братец поворотился - ни слова не говоря, недоверчиво уставился, облизывая красные шелушащиеся губы, торчащие из чахлой рыжеватой бороденки.
А ты откуда знаешь, что эта дорога в Каролину? - спросил Мур. - Ну тебе-то откуда знать?
На знаке было написано, - спокойно ответил я. - Я читать умею.
Мур с братом поглядели друг на друга, потом опять на меня. Ты умеешь читать? - переспросил Мур.
Да, - сказал я, - умею.
Они снова обменялись быстрыми подозрительными взглядами, братец повернулся ко мне и, просияв, говорит:
А ты проверь его, Том. Проверь его надписью на лопате.
Мур поднял облепленную присохшей землей лопату, которая лежала у них в ногах на полу фургона. Вдоль ясеневой рукояти шла надпись, глубоко и отчетливо выжженная фабричным клеймом.
Ну, что там написано, читай давай, - сказал Мур.
Написано "Инструментальный завод Шелтона, Питерсберг, Виргиния", - прочитал я.
Лопата с лязгом полетела обратно на пол фургона, я отвернулся и вижу - заснеженный лес перед глазами поворачивается, открывая взгляду все новые поблескивающие ледяной инкрустацией кроны деревьев, по мере того как фургон описывает на дороге неуклюжее полукольцо. Быстро преодолев путь до шеста с табличками, мы опять круто повернули и тяжело покатили теперь уже к юго-востоку, в сторону Саутгемптона. Я вспомнил о еде, и живот сразу подвело от голода после трех дней на одной кукурузной каше. Никогда еще не испытывал я такого голода, ни разу в жизни, меня даже удивило это мучительное, болезненное и неотступное ощущение - будто перекручены все кишки.
Мур с братцем о чем-то долго тихо совещались, наконец, слышу, Уоллес говорит:
Единственный раз я про такое слыхивал - ну, чтобы негр умел читать. Это жил такой в Айл-оф-Уайте вольный ниггер. У него сапожная мастерская была маленькая в Смитфилде, а еще он письма писал и все такое - некоторые даже белые к нему обращались. А как он дуба дал, ему распилили череп, чтобы на мозги глянуть, ну, и там такие борозды оказались, все равно как у белого. И, знаешь, бают, нашлись какие-то из ниггеров, что взяли, часть мозгов его утащили, и давай их есть - ну то есть в прямом смысле пожирать их: думали, станут от этого тоже шибко умными.
Ниггеру учеба не нужна ни к черту, - проговорил Мур сумрачно. - Вовсе ему никакого толку от нее нет. Не зря батяня говорит, что ниггер с умной башкой лениво будет мотыгой тяпать. Прямо так он и говорит.
Конечно, а то как научится да начнет нос задирать, обнаглеет, поди, - согласился Уоллес.
Да, ясное дело, вовсе это ниггеру ни к чему.
Я есть хочу, - сказал я.
Не только голода, но и кнута я прежде не пробовал, и боль, которую я испытал, когда кончик хлыста, как кусачая змейка, обернулся у меня вокруг шеи, огненной вспышкой взорвалась у меня в черепе. Я задохнулся, а боль все длилась, пронизывала шею насквозь, до пищевода, я пытался и не мог вздохнуть; чувствовалось, что от такой боли можно и до смерти задохнуться. Только когда прошли уже секунды, в мозгу запечатлелся звук удара - странно негромкий, словно кто-то тихонько фыркнул себе под нос или серпом быстро взмахнули, и лишь тогда у меня дернулась рука схватить то место, где только что полоска сыромятной кожи вспорола плоть; под кончиками пальцев оказалось сыро и липко от брызнувшей крови.
Когда у меня будет готова тебе еда, я позову, ты понял? - сказал Мур. - И обращайся ко мне "хозяин".
Я еще не мог говорить, и тут снова удар кнута, в то же место, он ослепил меня, я словно из кожи вон выскочил и поплыл куда-то на рдяном облаке боли.
Скажи "хозяин"! - прорычал Мур.
Хозяин! - в ужасе выкрикнул я. - Хозяин! Хозяин! Хозяин!
Так-то лучше, - сказал Мур. - А теперь заткнись.