Сказал и повел его в "четыре буквы" - в кафе "Арфа" напротив "Института шестьдесят восемь". Там, в "четырех буквах", была отгороженная стоечка, где торговали водкой и вином. Потом в какой-то момент борьбы с алкоголизмом, водку отменили. Еще через короткое время прикрыли и коньяк. Остались только дорогие марочные сухие вина - "неэффективные", как выражался Начальник. Потом и вина исчезли, даже стоечку снесли. Но вскоре стоечка эта, с полной налитой продавщицей за ней, снова возникла, и снова появились марочные сухие вина, а за ними вина крепленые, а там и коньяк. И это повторялось, как отлив и прилив на море. Через определенное время менялись продавщицы, но все были как бы на одно лицо - как, например, Начальник с Воловым, - все круглые, налитые, краснощекие. И все говорили о своих предшественницах одно слово: "загремела". И когда произносили это слово, слабая тень тревоги проступала на сразу побледневшем лице, но быстро сменялась привычной улыбочкой.
И все они с самого первого дня работы знали почему-то Начальника. И какой бы ни был период - час прибоя крепленых вин, дешевого ядовитого портвейна - "бормотухи", как он назывался, портвейна со вкусом оконной замазки, настоенной на сахарине, или час отбоя - то есть дорогих марочных вин, Начальнику наливали в стакан армянского коньяку, появлявшегося неизвестно откуда.
Тем, кто приходил с ним, - тоже наливали.
И если Бутов совал руку в карман, чтобы уплатить, Начальник крепко придерживал его за локоток, жестом, означающим: "не балуй, мол, иди в упряжке". Выпив, Начальник сразу уходил, а Бутов иногда оставался ненадолго - побеседовать с продавщицей. Те говорили, почему "загремела" предшественница:
- Всем же надо налить. Иной только тут хлебнет стаканчик - как вы, по-божески.
- Я за себя платить буду, - ответил Бутов.
- При начальничке-то? - спросила продавщица и рассмеялась.
- Ну, после занесу… Продавщица только махнула рукой:
- Которым тут наливаем - это ничего. А ведь есть которым на дом приходится. И не простое вино - шампанское, коньяк "Юбилейный". И не бутылками - ящиками.
- Кто же это так? По какому праву?!
Продавщица смерила его недоверчивым взглядом, отвернулась и сказала:
- Чего это дурачками нам с вами прикидываться - и по нашей торговой линии, и по вашей…
- По какой это "нашей" линии?.. - спросил Бутов. Продавщица сразу ушла. Сказала:
- Принимать товар.
И через час примерно - Бутова вызвали к Начальнику. И тот, когда они остались одни, спросил:
- Ну, делишки как?
И он - к слову пришлось, - рассказал о разговоре с продавщицей. Начальник нахмурился:
- Клавка так… разъяснила?
- Да, Клавдия Алексеевна.
- А ты что ж, дозреваешь помаленьку, дозреваешь, - сказал Начальник с этой несколько подленькой улыбочкой. - Ну, иди, вкалывай!
И он ясно понял, что предал. Но и теперь не бежал из Института….А на другой день Клавы не оказалось в кафе, появилась другая, тоже полная, круглолицая, - Наталка. И он спросил ее:
- Куда Клавочка делась? Загремела, как все?
- Нет, тут похуже, - и звонко рассмеялась, закидывая голову так, что выпирала крепкая грудь и видно было, как бьются синие жилки на высокой полной шее.
И вдруг ему примерещилось, что Начальник не просто схож с Воловым, но он и есть сам Воловой, только фамилия почему-то другая. Что он как бы тот самый лейтенант, с которым Бутов ехал по автостраде от Зееловских высот и не свернул, не отозвался на вой, слышащийся и сейчас во сне.
И вспомнилось, что тот был не простым лейтенантом, а работником СМЕРШа. И, может быть, он потому и не приказал свернуть на этот отчаянный, призывный вой, что тот служил в таком отделе. Этих все опасались, с ними не спорил даже полковник, командир дивизии.
А через несколько дней Бутов сидел с Будкевичем и расслышал странное шуршание возле дверей; тогда он не вспомнил, что только начальник во всем "шестьдесят восемь" ходит в мягких кавказских сапогах, которые были еще в моде, но уже из моды выходили. Расслышал шуршание и забыл.
И напрасно забыл, как оказалось. А Будкевич Игнатий Соломонович и вовсе не расслышал, потому что был несколько туг на ухо.
И о чем была беседа, не припомнилось. Но только было сказано Игнатием Соломоновичем:
- Я обитаю как раз напротив Спаса на Крови.
- А я наискосок от Покрова на Крови, - отозвался Бутов.
И Будкевич, совсем голосом Р., и с милой улыбкой того - такой печальной, - сказал:
- В названиях можно много найти прелюбопытного - семантика. - И продолжал: - Да, раньше были Спас на Крови, Покров на Крови, а мы что - Поколение на крови? Страна на крови.
И снова послышалось это едва слышное шуршание за дверями.
Игнатий Соломонович посидел некоторое время, поднялся и, сгорбившись, - это он последнее время стал так горбиться, - ушел через боковую дверь в общую комнату, куда был переселен.
И почти сразу появилась секретарша Начальника. Красивая, только очень бледная, как бы всегда испуганная, и сказала:
- Начальник просит зайти. А Начальник встретил его у самых дверей и, глядя, нет, именно высматривая что-то в лице Бутова, спросил:
- О чем это вы бодягу разводили в служебное время?
Бутов подумал, что недовольство Начальника происходит от неслужебных разговорчиков; только от них, которые он расслышал, проходя мимо в своих мягких кавказских сапогах. Вот тогда и это шуршание припомнилось. Лицо у Начальника было обычное - спокойное, не злое, только всматривающееся в нечто внимательнее обычного.
Бутов ответил: разговора, собственно, никакого не было, так, две-три фразы.
- Какие именно фразы? - совсем строго спросил Начальник и, не дожидаясь ответа, сам, слово в слово повторил про "Спаса на Крови" и так далее.
На следующий день утром Начальник зашел в комнату, где сидел Бутов, и, обращаясь к Будкевичу, сказал:
- Так что - сдавайте дела!
- Когда? - испуганно спросил Игнатий Соломонович.
- Да вот сразу - нечего бодягу разводить.
Игнатий Соломонович взял лист бумаги, лежащий сверху на столе, и жалко так сказал:
- Как же сдавать, если они, если Александр Максимович текста не поймет?
И с листом бумаги пошел к двери, потом вернулся, положил его на стол, снова пошел к двери, каждый раз испуганно взглядывая на Начальника; маячил от стола к двери и обратно, не в силах открыть дверь и уйти.
А Начальник, наблюдая за маленьким Игнатием Соломоновичем, сказал Бутову свое излюбленное: "Не боги горшки обжигают". - Я когда в первый раз пришел, тоже показалось, что ни в зуб ногой. Потом успокоился: помощники всегда найдутся, только кликни. У нас с тобой, Александр Максимович, на вооружении метод, мы с тобой, - почему-то он перешел на "ты", - эдакое чувствуем за сто километров.
А Игнатий Соломонович стал разъяснять подполковнику, что сейчас в работе очень сложный текст - шумерская клинопись. А потом моляще спросил: может быть, мне остаться, я бы первое время помогал. Без зарплаты, конечно. Пристроился бы где-нибудь в уголке и помогал.
А Начальник грубо ответил:
- Иди, иди, бог подаст. Или прикажешь тебя взашей гнать?
Будкевич вышел, но сразу вернулся, и уж, кажется, нельзя было говорить более моляще и униженно, но он попросил еще гораздо более жалко - Может быть, позволили бы руководить хоть работой Степана Дерюгина? - Речь шла о том красивом молодом человеке, который забежал в комнатку в первый день, когда Бутов определился на работу в Институт, - потому что там древние языки и новый человек не сможет.
- Мы все смогли, - ответил Начальник, так похожий на Волового. - И все сможем, если в войну столько всякой дряни от нас драпало: накакали в штаны - и побежали. Так что иди, иди!
Бутов робко вмешался:
- Может быть, действительно… А Начальник ответил:
- Сказано, "иди в упряжке". Не поймешь - хуже будет.
И Бутов снова видит Игнатия Соломоновича. Он подметает какой-то двор и что-то бормочет, все что-то бормочет.
А потом он видит в этом же мутном световом кругу щенка, которого когда-то подобрал на дворе. То есть сперва не щенка, а пустую собачью конуру. Потом снова видит конуру, но оттуда вылезает тощий облезлый пес - и скулит, скулит. Бутов вспоминает, что тогда донес щенка почти до дверей, а там испугался чего-то - неудовольствия Натальи Михайловны? Хотя, может быть, ей-то щеночек бы понравился - все-таки живая душа. Но он испугался, бежит в тот проходной двор, где подобрал щенка, и швыряет его подальше. И бежит, бежит прочь; а щенок вскакивает на лапы и вслед. Тогда он швыряет щеночка уже далеко - изо всех сил швыряет, бежит не оглядываясь. И вдруг в это опаловое пепельное пятно втиснулся, влез как пес в конуру, тот маленький - Будкевич; он сразу его узнал. А там уже ждали - монтер, истопник и сторож. Будкевич дрожал, пока разливал "напиток". А выпив, сразу перестал дрожать и заговорил на певучем - арамейском, Бутов уже немного разбирался - языке. И эти, монтер со сторожем и истопник, слушали с уважением, кто-то даже сказал:
- Вот вкалывает!..
Игнатий Соломонович выпил еще, и еще - поллитровок было две - все говорил, говорил.
…А потом это воспоминание померкло, и опять вспоминается щенок. Он видит пустую конуру, а затем конуру и вылезающего из нее пса. Видит и думает: "почему люди - все люди, и он тоже, когда еще был человеком, - так осторожны, когда делают или только собираются сделать добро, и почему они так, не оглядываясь, творят зло". О людях он думает во втором лице, и себя видит со стороны. Мерцают, мерцают видения, как тусклые огни. И он знает, что так будет вечно, именно в этом страшная вечность, которую мы предчувствуем - все равно, верующие или неверующие, - когда умираем; это о ней Шекспир сказал: "Кто нес бы бремя жизни, когда б не страх чего-то после смерти". Вечность! А видения какой-то почти невесомой тканью - даже не тканью, а паутиной - складываются на груди между ним и крышкой гроба; но расстояние между ним и крышкой гроба почему-то почти не уменьшается. Только чуть-чуть нарастает тяжесть. И он понимает: это и есть - вечные муки. А видения ложатся, как материя в текстильном магазине, когда ее перемеривают метром.
…А потом в мутном пятне, которое ближе, чем другие: стол, уставленный закусками и напитками, и за столом жена - нарядная, даже как бы повеселевшая, хотя и в черном траурном платье. И она часто смеется, откидываясь полным гибким телом. Она пьяна - вот почему она смеется. И часто поворачивается к аспиранту Степану Дерюгину, единственному аспиранту, которого оставили у него на попечении, когда уволили на пенсию; из жалости оставили, так, чтобы перепадала десятка-другая из безлюдного фонда. И Костя сидит рядом с девушкой, лица которой мертвый почему-то разглядеть не может.
Отмечаются сороковины.
Жена сильным движением, не вяло, как он привык видеть, а упруго поворачивается к Дерюгину. Тяжелые груди у нее колышутся, как всегда, когда она по забывчивости, а часто и нарочно, "забывает" надеть бюстгальтер. Груди колышутся под тонкой черной кофточкой. Тело просвечивает сквозь ткань. И сидит молчаливо, неподвижно эта. А потом Костя и его подружка исчезают куда-то. Он хорошо знает, что видит только тех, кто в это мгновение помнит о нем, хоть краешком сознания, другие сразу исчезают из глаз, что только воспоминания сильнее смерти, проникают через стену, которой смерть отгорожена от жизни. А ослабление и исчезание воспоминаний страшно и ничем не предотвратимо; это тоже входит в вечные муки - растворение в пустоте.
А жена его кладет руку на плечо аспиранту Степе Дерюгину, прижимается к нему и в тот же момент исчезает. И только эта, старенькая Варвара Борисовна, которую он обогнал на общем их пути к смерти, сидит, жует губами, протягивает руку к блюду с холодцом и сразу испуганно роняет вилку. Она одна помнит о нем.
- Значит, у вас никого не было и нет из близких, таких, которым вы дороги? - спрашивает Некто.
- Может быть, и так, - мысленно отвечает он и видит только эту, ну и человека в черном плаще на ржавом железном сундуке. Тот не знает о смерти Бутова. Горе пронизывает холодное мертвое сердце.
- Зачем же вам воскрешение? - спрашивает Некто….А потом видения разом исчезают. И Бутов слышит голос того, высокого с голубыми крыльями, теперь почему-то понимая каждое слово, произнесенное на прежде незнакомом певучем языке:
- Там решено: ты воскреснешь! Первый раз тебе, рожденному матерью, не дали прожить по-человечески. А сам ты не сумел. Постарайся быть иным, когда снова ступишь на землю, где можно так легко рассеивать злые семена и с таким трудом - добрые. Постарайся быть иным, иначе ты скоро вернешься в черноту, у которой нет дна. Тогда уж навечно.
- Воскреснет, значится?! Такое решение! - взвизгивает Рыжий, голос которого Бутов сразу узнает. - Однако, поскольку речь идет не о душе, а, извините, душонке, душонке-тушенке, сказано - имею я право поставить одно условие, без выполнения которого воскрешение не произойдет? Сказано ведь!
- Справедливое условие, - поправляет Голубой.
- Куда ж справедливее. Пусть будет указано, что хоть один человек на земле ждет тебя, и не только ждет, а готов чем-то своим пожертвовать, чтобы Александр Максимович Бутов снова появился на земле. Хотя бы денежками - пожертвовать, поскольку людишки, как жуки, к деньгам тянутся. Назови человека, и если он завтра утром между девятью и десятью пожалует на мое Новое кладбище и сожжет на твоей могиле не много и не мало - двести рублей, ни на копейку меньше, не пожалеет ради тебя двух сотенных, тогда что ж, тогда - пусть исполнится!
- Будет так! - говорит Голубой.
19
И теперь мне, Алексею Теплову, младшему научному сотруднику Химического Института в городе Менделеевске, а прежде однополчанину и другу Александра Максимовича Бутова, остается только пояснить, в меру возможности, как была узнана мною и расшифрована, записана (работа, впрочем, еще далека от окончания) эта история, могущая в некоторых отрывках показаться необычной, даже - невероятной. Ну и одновременно оправдаться в неполноте, запутанности и отрывочности изложения.
Но каким образом оправдаться? Кто хочет, пусть довольствуется фактами, то есть тем, что мне как-то было продиктовано. Между прочим, в этом "как-то" - оно не может быть удовлетворительно разъяснено, на мой взгляд, - и заключается главная странность и неубедительность повествования.
Человек с более гибкой и молодой фантазией сам присочинит недостающее. Дело его. Ну, а читатель с умом скептическим - ему остается самое легкое: после первых же бросившихся в глаза неясностей или нелепостей даже отложить рукопись в сторону. Я и сам на месте читателя так бы поступил.
Без малейшей жалости, даже с облегчением я забросил бы эти записки, когда б не въедливое такое, вновь и вновь возникающее болезненное чувство: "Другие как хотят, а ты так поступать не вправе!".
Почему?
- Ну, хотя бы потому, что неспроста все это "открылось" (более подходящего слова не могу подобрать) именно тебе. И потому, что Александр Максимович Бутов - главное действующее лицо и, как представляется мне, подлинный автор этих автобиографических заметок, хотя он и говорит о себе чаще в третьем лице, - он, А. М. Бутов, не случайный знакомец, а человек, сыгравший важную роль в собственной твоей судьбе.
…Мы познакомились летом 1942 года в большом селе Глухово, недалеко от Новосибирска; там формировалась дивизия. Оба мы были зачислены в один батальон командирами рот; Александр Максимович, или, как я попросту его тогда именовал, Сашка, в ту пору ночами - дни были заняты под завязку - писал стихи: всякие там мечты про будущее.
Стихи эти тогда мне очень нравились, и вообще мы так дружили, что не только в батальоне, но во всем полку нас дразнили - "близняшками" или "двойняшками"; кстати, мы и внешне очень походили друг на друга, и даже в одну девчонку, санитарку Тосю, тайно были влюблены, хотя ни у кого из нас с ней ничего не было - даже не целовались. Да и она нас любила - только кого больше? Это уж одному Богу известно; даже не ей самой.
Я был уверен, что Сашка именно по праву своего таланта переживет войну и станет знаменитым поэтом. Как читателю известно, предчувствие мое относительно поэтической судьбы Бутова не оправдалось; во всяком случае пока. Да разве судьба признает "право таланта"? Не убивает ли она или принижает с особой даже пристрастностью людей выдающегося ума и дарования?
Осенью того же сорок второго года дивизию перебросили на Южный фронт. Через две недели при штурме высоты, именовавшейся Маяки, Бутов был тяжело ранен, эвакуирован в тыл и, хотя по слухам остался в живых, в нашу часть не вернулся.
Демобилизовавшись в сорок шестом, я попробовал его разыскать, но не преуспел в этом; в течение нескольких лет заходил в городскую читальню и внимательно просматривал поэтические разделы журналов. Сходные фамилии попадались, я всматривался в них с болью даже, а подписи "Александр Бутов" - не было и не было.
В конце концов я забросил бесполезные и огорчительные хождения.
А еще через пятнадцать или немногим больше лет фронтовой сослуживец, с которым мы переписывались, хотя и крайне редко, сообщил, что "А. М. Бутов - музам предпочел Минерву. Кажется, не слишком преуспевает на научном поприще, да и ведет себя, по слухам, не совсем порядочно: женился на некоей бойкой бабенке, прижил сына Костю и успел обзавестись рогами".
Корреспондент мой жил по случайности в том же городе Т., что и Бутов, - "за три квартала".
Сказать по правде, письмо не просто огорчило меня, а вызвало острую, долго не проходившую боль. Суть была не в том, что А. М. "обзавелся рогами". Какое мне-то дело. И не в том даже, что ведет себя непорядочно. Как это понимать?! Да и как ни понимай, многое следовало списать на желчный характер автора письма.
То есть дело было и в этом, даже именно в этом, но суть заключалась в ином. В чем? Да просто в том, вероятно, что послевоенная жизнь в образе Бутова примяла, обломала не только его одного, а общие наши мечты. Ведь как думалось? Выпадет счастливый номерок, не пошлют на тебя похоронку, тогда уж непременно осуществится!
А вот не осуществилось…"То, что было суждено тебе, но не пропето, свинцом оседает в сердце и принижает не только тебя, но и все твое поколение", - сказал как-то Бутов.
Кстати, когда он говорил это - где и когда, не помню, - мимо проходил один штабной лейтенант - полный, массивный, с багровым затылком; "мясной человечишко" - определял его Александр Максимович; так тот, на ходу уловив одно слово "пропето", неприятно осклабился и передразнил: "пропето, провыто, пропито" - ну, и пошел дальше.
И еще, кажется, в тот же раз Бутов сказал: "Позади слишком много того, в чем необходимо или исповедоваться до самого тайного, или так: "смертию смерть поправ".