Смерть и воскрешение А.М. Бутова (Происшествие на Новом кладбище) - Александр Шаров 15 стр.


Может быть, сейчас монолог Александра Максимовича прозвучит излишне "красиво". Но вспоминая его, я ведь мысленно вижу двадцатишестилетнего пехотного офицера, а по виду - и совсем мальчишку, жизнь которого может прерваться каждый час, каждую минуту, хотя бы на пологом склоне этой проклятой высотки Маяки близ Славянска, прерваться после каждого: "Рота, за мной!"

И еще Александр Максимович говорил: "Смерть - пустота и ничего иного. Мертвому она и положена - пустота. А вот жить в пустоте действительно страшно. Но этого мы себе тогда уж никак не позволим".

"Тогда" - означало: после войны.

Подобное он говорил, если нападала на него - редко - стихия философствования. А вообще он был веселым, смелым, красивым - вот как на той маленькой карточке, подаренной мне им; висит она в рамочке над кроватью, не стареет, не взрослеет, только желтеть понемногу начала.

Иногда Бутов читал мне свои стихи, только что сочиненные; читал и в Глухове, в уютной теплой избе, и у Маяков в исхлестанной осенними ливнями неглубокой траншее, когда до зеленой ракеты, по которой "подготовиться к атаке" оставалось час или и того меньше. Мнением моим о стихах он не интересовался, во всяком случае - виду не показывал. Только однажды - не накануне ли тяжелого своего ранения? - спросил:

- Ну как?

Мне хотелось найти, как выражается Пушкин, важные слова. А получилась тут уж действительно красивость.

- Когда ты пришел, - сказал я, - было душно, тревожно - спят солдатики, согрелись в мокрых шинелях, для многих это последний сон. А теперь легче дышать. И видно далеко…

- Дальше Маяков? - с улыбкой спросил Бутов.

- До края земли, края жизни, и не только твоей и моей… - Не миражи? Будущее, которое действительно будет?..

Я не успел ответить: в небо медленно и полого поднималась зеленая ракета. Чуть ли не над головой пролетели первые снаряды дивизионной артиллерии. Александр Максимович побежал к себе, а я поднял свою роту.

…Пожалуй, вот и все, что я хотел и могу сказать о том, кем был для меня - да и остался - Бутов.

…Как-то я вернулся домой в неуютную свою холостяцкую комнату около одиннадцати, после шести часов преферанса "по маленькой" и изрядной выпивки, с ужасным чувством бессмыслицы, а если пооткровеннее - подлости своей жизни, именно "пустоты" ее, как, должно быть, понимал это слово Сашка Бутов; взглянул на карточку его - ив памяти всплыли эти слова: "А вот жить в пустоте действительно страшно, но этого мы себе тогда не позволим".

А ведь "позволили", снова - в который раз - позволили, чтобы потом - в который раз - покаяться.

Ужасно захотелось вспомнить хоть одно Сашкино стихотворение, хоть строчку; может быть, от стихов чуть развиднелось бы в хмурой осенней ночи, с тяжестью именно свинцовой, опускавшейся на меня - вот-вот раздавит. Но ничего не припоминалось; подумалось - вернее бы сказать "понялось", - что никогда больше стихи эти и не припомнятся; ведь они писались для меня и моих друзей, какими мы были, а во мне с нынешними дружками, какие мы есть, - существовать не могут.

Однажды Бутов сказал: "Слова и мысли воспринимаются, только если все уже предуготовлено, чтобы их вместить, - тоскует, ждет; а нет скворечника, скворцы летят дальше или падают от голода и истощения, умирают".

В каком-то журнале попались хорошие стихи, поразившие двумя строками: "И это все в меня запало И лишь потом во мне очнулось!" Но ведь "запало", посеялось во всех воевавших, а очнулось только в авторе стихотворения, ну и немногих, как он. А в других?.. В нас, может быть, и начало проклевываться, но сразу и уже навсегда заросло бурьяном.

Я распахнул окно - ветерком даже не повеяло. Темнота была такой плотной, что, казалось, ее можно рубить топором; только вот - зачем? Куда прорубаться?

Я вынул и положил на стол двести шестьдесят пять рублей, в мятых бумажках, оттопыривающих карман; двести сорок - неожиданно возвратил старый долг Чернов (его все у нас называли просто "Черный"), у которого я был в гостях, а двадцать пять рублейс копейками выиграны в преферанс. Механически пересчитывая этот свой случайный доходец, подумал, что день, по нашему обывательскому счету, вполне можно причислить к везучим. Но радости, даже самой малой, не ощутилось. Напротив: было чувство, что падаешь в пропасть, медленно, неотвратимо соскальзываешь…

Разделся и лег; показалось холодновато - поднялся, чтобы закрыть окно, но сразу снова распахнул. Еще вставал попить воды, просто побродить в шлепанцах по тесному неуюту моего жилья; когда слышишь шаги, даже и свои собственные, - не так одиноко.

Часы на стене показывали ровно половину двенадцатого, я улегся окончательно, натянув одеяло до подбородка. И только закрылись глаза, повеяло ветерком, прошла тошнота, и многое как-то прояснилось.

…Тут приходится отметить странность, до сих пор мною не разгаданную: то ли все описанное в этой рукописи было, но можно предположить и так, что просто я крепко уснул, и все это привиделось в глубоком забытьи.

Но тогда почему пачка мятых трехрублевок, пятирублевок и десяток - вот она на столе, - обуглилась и закоптилась с одной стороны?

И как, откуда появилась общая тетрадь в голубой клеенчатой обложке, где все страницы до последней покрыты наползающими одна на другую строками, написанными, несомненно, моей рукой, с моими, только мне понятными сокращениями, когда некоторые слова обозначены одной буквой или только мне понятным значком; я только начал на предыдущих страницах расшифровывать и перебеливать некоторые, наудачу взятые заметки из тетради - а так работы с ней хватит надолго.

…Итак, лишь только я закрыл глаза, повеяло прохладным ветерком с запахом прели, исчезли все следы праздно, пьяно и скучно проведенного вечера. Возникло, охватило меня сразу всего целиком - каждую клеточку, каждый нерв - ощущение сосредоточенной ясности; словно самое живое во мне поднялось из тайников души.

Я видел, несмотря на закрытые глаза, - это тоже странность, других я уже оговаривать не буду, - видел очень светлое, наполненное именно утренним светом голубое пространство, во всех направлениях пересекаемое ветвящимися потоками, как равнина пересекается ручьями и полноводными реками. Только потоки были не голубыми, серыми, синими, - словом, совсем не такими, какими бывают реки, - а прозрачно-розовыми. И по ним, подобно кораблям на реке, плыли одно за другим круглой и овальной формы тела красноватого цвета, почему-то вызывающие мысль о золотых рыбках или даже русалках.

Я попробовал было объяснить себе происхождение наблюдаемой картины - значит, я не спал?! - зажегся фонарь под окном? Выглянула луна? И вот свет фонаря, луны или просто лампы под потолком, проникает сквозь веки, очерчивая капилляры, а там движутся кровяные тельца. Попробовал объяснить себе все так, когда понял, что сугубо логические рассуждения никакого отношения к происходящему не имеют, а тут происходит нечто совсем другое - логике даже враждебное.

Череда чего-то овального, круглого, причудливо изогнутого - не что иное, как течение поступков, мыслей, чувств, соединяющихся сейчас заново, не во временной своей последовательности, а по однородности - так что события детства, допустим, естественно сливаются с чем-то происходящим сейчас, накануне старости. И твои мысли и поступки сливаются с сущностью другого, очень близкого тебе человека, при этом обнажая себя.

Каждого человека, - я еще не знал.

Потом в прозрачном пространстве появилось - спустилось с неба или выплыло из глубины - нечто, похожее одновременно на птицу и на человека, только крылатого. Черт лица различить я не мог, видел только что голову, окруженную сиянием - тем же утренним, голубоватым.

Я вспомнил, что во многих мифологических древних рисунках повторяется "птицечеловек" - с крыльями и птичьей головой. Но это был не птицечеловек, а человек-птица, вообще "крылатый" - другого определения я подыскать не смог.

И лишь только Крылатый появился, мне стало известно - было совершенно тихо, не доносилось ни звука, так что сообщено все дальнейшее было мне, очевидно, не словами, - стало известно, что Александр Максимович умер сорок дней назад.

Это не потрясло меня, словно я был уже предупрежден о его кончине. Словно сама эта смерть не окончательная, что ли. Напротив, она пресекла его, Александра Максимовича, и почему-то и мое - неотвратимое угасание (скольжение в пропасть?), так что если он снова появится, то таким, как на моей карточке, как в Глухове, как в дни штурма высотки Маяки, в ночи, когда он писал стихи.

Появится, чтобы пропеть непропетое, прожить истинную жизнь.

Еще мне было сообщено, что воскрешение произойдет, только если Бутов необходим хоть одному человеку на земле. И этот "один" докажет потребность в существовании Бутова, верность ему: придет, преодолев все могущие возникнуть препятствия, на Новое кладбище города Т., где Бутов жил и погребен, непременно до десяти часов завтрашнего утра и сожжет над могилой ровно двести рублей.

Вот и все. Я открыл глаза, вскочил и с лихорадочной поспешностью стал одеваться. Часы и теперь показывали половину двенадцатого; по-видимому, то, что привиделось, не заняло нашего земного времени.

Почему-то - некстати - пришло в голову: какое это жалкое, хотя и чрезвычайно распространенное именно в наше время понятие - полуинтеллигент, полуинтеллигенция. И как дурно, что иные - даже умнейшие - путают это слово и это сословие с другим, близким, но противоположным первому - интеллигент, интеллигенция. Впрочем, конечно же, интеллигенция не сословие, а просто сочетание одиноких людей, рассеянных по свету, таких, как Р., о котором мне некогда часто рассказывал Бутов.

В том ли разница, что интеллигент знает языки, музыку, живопись, современную науку, что ему по-блоковски "внятно всё"? Конечно, и в этом, но во вторую очередь. А главное - что он имеет свою идею, направление движения, диктуемое этой идеей. И идет не со службы домой, не в гости - картишками перекинуться, а в одном своем направлении. И если на пути гильотина, виселица, выстрел в затылок, нищета, непризнание и враждебность окружающих - он не свернет. И если он исчезнет одним из перечисленных способов, тогда что ж? Свет, который он излучал, вот это самое утреннее сияние успело осветить хоть одну душу - несмотря на все успехи современной светоизоляции; одну душу, чаще всего не больше, чем одну или две, - но разве этого мало?

И если так судить, я, записывающий это повествование - именно полуинтеллигент, а Александр Максимович напротив - интеллигент хотя бы в силу истинности своего дарования, во всяком случае - мог бы стать интеллигентом.

Сейчас, после смерти?

Да, именно сейчас, - в силу великих слов "смертию смерть поправ".

Тут надо оговориться, что путаница мыслей не мешала мне. Я оделся и умылся, позвонил на вокзал и узнал, что поезда на Т. есть в 0.15 и в четыре часа ночи. Постановил для себя непременно уехать в 0.15 - тогда исключены всякие случайности, а что они грозят мне, я уже сознавал. Не достану в Т. такси, доберусь хоть пешком до этого самого Нового кладбища. А уехать в 0.15 вполне возможно - до вокзала рукой подать.

По улице во всю недобрую силу гулял осенний ветер, разметывая опавшие листья, а в голове продолжалось то же путаное коловращение мыслей, по сути пустяковых даже.

Например, я спросил себя: "Ну, а если бы умер ты, нашелся бы хоть один, готовый пожертвовать ради тебя сторублевками? Для чего - чтобы не потерять партнера в преферанс? Один, X, - скажет себе, что все это сон, плод возбужденной фантазии, хотя и поймет в глубине души - нет, не сон; как понял, допустим, я. Другой, Y, которому врач недавно раздраженно заметил: "столько жиру, что невозможно прослушать сердце", - повернется на другой бок и с новыми силами захрапит, успев только успокоить себя: "Не я же умер, а до Алешки Теплова какое мне дело". Ну a Z? Черт с ним, с "зетом", да и есть ли он?!

И я подумал - это уж из области более важного, - что в каком-то научно-популярном издании была статейка о "расширяющейся вселенной". Сущности ее я не понял, но показалось, что вот, когда протечет еще одна Вечность, звезды и планеты разбредутся так далеко, что они даже не будут видеть друг друга, если бы и было у них одухотворенное свойство "видеть". Над каждой звездой прострется ночное небо, "пустота" (все время мелькало в мыслях это обреченное бутовское слово).

И мы, люди, как бы предугадываем судьбу звезд; и нас разметывают, как ветер листья, - другие ветры: войны, революции, лагеря - всё, чему мы были даже не свидетелями, а причастниками.

Пустота, разъединенность, ненужность друг другу.

И если бы не связи матери с ребенком, любимого с любимой, тогда процесс окончательного разъединения быстро - не успеешь оглянуться - завершился бы; а так - что-то все же нет-нет да и встанет на пути ветров моего печального времени.

И опять же, пока опутывали меня эти отвлеченные соображения, я продолжал делать все, что требовалось. В ноль часов - был на вокзале. В 0.10 - купил билет, как сказала кассирша - последний, и выбежал на платформу. Поезд одноглазым циклопом приближался, и вот - остановился. Я бросился к хвостовому тринадцатому вагону, когда путь преградил некто в дубленке, шляпе пирожком и с рыжими кошачьими усами.

Он крепко охватил холодной и твердой, как железо, лапой - именно "лапой", так кажется точнее всего, - правую мою руку, в которой я зажал билет. Подняв круглое, красномясое лицо, мокрое от слез (глаза у него были закрыты, словно могли нечто преждевременно выдать), он скороговоркой проговорил:

- Матушка умирает - медикус специально звонил. Может, знали матушку? В миру, как прежде выражались, Евфросинья Мокевна?! А там, - он коротко и неопределенно взмахнул рукой, показывая не то вниз, не то вверх, - там другое дело. Если ночью явлюсь, может, поспею к ложу страдалицы. Хотя и будучи врагом суеверий, приму родительское напутствие. Поэтому и решил обеспокоить именно вас, как человека с душой. Остальные, которые тут, давно душу заложили и перезаложили, остались с душонками. Странное словцо его "душонка" походило на другое - "душно" - и вызывало физическое ощущение, что нечем дышать.

Бормоча свою невнятицу, рыжий в дубленке вырвал билет и с невероятной быстротой метнулся к поезду.

А может, я сам в каком-то вдруг овладевшем мною безволии, но вполне понимая, что поступаю неверно, даже так - предаю! - разжал ладонь с билетом?

Я побежал вслед за Рыжим, но не сразу; несколько секунд мною владело нечто вроде столбняка. Рыжий вскочил на заднюю площадку, стал рядом с кондуктором, державшим свой красный фонарь; поезд снова походил на циклопа с глазом цвета крови.

Неизвестно для чего я добежал до конца платформы и только тут остановился. Дышалось трудно - снова сник ветер. Вспомнилась строка из прочитанного некогда, очень давно, не знаю в каком именно произведении: "Моей, моей виной случилось все…"

Строка жужжала в мозгу огромной мухой. И больше для того, чтобы заглушить назойливое вбуравливающееся в мозг жужжание, я сказал самому себе:

- Мать умирает, ты должен был отдать билет, святое дело…

Сказал, отчетливо сознавая, что лгу; по другим поводам я много раз лгал себе и прежде. То есть, логически если - все правильно, и лицо в слезах - как не поверить!.. Ну, а если по-другому: именно не логически? Тогда одно только: "моей, моей виной случилось все…"

- Что же такого случилось?! Не удалось уехать в 0.15, уедешь в четыре - тоже вполне успеется, - продолжал я успокаивать себя.

- Ничего ты не успеешь, - глухо отозвался другой голос; двое спорили во мне - один оправдывался, другой обвинял.

Кругом было пусто. "Ни души", - сказал я сам себе, и вдруг насмешливо представилось, что душа - просто наполненная чем-то незримым оболочка, вроде детского воздушного шарика; и оно, незримое, в истинном своем чистейшем составе есть именно детскость, ничего иного. Кто-то или ты сам ненароком надавил на оболочку, чаще всего в сердцах и по вполне зримому поводу, и человеческого содержания стало меньше, потом - еще меньше, еще, еще; и вот уже в тебе одна оболочка, именно "душонка", по определению того, в дубленке; нечем дышать - душно.

И не то чтобы ты продал душу, как выражались прежде; просто - не уберег ее.

"Просто не уберег?" - так ли? Ведь каждый раз, когда "оболочка" понемножку, почти незаметно пустела, ты получал взамен некоторую сладость, покой, безопасность. Значит, вроде и не продал - и все же продал. - Но у тебя-то душа сохранилась? - спросил я себя.

- Не знаю, - отозвался тот же глуховатый внутренний голос. - Если и сохранилась, то лишь отчасти.

Тут в системе доказательств "обвиняющего" главное заключалось в том, что утрата души, усыхание ее рассматривались как процесс естественный - "возрастные изменения", как сказал бы врач, - естественные и неизбежные.

Меня могло поразить, но, по правде сказать, поразило только ум, что душа воспринималась как бы посторонней человеку, на время только дарованной ему; может быть, именно не дарованной, а навязанной. И исчезающей по мере совершения тобой всяческого зла.

- Ведь есть на тебе зло - это как ни считай.

- А если обойти зло? - отозвался во мне защищающий. - Стороночкой, стороночкой, и вот уже ветвление корней окончилось, - свободная почва, на ней ты еще можешь посеять доброе, даже противное тому, чем жил прежде?!

- Зло, раз принятое тобой, никогда и нигде не оканчивается, - прозвучало отчетливо, как приговор. - И уже вступили в жизнь новые поколения. "Тяжело, когда жизнь прожита с одними, а оправдываться приходится перед другими", - это, кажется, слова Катона.

Лишь только произнесен был приговор, я подумал, что он - "обвиняющий" - ведь был во мне всегда, он часть меня. Что же он раньше не предостерег - в другой раз, другие разы, в самом начале?

И я уж совсем приготовился простить себя, амнистировать: мол, вся вина в этом "обвиняющем", в том, что знал и не предупредил. А Я сам, - что же такое это "Я"? Мнимость. Маленький человек, "винтик", как выражались не так давно.

И хоть этого нельзя не признать - не молчал голос совести, произносил временами укоряющее словцо, заставлял в холодном поту проснуться среди ночи: "Да что же это такое творится в мире, в тебе?!" Но все же я маленький человек. В этом оправдание!

- Не маленький; но ты и сейчас петляешь, вместо того, чтобы хоть оглянуться на то, что совершалось при тебе, в покое и тишине твоего молчания; на миллионы могил, на тех, кого уже не воскресишь. И какие там к черту могилы - рвы, ямы, в которых скелеты с бирками на ноге; а на бирках номера от первого до какого же? Миллионного, двадцатимиллионного? Считай, считай; разве хватит жизни твоей, и твоих детей, и внуков, чтобы сосчитать! Маленький человечек, вот кто ты - человечек без совести.

- Пусть будет так. Не обижаюсь, напротив, двумя руками проголосую - но только какой же спрос с маленького человечка? Вот Бутов - он, может быть, другое дело, у него талант, а значит, и ответственность перед миром. А я…

Обвиняющий не ответил. Воцарилась глухая темнота, глухая тишина, духота, к которой мы так привыкли, пустота во мне и в окружающем пространстве.

Назад Дальше