– Но…
– Заткнись!
Я шёл, стараясь держаться поближе к стенам зданий, и думал о ближайшей тренировке.
– Проиграл? – спросила с порога мама.
Я закрылся у себя в комнате.
– У нашего сына такое лицо, будто по нему провели кухонной тёркой, – донёсся мамин голос.
– Оставь его в покое, – попросил отец.
– Он мой сын, и он, кажется, проиграл.
– Похоже, что и в том, и в другом ты права, но только сейчас оставь его в покое.
Мама постучала в мою дверь.
– Ты проиграл?
– Да, мам.
– В прошлый раз ты тоже проиграл.
– Да, мам, и в прошлый раз тоже.
– Тебе больно?
– Терпимо, мам. От любой боли можно отключиться.
– Так уж и от любой…
– Мозг отключает.
Мама пожала плечами.
– Мой не отключает. Когда я вижу у моего сына такое лицо, то мой мозг…
– Мам, потерпи!
– Господи, сколько времени это продлится?
– До первой моей победы, мам. После победы моё лицо изменится.
– Уж лучше останься со своим лицом…Тебя могут покалечить ещё сильнее, чем покалечили сегодня.
– Меня не покалечили, а слегка подучили.
Мама снова пожала плечами. Она не могла взять в толк, как можно сочетать в себе тягу к чтению хороших книг с жёстким, грубым состязанием на тесном, пропитанном потом боксёрском ринге.
– А твои пальцы? Ты их совсем не бережёшь. Неужели тебе мало того, что ты чемпион по музыке?
– Я должен начать побеждать. Невозможно стать чемпионом по музыке, прежде не став мужчиной.
– Разве ты не мужчина? Разве я родила тебя не мужчиной?
– Мужчина не позволит, чтобы ему разбивали лицо. Я стану чемпионом, мам! Я стану мужчиной и чемпионом!
– Мой храбрый мальчик! Я всегда знала…
– Храбрость тут не при чём, мам. Быть храбрым проще, чем быть мужчиной…
– Ты – мужчина! Ты – чемпион! Ты чемпион по музыке! Прошу тебя, береги пальцы!
– Пальцы сберегу. И мужчину в себе тоже.
– Я испекла оладьи, которые ты любишь.
– Надеялась увидеть меня победителем?
Мама поджала губы…
– Уснул? – спросил водитель такси.
Я покачал головой.
– В клубе "Бейтар" мне порядком доставалось…
Водитель рассмеялся:
– Пока не догадался унести ноги?
– Однажды я победил. А вон в той постройке, которая напоминает сарай, была начальная школа. Тогда многие вернулись из гетто и концлагерей, и в первом классе мы сидели вместе: и семилетние дети, и пятнадцатилетние… А вон в том переулке Беня Гурски забирался на ящик из-под огурцов и играл на русской гармошке, а ещё он пел про лягушек. А вон там стоял киоск "Соки-воды". А вот тот самый бар, в котором мы с Эстер…
Я опустил голову и замолчал.
– Спишь? – спросил водитель.
Я не спал. Перед моими глазами мелькали улицы, где я…
Истерзанный тоской и одиночеством, я метался по вечерним улицам Тель-Авива. Казалось, улицам не было конца.
Меня не занимали ни лица людей, ни их мысли. Огни витрин огромных магазинов слепили мои глаза, гул автомобилей терзал мои уши, а мой нос вдыхал стоящие в воздухе запахи бензина и апельсинов. У города была своя ноша, у меня – своя. Я думал о Юдит. Господи, до чего же хотелось увидеть, как она ходит по земле, как смотрит на облака, как пьёт кофе, и было грустно от мысли, что прошлого больше нет, а есть лишь одно проклятое настоящее. Лицо, голос, походка Юдит всё ещё продолжали управлять состоянием моих чувств и мыслей, и порой, разглядывая вечернее небо, мне виделось, как мы с Юдит, взявшись за руки, словно влюблённые парочки на картинах Шагала, парим над крышами города.
– "Chanel № 5"… "Chanel № 5"… – будто в бреду, бормотал я и вдыхал запах волос Юдит.
А ещё бывали минуты, когда мне становилось так холодно, будто из меня вся кровь вышла, и тогда я думал уже не о том, чтобы вернуть Юдит, а о том, чтобы вернуть себя себе.
– Юдит, говори со мной! – умолял я. – Или, если молчишь, то – со мной!
Иногда, заметив на тротуаре свою тень, я останавливался и говорил себе: "Слава Богу, ты не одинок!" А иногда мне казалось, что я, наконец, настиг Юдит, что вот она: на стекле окна, на потолке, на подушке, на крышах домов, на лепестке цветка, на нотной тетради. Но внезапно она исчезала. Всегда исчезала. На стекле окна, на потолке, на подушке, на крышах домов, на лепестке цветка, на нотной тетради оставался лишь след от моей тоски и боли. В такие минуты мне виделось, как Юдит готовится ко сну или, уже лежа в кровати, задыхается под навалившимся на неё телом состоятельного бухгалтера. Как безумный, я шарил по себе руками, пугаясь мысли, что вот-вот развалюсь и погибну.
– "Chanel № 5"… "Chanel № 5"… – шептал я и мучительно содрогался от желания хотя бы ещё раз увидеть загадочную улыбку Юдит, и был готов поклясться, что улыбка Джоконды по сравнению с улыбкой Юдит – всего лишь неудачная копия. Губы Юдит! Нет-нет, допустить мысль, что больше никогда не сумею прикоснуться к этим губам, я позволить себе не мог; на всякий случай я даже стал по несколько раз в день чистить зубы. Господи, отрывая листки стенного календаря, я с горечью думал об уходящих из моей жизни днях без Юдит!..
– Постой! Куда и зачем ты без нас? – умолял я Время. Тогда я ещё не знал, что к мольбе людей Время никогда не прислушивается.
– Юдит, зачем это так? – стонал я. – О чём ты думала, когда улетала в Африку с её крокодилами? Скажи мне, Юдит! Я должен знать! Или не надо? Может, лучше не надо? "Что лучше, а что хуже" – возможно, в этом и кроется вся тайна мира?..
Однажды я повстречал знакомого музыканта. У него было сморщенное лицо.
– Заботы? – спросил я.
– Ж-ж-жизнь… – прошипел он.
– К чёрту! – сказал я.
Мы помолчали.
– Знаешь, – заговорил музыкант, – прятаться от жизни лучше всего у женщин.
– А прятаться от женщин?
Музыкант сказал:
– Ну, я пошёл.
– Прятаться? – спросил я.
– К чёрту!
Я пожал музыканту руку.
В дверях банка "Diskont" стоял чернокожий охранник. Я стал жаловаться ему на то, что меня оставила Юдит.
– Почему оставила? – спросил охранник.
– Чтобы вырваться. Так Юдит сказала.
– А ты что?
– Я завыл. Что тут скажешь?
– Можно всякое, – пояснил охранник. – Можно, например, сказать: "Любимая, откуси себе язык!"
Я подумал, что если бы люди, оставляя друг друга, стали бы откусывать себе языки, то половина человечества оказалась бы немой.
В один из вечеров Тель-Авив показался мне особенно измученным, и я бродил по улицам, словно уличная кошка, рыскающая в поисках пристанища. Вдруг я догадался, что это не город измучен, а я сам. "Ку-ку!" – сказал я себе и заглянул в большой магазин. Побродил по двум этажам. На третьем этаже я заметил привлекательную продавщицу.
– Позвольте назвать вас Юдит, – сказал я.
– А если не позволю? – рассмеялась девушка.
– Всего один раз.
– А что дальше?
– Не знаю, – сказал я.
– Мне жаль. – Продавщица сделала скорбное лицо и больше не улыбалась. – Но я не Юдит.
Я вышел из магазина. От фонарей на тротуары падал усталый свет, и ко мне вновь вернулось ощущение опустошённости. Мимо меня прошла женщина. Так себе женщина. Думаю, она была старше меня лет на пятнадцать. Зато она хорошо пахла. Вернее, она очень хорошо пахла. Догнав её, я пошёл рядом.
Вдруг она остановилась и, кривя губы, спросила:
– Ты уличный кот?
Я опешил.
– С чего вы взяли?
– Так ведь всю дорогу ты обнюхиваешь меня.
– Вы хорошо пахнете, – сказал я. – Эти духи… Это же "Chanel № 5", да?
Женщина покачала головой.
– А ты, оказывается, опытный котик, – вполголоса проговорила она.
Она привела меня в небольшую и очень чистую квартирку. Мы сидели на диване и смотрели телевизор.
– Тоскливо, да? – сказал я потом.
Женщина выключила телевизор и, прикусив губу, спросила, читал ли я Чарльза Буковски.
Я сказал:
– Кое-что.
Женщина откинула голову на спинку дивана и проговорила:
– Знаешь, Буковски написал обо мне.
– Нет, ничего об этом не знаю, – признался я.
Тогда женщина неторопливым, тягучим голосом прочла:
Она была девственницей
и очень плохой поэтессой.
Я думаю, когда женщина оставляет
свои ноги закрытыми
до 35 лет,
это слишком поздно
как для любви,
так и
для поэзии.
Я задумался.
И вдруг женщина пронзительно прошептала:
– Повали меня!
Я повалил.
Ночью женщина проснулась и, взглянув на светящийся циферблат стенных часов, спросила:
– Нанюхался вдоволь?
Я потянулся за моими брюками.
– Первый час… – подавленным голосом проговорила женщина.
За окном в окружении молодых звёзд прогуливалась луна.
– Начало нового дня, – бодрым голосом сказал я.
Приподнявшись на локте и откинув назад волосы, женщина выпалила:
– К чёрту! – И её голова снова упала на подушку.
Я не стал спрашивать, к чему было упоминать чёрта.
Женщина снова уснула.
Стараясь не шуметь, я направился к двери.
Дома я бросился к пианино в надежде извлечь из него утешающую мелодию. До утра извлекал.
– Подумай, что ты делаешь? – За моей спиной стояла в ночной рубашке мама.
Я обещал подумать.
Мама ушла к себе.
"Господи, прости меня!" – моя музыка стала вымаливать прощение. Потом я игру прервал и спросил у себя, за что прощение вымаливаю. У себя ответа не добился. Раскрыл дверцы книжного шкафа. Взгляд остановился на корешке книги Симоны де Бовуар, но "Обряд прощаний" в голову не шёл. Кажется, мой мозг продолжал слоняться по Тель-Авиву…
– Спишь? – снова спросил водитель.
Я не спал.
– Улица Флорентин, – сказал водитель.
Я расплатился.
* * *
Дома дребезжал телефон.
Дочь спросила:
– Что сказали в больнице?
Я ответил:
– Там не говорят, там делают.
– Что с тобой делали?
– Самое необходимое.
– Вот видишь, ты выстоял!
– Да, я себя отлично проявил.
– А может…
– Что?
– Может, будет лучше, если я свою квартиру продам и я с Дани перееду к вам?
– Я думаю, что мы управимся сами. Я с мамой, мама со мной…
– Папа, а я всё же не уверена, что ты… Почему бы не связаться с доктором Шером? Маме необходим уход. Особый уход. Доктор Шер заведует клиникой для таких людей, как моя мама.
– Пусть доктор Шер заведует в своей клинике, а здесь заведую я, и со мной об этом больше никогда не заговаривай.
В комнате моей жены пахло как обычно – чем-то кислым и старостью.
Распахнув окно, я спросил:
– Как ты сегодня?
Эстер задумчиво улыбнулась. Улыбка мне не понравилось – она была направлена непонятно на кого. И вдруг Эстер раскрыла ладонь.
– Они красивые, – сказал я про горстку цветных пуговичек.
Мышцы на шее Эстер напряглись, как у кошки. Свободной рукой она погладила моё плечо и спросила:
– Ты здесь?
– Где же мне ещё быть?
– Я подумала, что ты ушёл и что ты не возьмёшь меня в кино. На последний сеанс…
– Здесь я. Разве ты не видишь, что я с тобой?
– Теперь вижу, а раньше я думала, что тебя здесь нет.
– Ты не должна так думать.
– Ладно, тогда я оденусь, и мы пойдём в кино на последний сеанс, да?
– Как-нибудь пойдём.
Пуговки из ладони Эстер выпали на ковёр.
Из шкафчика в ванной комнате я достал свежее бельё и большое полотенце, а из зелёной тумбочки шампунь. Включил душ.
– Повернись… Ещё, ещё немного…
Купая жену, я подумал о рождённой из пены морской Афродите, а потом я вспомнил, как однажды мы с Эстер отдыхали в Нетании, и как Эстер в подаренном мною купальнике входила в море. Я любовался моей женой. Тогда ей было тридцать пять.
– Вот и порядок!
Я отключил душ и большим полотенцем обтёр сбившиеся на голове седые волосы, серую кожу лица, жёлтые складки живота, раздувшиеся вены ног.
– Остальное – сама, – сказал я.
Эстер кивнула, но к полотенцу не притронулась.
– Вот так…
Я уже успел смириться с мыслью, что до конца жизни мне придётся купать и менять на этой женщине бельё. Я одел Эстер в бордовую шёлковую пижаму, мой подарок ко дню пятидесятилетия, а потом потянулся за большой расчёской.
– Надо причесаться, – объяснил я.
Эстер послушно подставила голову.
– Вот так… Вот так… Вот так…
Я подумал о либретто оперы Глюка, где Орфей мог бы вернуть Эвридику к жизни лишь при условии, что от неё отвернётся.
– Вот так… Вот так…
Я представил себе, что повстречайся Орфей с женой Лота, у них бы, конечно, нашлась общая тема для беседы.
Я отвёл Эстер в комнату и сказал, что пойду на кухню заварить для неё чай.
Если бы четыре года назад меня спросили, сколько стоит пачка молока или килограмм соли, я бы не ответил. Теперь знал. И где на кухне стоят банки с рисом и мукой теперь тоже знал. Четыре года…
Я ждал, пока в чайнике закипит вода, а о проведённой в больнице ночи старался не думать. Я стал думать о моей балладе и даже пропел:
– Что день грядущий мне гото-о-овит…
Вернувшись к Эстер, я застал её сидящей на коврике.
– Твой чай.
Эстер подняла голову, спросила:
– Они вернут моего брата?
Я заглянул в глаза жены, как заглядывают в книгу. Прочёл: "Мне нехорошо!"
– Попей чай, – сказал я.
– Пусть они вернут моего брата.
– Они вернут.
– Когда? Ты знаешь, когда вернут моего брата?
– Нет, – сознался я. – Я не знаю, у кого спрашивать. Просто не имею понятия. Попей чай.
Эстер глотнула из чашки и вернулась к своим пуговкам.
– Завтра, – сказал я. – Игру с пуговками продолжишь завтра. Пора ложиться спать.
Эстер вдруг улыбнулась, спросив:
– Я красивая?
– Конечно! Спокойной ночи!
Чай я отнёс на кухню. Вылил в раковину. Промыл чашку, почистил зубы. Постирав в ванной комнате носки, развесил их на верёвке. Перед тем, как включить душ, заглянул в зеркало. Зеркало пугало своим бесцеремонностью: на лице была нарисована картина растерянности и досады. Захотелось от этого лица отвернуться, сбежать, словно от приближающейся опасности, но вдруг почудилось, что ко мне подошёл отец, сказал: "Когда подбирается опасность, не отворачивайся. Наоборот – попытайся заглянуть ей в глаза".
Я сбросил с себя одежду. Всё вроде бы на месте: ничего такого, что напоминало бы рассыпающуюся, засохшую хлебную горбушку.
Вот она – моя голова. Она не допустит размытых мыслей.
Вот они – мои руки. Они уберут, если потребуется, преграды.
Вот они – мои ноги. Они направят меня, куда надо.
Голова, руки, ноги – чем не достойное войско!
Я задержал взгляд на моём лице. Никакого сомнения – зеркало отражало облик вполне мужчины.
"Ты не засох, – сказал я себе. – Разве что чуть-чуть усох…"
Вспомнил:
"Не ищи другого лица, если имеешь своё!" – взывал знаменитый средневековый каббалист Парацельс.
"Вот именно!" – согласился я.
И вдруг…
В нижнем углу зеркала я увидел, как широко распахнулся халатик медсестры Вики.
"Ты здесь? – растерялся я. – Ты посмел явиться ещё и сюда?"
Халатик от зеркала отлетел. Повернувшись к зеркалу спиной, я громко рассмеялся.
На память пришёл анекдот про парня, которому на призывном участке военврач приказал повернуться спиной и наклониться. "Годен!" – заявил военврач. Парень пришёл в сильное изумление. "Не понимаю, господин доктор, – сказал он. – Разве то же самое вы не могли сказать мне в лицо?"
Я погасил свет. Впереди меня поджидала ночь.
– Иду! Куда от тебя денешься… – шепнул я ей, а потом, лёжа в кровати, стал думать о том, что на этой кровати мы с Эстер спали вместе долгие годы, и что когда-то кровать под нами безудержно стонала. Теперь не стонет.
Я попытался вспомнить, когда мы с Эстер в последний раз обнимались. Не вспомнил. Зато вспомнил, как когда-то Эстер могла часами находиться в этой комнате и, стараясь мне не мешать, просто сидела, держа на руках нашу дочку, и наблюдая за тем, как я добываю из клавиш звуки, как достаю из книжного шкафа книги, как гляжу в окно, как…
"Почему бы мне не заглянуть в комнату Эстер сейчас? – подумал я. – Обниму её и вернусь к себе".
Не заглянул. Натянув на себя одеяло, я закрыл глаза.
И явился мне ужасный сон.
Не предполагая, что Эстер может забраться ко мне под одеяло, я, перед тем, как лечь спать, съел целую головку лука.
"Как же нам теперь целоваться?" – горько сокрушалась моя жена.
"Действительно, как?" – подумал я.
И тогда, высоко взлетев, одеяло опало на пол, а вместо него меня накрыл распахнутый халатик медсестры Вики.
"Зачем? Зачем? Зачем? Зачем? Зачем? Зачем?" – задыхался я под халатиком.
"Может, – подумал я, – медсестре Вике по ночам, как и мне, не спится? Может, и она тоже чего-то в жизни упустила?"
У чужого лица, у чужих рук, у чужого дыхания я спросил: "Вам было это зачем?"
Чужое лицо,
чужие руки,
чужое дыхание -
не ответили.
"А вам было это зачем?" – Я потрогал мои плечи, живот, ноги.
Мои плечи,
мой живот,
мои ноги -
молчали.
Я себя спросил: "Зачем? Зачем? Зачем? Зачем? Зачем? Зачем?"
Мой мозг застопорило, и устроенный самому себе допрос напоминал описание Уолтером Рэли экзаменов, когда "те, кому не интересен ответ, спрашивают тех, кто не может ответить".
"Зачем было мне это? Почему?" – Подобно шекспировскому Горацио, я вздрогнул.
И тут он вздрогнул, точно провинился
И отвечать боится.
История с медсестрой Викой как бы вырвала из меня кусок опрятности. Я никогда не шёл на поводу у моего члена и уж тем более не считал себя его рабом, но в ту ночь…
В моей голове мелькнула мысль: "Что если в наказание за свой саспенс мне взять и застрелиться?"
Но передумал.
Выбравшись из кровати, я босиком пробрался к книжному шкафу.
В дни своих рождений мои родители дарили друг другу по две-три книги, а потом эту традицию переняли и мы с Эстер. Со временем книжный шкаф превратился в довольно приличную библиотеку. Мама часто перечитывала Кнута Гамсуна и Стефана Цвейга, а отец – Сервантеса, Толстого и Беккетта. "Книги – защитники души", – говорила мама, пытаясь внушить мне, что если душе понадобится помощь, то персонажи Платона, Бальзака, Ремарка, Башевиса-Зингера, Бёлля, Аарона Мегеда на мой призыв непременно отзовутся…
Достав том "Триумфальной арки", я отыскал те самые строчки: "Лавинь, узнав о смерти жены, провёл ночь в публичном доме. Проститутки спасли его. Это можно понимать или не понимать. Объяснять тут нечего".
Читая эти строки, мне вдруг показалось, что я физически ощущаю присутствие автора.