Вечером Стаканский вылез на карниз и добрался до окна хозяйки. Женщина спала крепко, Стаканский увидел высоко задранный подбородок и две черные ноздри. Вдруг что-то не по рыбьи плеснулось в реке под ногами, через секунду еще один камешек обвалился с карниза в быструю воду, и Стаканский увидел Оллу, она приблизилась к окну с другой стороны и, серьезно прижав палец к губам, заглянула внутрь.
Несколько минут они оба молча разглядывали спящую, затем Олла удовлетворенно хмыкнула и скрюченным пальцем поманила Стаканского за собой, и вскоре он испытал и величайшее наслаждение своей жизни, и гнуснейшее разочарование, а утром, пробуждаясь, в первые мгновения принимая ночное происшествие за сон, он услышал отчаянный вопль, жутко вплетенный в бодрый звон умывальника… Родриг Леопольдыч, бешено вращая колеса, катился по ступенькам, в руке у него был наган, он бесцельно палил в небо. Белла Родриговна была мертва.
- Ты подменил таблетку, - сказала Олла, изучающе глядя ему в глаза.
- Нет.
- Ты положил другую таблетку, - повторила она, покусывая ноготь.
- Черная таблетка, - Сказал Стаканский.
- Белая таблетка, - сказала Олла.
Они помолчали, глядя в воду. Вдруг Олла улыбнулась, болтнула ногой.
- Все будет хорошо, - твердо сказала она. - Я люблю тебя.
- Черная таблетка, - мысленно прошептал Стаканский, а вечером к нему в комнату, быстро снимая перчатки, вошел одноглазый полковник, плечом толкнул его на кровать, мелко постучал пальцем по циферблату своих часов и кинул ему в грудь дорожную сумку.
Стаканский бежал из Санска, проклиная город и его жителей, плача в свой мешочек на третьей полке общего вагона, изнывая от благодарности к этой единственной ночи с Оллой, холодной и безрукой, как статуя, ночи, которая будет самым значительным, самым дорогим воспоминанием его жизни: со временем оно отстоится, словно старое вино, оно будет питать его жизнь надеждой, нежным чувством ожидания, оно будет воздушно и стеклисто строить его грядущие книги…
О, беконечно далекая. полузабытая, воистину бескомпромиссная, без малейшей капли ненависти, любовь моя! Спасибо, что ты отвергла меня, швырнув в мутную пучину жизни, обрекла на страдания, указала сей гибельный путь, славный светом не спереди, но сзади, чтобы лучше видеть под ногами собственную тень.
8
Последующие несколько лет он провел в скитаниях, как бы следуя наставлению Максима Горького, познал и полюбил множество великолепных городов; приезжая на новое место, он устраивался в бесчисленных общежитиях, он пристально изучал улицы, тщательно поедая города, очищая их от советской скверны - там быстрым взглядом сломает парочку картонных бараков, тут надстроит колоколенку; он видел в подлинниках все шедевры архитектуры и живописи, дозволенные на территории страны, он познал клубки и сети человеческих отношений, запомнил сотни человеческих драм, с годами он окреп, заматерел, как-то по-особому устаканился; он был дворником, дорожным мастером, кондуктором, тунеядцем, тапером, фотографом, сутенером, декоратором, душевнобольным… в принципе, можно лепить наобум любые человеческие занятия, поскольку Стаканский, если и не изведал их все, то так или иначе соприкоснулся; его влекло через судьбы, он обрастал друзьями и врагами, его нещадно били и обожали страстно, несколько раз за эти годы, как это бывает с каждым, он становился невольным убийцей, казалось, будто все это и есть его настоящая жизнь, и вовсе не стоит уцепиться за что-то твердое, вечное, тем более, возвращаться блудным сыном, пока, наконец, в тмутараканской археологической экспедиции на Тамани, его не разыскало письмо бабули, в котором сообщалось, что дед оступился на лестнице у порога, упал, покатился вниз, набирая скорость на поворотах лестничных маршей, ломая кости, пролетел все восемь этажей, вышиб дверь парадного и угодил прямо на проезжую часть, где его сразу, как на зло, раздавил грузовик. Впрочем, дед скончался от цирроза печени, в переполненной больнице, в коридоре за холодильником, тихо и жалобно воя - о чем и говорилось в письме.
С конвертом в руке, как заблудившийся почтальон, Стаканский прошел, шатаясь, несколько километров по берегу, вдруг остановился, вытер слезы, разорвал письмо и, поднявшись на обрыв, верхней дорогой вернулся назад и в тот же день взял в экспедиции расчет.
В его чемодане, кроме грязных трусов, бритвы, античных донышек, из которых он любил пить черное тмутараканское с археологинями на брудершафт, его любимого пипифакса, розового, в голубую полоску, прочих изгойских мелочей, - была рукопись повести "Таурика", вернее, серии более-менее связанных друг с другом коротких рассказов - о жизни провинциального острова, где в каком-то вымышленном времени, вконец одичавшие жители питались буряками и вином, привычно молились Богу и с поразительной легкостью убивали друг друга. "С легкостью улыбки" - сказано было.
Каждый вторник бабушка, захватившая власть в доме, посылает внучку в магазин, где та за порцию продуктов отдается товароведу-лесбиянке, сосед, уже много лет не евший минтая в томате, подстерегает девочку, отнимает сумку, съедает продукты, заодно насилует, и она, пораженная новым ощущением, влюбляется в этого уже седеющего мужчину, отказывается ходить к товароведу-лесбиянке, бабушка избивает ее палкой, под вздохи безропотных родителей, той же ночью девочка вливает спящей бабушке в рот кипяток из чайника, отец оттягивает за ноги труп тещи в подвал, все вздыхают свободно, улыбаются, затем играют свадьбу, но вскоре молодой муж, страстно мечтающий о минтае в томате, сам посылает жену за продуктами к товароведу-лесбиянке - таких рассказов в книге было около сотни, Стаканский брал каждое человеческое качество: совесть, ум, волю, ярость и т. д., пристально рассматривал его со всех сторон, говорил "Ага!" - и пускал катиться, как некий шар, по векторному полю человеческих отношений, наблюдая, как оно меняется, становится собственной противоположностью, вовсе теряя связь со своим первоначальным значением - все это было удивительной игрой, там, в казачьем доме на берегу моря, среди амфор солнца, амфор вина… Каждое событие, происходящее на его глазах, он любовно препарировал, перенося в тайную лабораторию Таурики, в мир одряхлевшего человечества, в самый канун конца света.
В этом мире родители жестоко избивали своих детей, стараясь изуродовать их, переломать им кости, потому что знали, стоит детям вырасти, они сами начнут их избивать, такова была традиция. Поэтому население острова в целом страдало не только моральным, но и физическим уродством. Стоило появиться на Таурике нормальному человеку, какому-нибудь командировочному с материка, как его стремились прописать, и если ему всего лишь вырывали глаз или отрезали яйца, путник считал, что отделался довольно легко.
В этом мире любые проявления добра считались постыдными, а зла - доблестными, что на практике доказывало относительность и условность понятий о добре и зле. Например, совершенно ясно, что отобрать урожай у соседа гораздо проще и быстрее, чем вырастить свой, да и вообще - сделать плохо другому легче, чем сделать хорошо себе, а поскольку эти понятия равнозначны, есть смысл делать первое, а не второе.
Глупость стала в этом мире одним и почетнейших свойств человека, идеальным лицом было признано лицо с распахнутым ртом. Это были дебилы, дети и внуки дебилов, их любимым занятием было, к примеру, такое: взять две палочки (или два камушка, камушек и палочку - вариации) и равномерно постукивать, отфокусировав взгляд в одной точке, таким образом можно было привлечь к себе внимание другого, находящегося рядом. Когда другой наконец цыкал, первый на некоторое время умолкал, но вскоре с твердым лицом возобновлял постукивание, и тогда другой набрасывался на него, бил, царапал и кусал, отчаянным жестом хватал за щеки и срывал с его черепа лицо…
Они уже давно перестали читать книги, да и вообще - письменность потеряла почти все свои функции, исключая одну, знаковую, умеющую показать что и как надо есть, что на что намазывать, какие применять презервативы и тампаксы: в обиходе остались лишь символы, лейболы и наклейки, обозначающие ту или иную еду на скудном рынке еды…
Во всех антиутопиях был какой-то положительный персонаж, отличный от других, восстающий против существующего порядка вещей - сей нехитрый прием и составляет суть конфликта в этом жанре. Стаканский такого героя не нашел, был, правда, один мальчик, который не смотрел видео, не играл в виртуальные игры, он любил гулять в одиночестве, любоваться полоской заката, он долго шел берегом на юг, до самой Запретной зоны, собирая цветные камушки, из которых потом делал удивительные объемные картинки в буковых рамах, но его все-таки поставили на место соседские ребятишки: они выследили его, повалили наземь, набили ему рот песком и переломали крупными базальтовыми голышами ноги в нескольких местах. Однако, этот мечтатель не унимался: чудом выжив в местной больнице, под присмотром врачей, хлещущих спирт, он, обреченный на вечную неподвижность, продолжал вечерами посиживать у окна, глядя на небо, и даже пытался пописывать в школьной тетрадке какие-то беспомощные стихи. Тогда мальчишки ворвались в дом, раскрошили все его удивительные объемные картинки в буковых рамах, связали и изнасиловали его мать, долго били несчастного по больным ногам, после чего облили все керосином и подожгли. Перебеливая повесть, Стаканский исключил эту новеллу: само появление такого мальчика в данной системе отсчета казалось весьма сомнительным…
И была одна странность у Таурики, одна, можно сказать, тайна, окончательно уводящая повествование в область кошмара.
Вот сидит в изумительной виноградной беседке гость с материка, выпивает и закусывает в халяву, возбужденно лопоча, дружелюбный хозяин с двумя искорками в зрачках мягко постукивает вилкой о стакан, вечереет, в кроне мушмулы пробует лиру соловей, гость, с трудом прожевывая картофелину, тянется к дальней тарелке с моченым арбузом, и вдруг рука застывает над столом, в глазах недоумение, ужас, гость щуриться, подается вперед: что, что это? Нет, невозможно - что это? - рука выбрасывает дрожащий перст…
- Соловьи, - заявляет хозяин, запрокинув голову в сторону ликующей мушмулы, в то время как дальше, за кронами, за соседними крышами, на фоне вечернего неба медленно плывет гигантский… Гость никогда прежде не испытывал такого бурного потоотделения. Тем временем гигантский торс с узкими плечами, огромная, крупно кивающая голова проплывает над крышами среди деревьев, уже удаляясь по параллельной улице.
- На пристань пошел… - рассеянно замечает хозяин, тянется к графину, ногтем большого пальца сбрасывает граненую пробку…
– Кто пошел? - проговаривает гость, отчаянно сознавая, что видел не галлюцинацию, а нечто существующее.
- Ну, Двувога - на пристань пошел, встречать… - рука с графином издает умиротворенное бульканье.
- Вога?
- Ну да - вога, вога, - хозяин делает жест, будто вынимает из ушей огурцы. - У него две такие зеленые воги на голове, потому и Двувога… А ты что? А ты… - хозяин внимательно смотрит на гостя, глаза его сужаются, гость залпом выпивает стакан, часто кивает:
- Да-да, конечно. Двувога. Конечно.
- Говорят, там есть еще тревоги, шестивоги… - хозяин, выпив, вытаскивает из ушей еще несколько пупырчатых огурцов. - А у нас вот Двувога - другого нет… А в Москве? Как там в Москве?
- В Москве, - говорит жилец. - В Москве.
Ему становится дурно и его укладывают спать на железной кровати, в саду под деревьями. Время действия - август, внезапно он просыпается и видит метеорный дождь в небесах, и видит спелые сливы на одеяле, он механически берет малиновый плод и начинает есть.
Утро. Ночью ему уже отрезали большой палец на ноге - культяпка старательно перевязана свежей тряпицей, ему не очень больно.
Хозяин, думает он, смотрел на это как на само собой разумеющееся, словно проезжающий грузовик. Опасно было бы показать свое незнание, то есть, отличие от других. Следовательно, спросить будет не у кого. Бежать, немедленно бежать отсюда!
Но бежать некуда, когда твои документы у начальника экспедиции и ты подписал договор, что остаешься тут до конца сезона.
Стаканский копает. Он любит загорелую археологиню. Он бродит по таманскому берегу, размышляя о Лермонтове. Нет здесь ни высоких скал, ни расселин - лишь песок да глина, и море такое мелкое, что в пятидесяти саженях от берега от силы по пояс, и вся его повесть вранье, но все же гениальна…
Как Лермонтов, думает он, как Лермонтов, с его изощреннейшим, неповторимым самоубийством… Сначала разделить себя на две части и написать роман с двумя героями - один убивает другого. Или нет, сначала написать роман, потом увидеть в себе двоих и ужаснуться. Подробно и захватывающе выписать образ своего убийцы, затем найти живого кандидата, сложной системой хитростей заманить его, привести к барьеру, заставить сыграть роль героя пятого акта, палача своего - это ли не самоубийство самоубийств? Оригинальнее трудно придумать… Почему же до сих пор продолжаются пошлые банальные самоубийства, во имя чего, если форма исчерпана?
Вскоре выясняется, что Двувога весьма безобиден: он ходит, переваливаясь, по острову или подолгу сидит на берегу, бросая камушки в море, иногда кажется, что он существует лишь для забавы местных ребятишек - они кружат вокруг него хороводы, дергают его за длинные воги, ошпаривают из-за угла кипятком.
Иногда Двувога съедает кого-нибудь, разламывая и глотая крупными кусками, давясь и сплевывая кровавые кости, но чудесным образом жертва в тот же миг возникает на другом конце острова, целой и невредимой: пожираемому этот акт даже не причиняет боли - вот склонилась над ним огромная голова, черный многозубый рот, воги, поднятые вверх в похотливой эрекции, а спустя минуту он уже сидит за столом в компании друзей, как ни в чем ни бывало пьет, ест, дрочит и наслаждается жизнью.
Чудный остров, эта никогда нигде не существовавшая Таурика, разделенная надвое узкой извилистой рекой, таинственно вытекавшей из Запретной Зоны, - холмистая Таурика, разворачивающая пешеходу геометрию своих виноградников, намекая, что здесь он может насмерть упиться дешевым вином, - гостеприимная древняя Таурика, предъявляющая свои амфоры и кости, свои чудесные развалины, красноречиво свидетельствующие о том, что некогда здесь жили люди, неизмеримо более счастливые, чем мы.
(Стаканский поднял голову и поверх бумаги да пера посмотрел на водорослями заваленный берег, катер вдали, неумело играющий роль рыбацкой шаланды, и его вдруг захлестнуло чувство утраты, замешанное со щемящей радостью - ведь какая удивительная, красивая страна, Россия, ее медленные реки и ее реки быстрые, горы молодые и горы древние, темносиние русские сумерки… И как оно все было загажено, засрано этими тупыми тварями, превращено в гигантскую помойку, кладбище, а ведь какая была когда-то изумительная страна… И планета… Третья планета системы, полная голубого кислорода, безраздельно принадлежащая деревьям, зверям и птицам, и эти воды, полные сверкающих медуз… Пока не пристала к ней неистребимая зараза, пока в куске метеорита, в безобидном на вид углистом хондрите не упала сюда смертоносная сперма разумной жизни…)
География Таурики в многократном увеличении копировала поселок НКВД: его забор стал береговой линией, его Выгребная Яма превратилась в многокилометровую свалку, где в худшие годы поселяне копошились в отбросах, раскапывая то, что выкинули в годы лучшие, а вместо огороженного Хоздвора Стаканский построил обширную Запретную Зону, занявшую добрую четверть острова - двугорбую Лысую гору, где в черных карстовых пещерах рождалась, минуя каскады водопадов, под колючую проволоку текущая Шумка, где в глубоких туманных долинах скрывались зловещие пауконогие антенны и ровные железобетонные купола, лежащие в лесу, словно яйца огромных ящеров, где нарушителя неизбежно ловили, сажали в карцер на соленую воду, методически избивая каждый день, пока он не испускал дух, где в угрюмых лабораториях варились сатанинские яды новейшего бактериологического оружия, где розовощекие офицеры по зеленым лужайкам гонялись за юркими солдатами, где реками лились вино и спирт, где никогда не смолкали лихие песни под гитару, частая дробь пляшущих сапог… Там, в тенистых буковых лесах, водились самые вкусные, самые крупные грибы, отчаянные грибники, смертельно рискуя, пробирались за колючую проволоку, промышляли в ближних урочищах, и часто настигала их пуля дозорного - катились, рассыпаясь по склонам, расписные корзинки.
В самом центре острова, как мрачный реликт давно ушедшей эпохи, на высоком постаменте с лестницами стоял каменный памятник Ленину, изображавший с простертой дланью, в кепке коренастого Ленина, которому кто-то из местных шутников коричневой кедровой смолой пририсовал в определенном месте огромный трехъяйцевый член. Говорили, будто Ленин этот по ночам, ворочаясь, слезает с постамента и рыщет, пригибаясь, меж дворов, в поисках запоздалых прохожих, с глухим стуком натыкаясь на деревья, камнем своим скрипя… Эта легенда имела даже некое косвенное подтверждение: по утрам на улицах Таурики частенько находили разодранные, изнасилованные, основательно потрепанные трупы, которые гнили, в ожидании нелегкого опознания, по нескольку суток.
Говорят, однажды один хорошо подвыпивший господин, возвращаясь поздно ночью из гостей, где его обильно накачали в самый последний момент перед выходом, по таманскому обычаю - на коня - вдруг посреди улицы поднял голову и увидел над собой раскинувшего руки, на коротких и толстых ногах покачивающегося, белого Ленина - с искаженным от злобы лицом, со своим трехъяйцевым членом… "Фу, гадость какая!" - неведомо кому пожаловался прохожий, схватил с земли первый попавшийся предмет (им оказалась ржавая водопроводная труба) и, широко раскрутив ее в вышине, сшиб памятнику его каменную голову, которая с пустым звуком ткнулась в грунт, подпрыгнула и зловеще замерла, показав черную дырку горла.
Однажды несколько офицеров из Запретной Зоны приехали в центр и засели в ресторане, весь вечер заказывая оркестру один и тот же шлягер. Славненько они погуляли тогда, угомонившись далеко за полночь, в верхних чердачных комнатах, где обычно содержались проститутки. Наутро гостиницу и ресторан облетела страшная весть: все офицеры и проститутки были найдены мертвыми.
Персонал гостиницы пришел в смятение, многих рвало, на свою беду они вызвали полицейских, те же, не пытаясь разгадать причины ночной трагедии, были прежде всего озабочены тем, как скрыть происшествие от военных властей. Один из сержантов был послан в станицу, чтобы перехватить только что ушедшую уборщицу: он догнал ее почти у самого дома и забил сапогами, тем временем, под предлогом снятия показаний, весь персонал собрали в комнате мертвых офицеров, заперли на ключ и, щедро разлив по коридорам горючее, гостиницу подожгли.