* * *
Вечером, стоя у окна и неотрывно разглядывая улицу, я завёл беседу с загадочным Шуманом, светлым Чайковским и воздушным Дебюсси.
– Баллада мне сопротивляется, – пожаловался я им.
Гении промолчали.
Я догадался: им не до меня.
По тротуару прогуливался большой белый лабрадор и с вызывающей надменностью поглядывал на моё окно. Казалось, животное пыталось высказать мне что-то нехорошее. Я погрозил ему кулаком. В ответ он презрительно зевнул.
Моё горло перехватила судорога.
К груди стали прорываться толчки.
Рот наполнился горечью.
Комната пустилась в пляс.
Меня стошнило.
В окно постучал кто-то из чудаков Самуэля Беккетта.
– Если упаду, зареву от счастья, – произнёс чудак, растягивая слова.
Отличная мысль – мне понравилась.
Повалившись на пол, я стал ждать счастья.
Счастье не появилось. Мне не ревелось.
"Семьдесят – это второй переходный возраст?" – подумал я и задремал.
Приснился заглянувший в Тель-авивскую академию музыки композитор Мейербер. Он спросил у одного из студентов: "Какая из мировых опер вам нравится больше других?" – "Разумеется, ваши "Гугеноты". В какой ещё опере можно услышать о том, как тысячи христиан с такой невероятной жестокостью истребляют друг друга под музыку одного-единственного еврея – вас, господин Мейербер!.."
Разбудил телефон.
– Как ты? – спросила дочь.
– Лежу на полу.
– На полу ты никогда не лежишь.
– Сегодня лежу.
– Как это – лежишь?
– Плашмя.
– Я выезжаю! – прокричала дочь в трубку.
Такси из Ашдода прибыло через час.
– Папа, собирайся в больницу!
– Туда – нет! – упирался я.
– Что – нет?
– Туда не хочу.
– Нет?
– Нет!
– А что – да?
– Как всегда – не сдаваться.
– Собирайся! – перебила дочь.
– А как быть с…
– За мамой я присмотрю.
– А я из больницы вернусь, как ты думаешь?
– Ты победишь, папа.
Слова дочери звучали тепло и уютно.
* * *
В больнице "Ихилов" медицинская сестра велела прилечь на койку.
– Фамилия?
– Корман.
– Имя?
– Леон.
– Дата рождения?
– Шестое декабря тысяча девятьсот сорокового года.
– На что жалуетесь?
– На себя.
– Зачем?
– Во мне появились неполадки.
– Неполадки?
– И очаги напряжённости.
Медсестра криво улыбнулась и потребовала, чтобы я оголил бедро.
Я подставил то, что надо.
Потом пришёл высокий санитар. У него было печальное лицо, а на его майке надпись: "Не цепляйтесь к петушку!".
– Прошу сюда! – санитар пригласил меня занять место в больничной каталке.
Я занял.
– Поехали, – грустно произнёс санитар.
Я почувствовал себя куклой, усаженной в детскую коляску.
В конце коридора санитар остановился.
– Палаты переполнены, – сдавленным голосом проговорил он. – Ваша кровать в коридоре – дело временное… Возможно, что к утру какие-то лежбища в палатах освободятся, и тогда…
Понюхав лекарственный воздух, я пожаловался:
– Не люблю больницы.
– Лечение…
– Не люблю, – повторил я.
Санитар загадочно произнёс:
– Тяжело в лечении – легко в раю…
Я сказал санитару, что он ужасно мил, и ещё добавил, что своими мудрыми пассажами он завладел моим сердцем.
– Да ладно уж!.. – отмахнулся санитар и доверительным голосом сообщил, что над сердцем не властны даже кардиологи.
Озадаченный сообщением санитара, я подумал о состоянии находящейся в больном сердце души, но вдруг с облегчением вспомнил, что Платон утверждал, будто душа пребывает не в сердце, а в мозге.
Санитар спросил, правда ли это, что я сочиняю музыку.
– Время от времени, – признался я.
Санитар покачал головой и, погладив моё плечо, задумчиво проговорил:
– Ужасно хочется сочинить какую-нибудь удачную вещицу.
Я попросил санитара чуть пригнуться.
– Мне тоже, – шепнул я в ухо санитара.
В конце коридора показался доктор.
Доктор стал задавать вопросы, удивительно схожие с теми самыми, что и медсестра из приёмного покоя.
А ещё через три часа пришли сразу два доктора.
Один спросил:
– Вы тот самый Леон Корман, который композитор?
Я кивнул.
– Надо же! – взволнованно сказал он. – Мой сын исполняет две ваши пьесы: сонату и элегию. Рад познакомиться!
Я подумал: "Ну да, как же! Знакомиться с докторами – предел мечтаний…"
Другой доктор раскрыл папку с бумагами.
– Ничего страшного анализы нам не подсказывают, – бодро проговорил он. – Разве что некоторая усталость… Пока мы оставим вас здесь, проследим… Какое-то время полежите.
– А пролежни не появятся? – озаботился я.
Оба доктора посмотрели на меня так, как смотрят коты на залетевшего на подоконник воробья. И засмеялись. Вместе. Оптом. Я был приятно удивлён: не часто увидишь смеющихся докторов.
Тот, у которого сын исполняет мои сочинения, спросил:
– А что, собственно, вы почувствовали у себя дома?
– Раздражение, – сказал я.
– От чего раздражение? – не понял другой доктор.
– От всякого разного.
Доктора приподняли брови.
– От всякого?
– И всякого, и разного.
– Звучит очень занятно, – сказал один доктор.
– Благодарю, доктор! – Я почувствовал себя польщённым.
– В шашки играете? – спросил другой доктор.
Я сказал, что нет, не играю.
– Вот и чудесно, – улыбнулся другой доктор.
– Здесь мы проследим за состоянием вашего сердца и вообще… – запрокинув голову, сказал первый доктор.
Другой доктор взял мою руку и снова прослушал пульс. Потом спросил, хожу ли я на рыбалку. Я сказал, что нет, не хожу.
– Вот и отлично, – проговорил он задумчиво.
Ни о сухой корке хлеба, ни о преследующем меня большом белом псе, и уж тем более об Эстер я не обмолвился ни словом.
– Возможно, – предположил я, – проблема с моим питанием.
Один из докторов, наставительно подняв палец, заметил:
– Если кому-то изменяет жена, а при этом у этого кого-то рога не выросли, то ещё не значит, что организму этого самого кого-то не хватает кальция.
Довод доктора показался мне вполне убедительным, и тогда я спросил:
– Может, что-то с памятью? В последние дни моя голова сильно загружена прошлым.
– Больше, чем настоящим?
– Гораздо больше. Можно сказать, что до отказа. Мой мозг просто набит мыслями о девушке, которую я когда-то недолюбил…
– Эффект Блюмы Зейгарник! – сказали в один голос оба доктора и пояснили, что человек лучше запоминает действия незавершённые, чем те, которые завершить успел. Даже в случае, если люди пытаются что-то забыть, память всё равно находит случай себя когда-то проявить, к тому же, прерванное действие запоминается лучше, чем завершённое.
– Выходит, настал мой случай? – предположил я.
Доктор, чей сын исполняет мою сонатину, сухо спросил:
– А как у вас с репродуктивной функцией?
Мой лоб покрылся холодной влагой.
– А может, всё дело в звуках моей баллады? – осторожно проговорил я.
– Звуки? – насторожились доктора. – Что с ними?
– Они перестали меня слушаться.
Доктора между собой переглянулись, а затем посмотрели на меня. Взгляды были какие-то странные.
Наконец, один из них очень тихо, но твёрдо проговорил:
– Переутомление.
Другой подхватил ещё тише:
– Вероятность незначительной толики неврастении… Для творческого человека такое и возможно, и допустимо…
Первый доктор потряс подбородком и ласково сказал:
– Отдохните.
По моей спине пробежал холодок.
– Зачем? – не понял я.
Другой сладостно улыбнулся:
– Надо, надо…
Я опасался, что от холода мой позвоночник заледенеет.
Первый доктор решительно потребовал:
– Ничего не делайте!
– Ничего? – робко осведомился я. – Совсем ничего?
Другой доктор уточнил:
– Хотя бы на какое-то время.
– Ну да, хотя бы на какое-то! – подхватил первый.
Столь согласованный диагноз двух докторов меня напряг. "Возможно, они спят вместе", – подумал я.
– А позволить себе просто размышлять я могу? – уныло спросил я.
– Лучше, если поменьше. Голову надо беречь.
– А что если думает не голова, а сердце?
– Это не так, – возразил первый доктор. – Слава Богу, это не так. Ещё Фернандо Пессоа справедливо заметил, что если бы сердце попыталось думать, то оно бы вскоре остановилось.
– Выходит, мне не думать?
– Ни о чём.
– И не делать музыку?
– Хотя бы какое-то время.
– А силы? Где я возьму на это силы? Ведь на то, чтобы заставить себя не сочинять, мне придётся потратить колоссальную энергию.
– Отдыхайте! – дружно сказали доктора и отступили вглубь коридора.
Ко мне за ширму заглянул санитар.
– Лечимся?
– Да уж… – отозвался я.
– Сами виноваты, – с горечью в голосе проговорил он и исчез.
Я подумал о моём приятеле Амосе, которого год назад положили в больницу на обследование (исследование). Амос писал книги по истории, и в учёном мире его очень ценили до тех пор, пока он не высказал мысль о том, что история людей – это что-то изначально скверно задуманное, которое ожидает тотальный коллапс. И поскольку это так, раз другого пути у истории нет, то его, Амоса, перу в ней делать больше нечего. По ночам Амос страдал от нескончаемых посещений астральных сущностей (тел), а ещё он пристрастился к экзорцизму, к этим мудрёным заклинаниям на предмет вытеснения из себя злых духов. Врачи заподозрили, что Амос не в своём уме. После проведённых тестов оказалось, что в своём, и тогда его из больницы выпроводили, сказав, чтобы он чаще бывал на свежем воздухе. Родственники Амоса считали, что всё же из больницы его выписали преждевременно; скорее всего, по причине переполненных палат. Очень может быть, что родственники были правы: нет ничего удивительного в том, что больничные палаты переполнены в стране, где в голове каждого из семи миллионов граждан хоть что-то да шевелится…
Принесли ужин. Хлеб я отложил в сторону. Сыр тоже. Съел яйцо, выпил чай из пластмассового стаканчика. Стал думать о моей балладе, но мои мысли перебила медицинская сестра Лиана.
– Как вы?
Я улыбнулся.
Сестра сделала три коротких укола в живот. Посоветовала:
– Постарайтесь уснуть.
– Боюсь, – признался я. – Вдруг не проснусь?
– Мужчины не должны бояться.
Я приподнял голову, сказал:
– Мне известны случаи, когда мужчины умирают ещё до того, как у них останавливается сердце.
– Кто вам такое сказал?
– Читал.
– Вы верите книгам?
– А что?
– Книгам верить нельзя.
– Не буду, – пообещал я.
– Великий композитор должен верить лишь себе.
– Я – великий?
– Персонал нашей больницы говорит о вас именно так. Я сама слышала.
– Вы верите персоналу?
Медсестра Лиана сделала отмашку недовольной рукой, и я увидел, как она, гневно тряся задом, удаляется в комнату медицинских сестёр. Было любопытно – чтобы задом трясли так гневно, я никогда не видел.
Из соседней палаты санитар повёз к лифту пожилую женщину, которая, озираясь по сторонам, торопливой рукой приглаживала на голове волосы.
– Отправляемся на рентген, а не в фотоателье, – прищёлкнув языком, напомнил санитар.
Женщина опустила руку.
Санитар сказал что-то ещё, но слов я не расслышал.
С головой накрывшись (укрывшись под) одеялом, я подумал, что, возможно, теперь эта женщина предчувствует свой уход из жизни. Я внимательно прислушался к себе. Слава Богу, подобного предчувствия в себе не услышал. Сбросив с лица одеяло, я забормотал:
– Ещё нет, ещё нет…
Вернулся санитар и, похлопав ладонью по пустому сиденью каталки, кивнул в сторону одной из палат.
– На очереди нервный мужчина, – сообщил он. – Пока люди с жизнью ладят, они вроде бы живут. Жить перестают, когда устают ладить…
– Вы про ту женщину?
– Я про всех. А та женщина мечтает умереть.
– Что?
– Умереть она хочет. Этим и живёт.
– А мужчина? Отчего нервный?
– Беднягу беспокоит внезапно наступившее гормональное затухание. Вовремя не подготовился…
"Как к землетрясению", – подумал я и сказал:
– Надеюсь, он не рассыплется, как высохшая хлебная корка.
Санитар наклонился к моему уху:
– Говорят, что скоро учёные изменят строение людских клеток. Уж очень эти клетки устроены неудачно…
Я возражать не стал.
Санитар ушёл.
Я подумал о разнообразии вариантов в судьбах человеческих и на всякий случай прочёл молитву: "Боже, не допусти, чтобы моя смерть оказалась смешной или нелепой. И от досадной или ужасной – тоже избавь".
Вдруг вспомнился умирающий Иван Ильич из рассказа Толстого. "Господи, зачем эти муки?" – спросил Иван Ильич, и Господь ему ответил: "Так, ни зачем".
"Замечательный ответ", – оценил я и, взглянув на мои пальцы, пошевелил ими. "Они ещё чуткие, – решил я. – Рано мне туда, а если Ей так не терпится, то пусть Она приходит за мной не сюда, в больницу, а ко мне домой, когда сижу за пианино. Если время мне – туда, так под музыку…"
Часы в больничном коридоре показывали 2:10.
Я принялся думать об Эстер, о моей дочке, о времени, о музыке. С мыслью: "Музыка – не экзорцизм" – уснул.
Во сне я прогуливался по улице Алленби, но вдруг почувствовал, что за мной кто-то крадётся. Кто крался – не видел, не слышал. Только чувствовал. Я свернул на проспект Ротшильда. Возле фонтана остановился – привлекли умиротворяющие звуки падающей воды. "Эти звуки надо бы использовать в моей балладе", – подумал я.
На одной из скамеек сидела девочка с худенькой шейкой. Светленькие глазки поразительно искрились. В последние годы на улицах Тель-Авива дети встречаются редко. Больше – служащие. Теперешние дети заняты домашним компьютером. Девочка напевала одну из моих песен.
Я удивился – эту мелодию я слышал сотни раз, но так она ещё не звучала.
Взгляд девочки остановился на мне.
Я подумал: "У всех, кто исполнял эту песню, получалась она по-разному. Странно, почему, когда люди делают одно и то же, у них это получается по-разному?"
Мы запели вместе.
– Нравится? – спросила девочка.
– Пожалуйста, продолжай, – попросил я.
– Песня отличная, да? – спросила она.
– Так себе…
– Не понимаешь, – заключила девочка.
В моей голове шевельнулась мысль: "Поразительно! Люди связаны между собой общими чувствами тоски, досады, веры, горечи, восторга, отчаяния, однако стоит отдельной живой душе остаться наедине с собою, как всё то, что, казалось бы, принадлежит всем, вдруг выплёскивается из этой души непременно по-своему, обязательно на свой лад!.."
– Старый ты, – сказала девочка.
Я развёл руками – мол, прости, что есть, то есть.
Из-под рядом стоящей скамейки выбежал большой белый пёс и ураганно пронёсся вдоль бульвара.
– Постой! – крикнул я. – Куда ты?
Цицерон издали отозвался:
– Ещё вернусь!
Меня разбудила медсестра Вика. Включила свет. Передала таблетки. Сказала:
– Вы во сне пели.
– Мне снилась девочка.
– Вам снятся девочки?
– Там была лишь одна.
Медсестра Вика загадочно улыбнулась и посмотрела куда-то в угол.
Приняв таблетки, я сказал, что мне стало гораздо легче, и тогда сестра Вика, погасив свет и откинув в сторону моё одеяльце, на себе халатик распахнула. Мою шею обожгли раскалённые руки, мои губы обожгли задорные груди, на мои плечи упали горячие капли слёз. Я успел подумать: "Только бы не рухнуть, как гнилое дерево…"
Кажется, я не очень понимал, что делаю. Я просто делал. А когда невидимая сила поглотила моё сознание, надо мной взошла заря с малиновыми губами, малиновыми сосками, малиновым животом.
"Разве сейчас утро?" – изумились мои глаза, а в моих ушах послышался призывный звук рога из бетховенской увертюры.
"Это ты, Эгмонт?" – спросил я у зари и весь сжался.
После этого сестра Вика халатик на себе запахнула, а мне велела следовать за ней в процедурную комнату, на дверях которой висел плакат: "ОДИН ЧЕЛОВЕК ИМЕЕТ ПРАВО СМОТРЕТЬ СВЫСОКА НА ДРУГОГО ТОЛЬКО ТОГДА, КОГДА ОН ПОМОГАЕТ ЕМУ ПОДНЯТЬСЯ. Габриель Гарсиа Маркес".
– Сделаем электрокардиограмму, – объявила медсестра Вика и на моей груди расставила присоски электродов.
Я задержал дыхание.
Запись электрокардиографа показала, что с сердцем у меня в порядке, и я с удовлетворением подумал о том, что во времена моих коллег Шуберта и Шумана пожилым мужчиной считался не то чтобы семидесятилетний, а даже сорокалетний.
Такси с молоденьким водителем подъехало через десять минут.
– На улицу Флорентин, – сказал я.
Машина проехала мимо Большой синагоги, кинотеатра "Офир", аптеки на углу Алленби и Грузенберг.
Я ткнул пальцем в стекло.
– Вон там, где большая стеклянная витрина, входили в клуб "Бейтар". Боксёрский ринг там стоял…
– Теперь здесь магазин женской обуви, – отозвался водитель.
Я отвернулся от окна. С некоторых пор женская обувь была мне ненавистна.
"Время никого и ничего не щадит", – подумал я, вдруг почувствовав себя побитым, как тогда, когда…
Тогда, когда надо мной склонилось лицо тренера. Я спросил:
– Меня нокаутировали?
Тренер отвёл глаза в сторону.
Раздевалка клуба "Бейтар" была пуста.
– Выходит, снова…
Тренер скривил губы, проворчал:
– Этот парень уложил тебя подремать прямо на настиле ринга. Ты немного запоздал с нырком, к тому же твоя правая рука болталась, как…
– Не надо! – перебил я тренера.
– Домой проводить?
– К чёрту!
– Что?
– Доберусь сам. Ноги-то на месте?
– И ноги, и уши твои на месте, только вот нос и это место, что под глазом…
Я горестно покачал головой.
И тут тренер сказал, что я сражался, как мог, и что во мне сидит это самое.
– Это самое? – не понял я.
Тренер направился к выходу.
– Смотри, не потеряй в себе мужчину, – послышалось издали.
Я поплёлся в душевую и пустил на себя воду.
На улице стоял влажный воздух, и меня покачивало. "Во мне что-то не на месте, если позволил уложить себя на брезент ринга", – подумал я.
– Эй! – окликнул меня мой одноклассник Лиор.
– Ну? – отозвался я.
– Что это с тобой? На тебе лица нет.
– Врёшь!
– Это не лицо, а каша.
– Заткнись!
– Ты что, мне не веришь? На тебе лица нет!
– Так не бывает, чтобы у человека лица не было.