Смерть и воскрешение А.М. Бутова (Происшествие на Новом кладбище) - Александр Шаров 8 стр.


Подумал: "один я такой?". Да нет, в газетах со школьных еще времен столько отречений, отмежеваний от родителей, братьев и сестер, от товарищей, от самого себя.

…Легче тебе от того, что не один ты Иуда? Что ты не выдал, только отступаешь поглубже в тень.

И еще подумал: "Хорошо, что она пришла днем. Должно быть, соседей нет дома".

Едва лишь он успокоился немного, в дверь продолжительно позвонили. Сердце его заколотилось. Он подумал, вернее было бы сказать - он сообразил: все время приходилось, и он научился этому - соображать, иначе не останешься на свободе. Он сообразил: "Девушка вернулась! Как ее зовут? Соня?.. Да - Соня. Будет просить о помощи. Как и чем я могу помочь ей? Лучше не отпирать".

Ему вспомнилось из Евангелия: "Кто говорит - я люблю Бога, а брата своего ненавидит, тот лжец; ибо не любящий брата своего, которого он видит, как может любить Бога, которого не видит".

Мелькнуло в мыслях: а если вместо слова "Бог" подставить - "Идея"? И идея эта - о всеобщем счастье. Ведь так?! Почему же во имя ее только и остается зачеркивать в памяти, то есть убивать в памяти самых близких: брата так брата, любимую так любимую, учителя так учителя…

Звонили и стучали непрерывно, и пришлось открыть. К счастью, это была не Соня, в дверях стоял управдом. Он оглядел небогатую обстановку студенческого жилья и остановился рыскливым взглядом на тетрадке с письмом Р., лежащей посереди пустого стола на самом видном месте. Бутов подумал: "Возьмет тетрадь - и все, и конец. Но я ведь даже не знаю, что там?! Что бы ни было - конец. И ведь хватало времени разорвать тетрадь, сжечь, сунуть в карман!" Все это он говорил себе как обреченный, как мышь в мышеловке, как тонущий, уже захлебнувшийся - а берег далеко, вообще берега нет. Он так был поглощен своими мыслями, - какие тут "мысли"! Переживания? Соображения? - не найдешь подходящего слова. Так был поглощен, что не расслышал, вернее сказать - не сразу воспринял слова управдома. Тот повторил:

- Нового вселяем. Знаете - напротив! Печать будем снимать. Придется вам, Александр Максимович, - понятым; в порядке общественной нагрузки. Не возражаете?

- Чего ж возражать. Рад помочь! Очень даже рад!..

…Когда это проплыло в мертвом сознании и увиделось со стороны, Бутов понял: все было страшно, но самое гнусное - "рад помочь. Очень даже рад". И искательная улыбочка, обращенная к бритому затылку управдома, шагавшего впереди, пока они пересекали лестничную площадку. "Подменили меня, что ли, или я всегда был таким, только случая не подвернулось проявиться?!"

В квартире напротив прежде обитала милая семья - муж и жена, молодые инженеры с трехлетней дочкой Леночкой, иногда забегавшей к Бутову поиграть. Теперь там было пусто. На полу валялись книги, бумаги, белье, детские платьица, женские и мужские костюмы. В детской кроватке, устремив бледно-голубые глаза к потолку, лежала большая кукла. На подушке вмятина от головки исчезнувшей девочки. "Куда она-то попала? Не в лагерь же, не в тюрьму? Или есть тюрьмы для трехлетних?!" Не тюрьмы, так сиротские дома - это при живых отце и матери; или тем недолго жить?!

Кругом была маленькая пустыня; тысячи, а может быть, миллионы безжизненных пустынь вновь и вновь образовывались по всему городу, всей стране - отделенные запечатанными дверями.

Бутов с непроходящим сознанием нечистоты почувствовал, что на лице его все та же жалкая, искательная улыбочка. Постарался стереть ее и не смог.

Или это инстинкт не давал отбросить спасательную маску; чтобы выжить, необходимо было и это - научиться управлять лицом, ни на секунду не расслабляясь. Даже во сне, ведь и ночью кто-либо из них может проникнуть к тебе. Как? Через закрытую дверь, через стену? Может! Именно ночь самое их время.

Надо научиться какому-то, совсем иному поведению. Нет, не научиться - на учение нет ни времени, ни сил, - а просто довериться инстинкту самосохранения, выползшему из первобытных времен; быстроте инстинкта, его безошибочности, и его беспощадности тоже. Разум может только подвести. Надо не думать, а именно соображать. Разум отступает, чем ближе край бездны, в которую вот-вот провалишься; ведь Р. провалился, а кто еще был таким олицетворением разума!

Провалился, исчез. Навсегда? Бутов знал, что навсегда. Инстинкт был рядом с Бутовым и контролировал его поведение. Человек словно раздваивался, как при шизофрении.

"А если я действительно сошел с ума?" - подумал Бутов.

Новый хозяин квартиры, тяжело и властно ступая, шагал по комнате.

- Жили - не тужили, - сказал он.

У него были черные усики и большое квадратное лицо. Управдом поднимал с пола вещи, пересчитывал, вносил в опись и швырял в общую кучу. Действуя привычно и споро, он сказал тому, с квадратным лицом:

- Если что подойдет - не стесняйтесь!

- А мы в университетах штаны не просиживали, чтобы стесняться. Только и своих шмоток хватает. Этому отовариться, что ли?! - он взглянул на Бутова, стоящего в дверях.

- Нет, нет! - с ужасом воскликнул Бутов и поднял руки к лицу, как бы защищаясь. Мимолетный взгляд того, с квадратным лицом, налился тяжестью, как свинцом, стал

неподвижным; взгляд проникал без малейшего усилия через кисти поднятых рук в глаза, а там и внутрь, в самое затаенное. Вспомнились слова Сони: "Да вы просто трус". И еще вспомнилось: "Кто говорит, я люблю Бога, а брата своего ненавидит, тот лжец".

Трус и лжец. Руки сами собой опустились, да и что защищать, когда ты трус и лжец.

С квадратным лицом снова шагал по комнате, управдом не отвлекаясь составлял опись. Когда все окончилось и Бутов вернулся к себе, он прежде всего стал искать спички, чтобы сжечь тетрадку.

Спичек не нашлось. Попросить у соседей? Это могло выглядеть подозрительным. Он закрыл дверь на два оборота ключа, зашторил окно и стал читать тетрадку:

"… Нынешние апокалипсические времена отличаются от предсказанных Иоанном Богословом тем, что охватывают своим пламенем не сразу всю страну, а постепенно, сословие за сословием; семья за семьей объявляется вне закона, "лишними людьми" в каком-то новом страшном смысле. Гумилева расстреливают, сын его и Ахматовой отправляется в лагерь. А Анна Ахматова остается на свободе. Какая это свобода! Некоторые живут, чтобы забыть, другие - один на тысячу, чтобы помнить. Закон режет семьи по живому; такова его воля. Впрочем, слово "закон" совершенно неуместно.

То же происходит и с различными направлениями искусства, научными школами; многое заменяется одним. Вы понимаете меня?" Читая, Бутов словно слышал голос Р., мягкий и непреклонный, пророческий. Вот теперь тоска по учителю сжала сердце. Он был единственным из всех, кого Бутов знал, достойным слов: "Се Человек". Позорное и предательское бегство в университетском коридоре было бегством не только от Р., но и от того неокрепшего, что могло стать человеческим в самом себе.

Бутов читал:

"Все это похоже на опричнину и, может быть, с опричнины и началось. Те, кто объявляются вне права жить, - отделяются от остальной страны стеной, проволокой. Тот, кому это удобнее, может вообразить, что за ней тишина. Кто посмелее, расслышит крики, слова, но искаженные до неузнаваемости. Стена, или нет - ширма, которой в больничной палате отделяют умирающего. Уберут ширму, откроется тщательно заправленная кровать, и нет следа от того, кто тут доживал последние часы. Удивительная тайна и ужас бесследности человеческого существования; даже больше чем самой смерти.

Впрочем, какая же ширма, если стена метровой толщины или проволока - их до срока не сдвинешь никакими силами. Одна половина народа уничтожает другую. Нет, уничтожает именно не половина, а та самая узкая "кучка, идущая по крутому обрыву"; она не сорвется в бездну, ни у кого не хватит умения и сил столкнуть ее. Самое совестливое слово, долг, - теперь не из сердца, подчиняется не внутреннему велению, а всегда давлению извне - всегда как формула насилия.

Сначала стена отделяет дворянство, купечество, духовенство, "кулачество" и всех, кого произвольно к этому сословию приписывают, разночинцев - прежний разум страны, объединив всех ловким словцом "лишенцы". Погибают выработанные у нас дворянством, разночинцами и народным опытом правила этики. Короленко писал, как потрясли его день и час, когда он узнал о казни одного польского повстанца; нам, моему поколению и поколениям младшим, даже вашему, стало естественно спокойно, не ускоряя шагов пройти мимо завалов трупов. Мы - поколения на крови, всё видящие через кровавую завесу. В прошлом дело одного Дрейфуса, одного Бейлиса, маленькой группки вотяков, произвольно осужденных за не совершенное ими ритуальное убийство, возмущали совесть мира. Теперь - вы заметили? - и само слово "совесть" исчезло из обихода.

В двадцатых и первой половине тридцатых годов стена отбросила смертную тень на самые работящие и творческие слои крестьянства. Явственно обозначалось, что сам народ объявлен врагом народа; ведь кто еще, если не крестьянство, - народ в крестьянской России?!

После каждого ареста родные, друзья, знакомые и полузнакомые должны писать "вверх по инстанции", что такой-то репрессирован. Где тут смысл: убийцам сообщать, что убитый ими мертв? Смысл есть: всю страну, все уцелевшее до времени в ней заставить год за годом и день за днем упражняться в предательстве, во лжи, подписывать смертные приговоры, чтобы свойства эти вошли в антропологический состав человека; чтобы закрепилась другая разновидность человеков. Чтобы поставить человека в ситуацию подлости, и так - пока не возникнет в нем соответствующая цепь условных рефлексов. Зажигается лампочка и течет слюна: случилось, выдумано что-то такое - и следует донос; не из выгоды даже, не из карьеры, а так, чтобы не пало подозрение".

Читая, Бутов шагал по комнате от окна к двери и обратно. Электричества он почему-то не зажигал; впрочем, ночь была светлая, прозрачная, словно бы и она боялась, что ее упрекнут в укрывательстве.

В сознании промелькнуло: стук шагов в этот поздний час может показаться соседям подозрительным, Бутов стал ходить на носках, сбросил ботинки. В странноватой "игре в слова", к которой Бутов пристрастился вслед за Р., слово "соседи" само собой изменилось в - "свидетели". Свидетели обвинения, конечно, - других сейчас не бывает. Хотя какой там "суд", и кому нужны "свидетельские показания" в царстве лжи? Как-то профессор Р. сказал: "Презумпция виновности сменила презумпцию невиновности - самое высокое деяние человеческого ума и сердца. Люди делятся на подозреваемых, обреченных и подозревающих, на хватаемых и хватающих".

Бутов остановился у окна и дочитал письмо уже при свете луны.

"Для Пушкина самое людское - жалость; "и в сердце жалость умерла" - значит, и не человек больше. Новые гомункулы прежде всего безжалостны. Обратим ли в исторической перспективе этот процесс обесчеловечения? Нам, старикам, не дано знать, но что думаете об этом вы, ваше поколение? Заглядываю в глаза прохожих, в глаза студентов на лекциях, на семинарах, и как редко встречаешь ответный сочувственный взгляд… А если в гигантскую реторту затолкнут постепенно весь мир - народ за народом, страну за страной? Известно ли вам, что в самом начале двадцатых годов Ленин пожелал беседовать с Кропоткиным? Они встретились в Румянцевской библиотеке: место избрал Кропоткин, идти в Кремль он отказался. О чем они говорили там, на верхней лестничной площадке библиотеки, - человек, вобравший в свою "Этику" весь нравственный опыт человечества, еще от библейского "не убий", и его собеседник, заново провозгласивший нечаевское - "морально то, что полезно революции".

Все же Кропоткину и многим другим казалось, что человеческое в людях сильнее, оно должно в последнем счете победить. Самое странное, что мне и сейчас представляется, что победа будет за справедливостью, хотя я пишу это перед гибелью не только неизбежной, но и очень близкой… Стучат в дверь…"

Письмо оборвалось…

Бутов различил тротуар - там, далеко в прозрачной темноте - и подумал: "Конечно, лучше бы открыть окно и выпрыгнуть; и все, и дело с концом. Ведь я из "подозреваемых", чего же мне ждать, любимому ученику Р.? Вспомнилось: "Кто нес бы бремя жизни, когда б не страх чего-то после смерти". В Бутове этого страха не было; ведь он еще ничего не знал о посмертном суде над собой.

Чего же он медлил?

Вспомнилось, что и в пять лет, когда погибла мать и он увидел труп на мостовой, было это влекущее чувство выпрыгнуть за окно. "Что же оно у меня - в крови, что ли? В крови эпохи. Вот ведь Есенин - повесился, Маяковский - расстрелял себя. В крови эпохи. Эпоха на крови".

Чтобы избавиться от жуткого соблазна, Бутов отошел от окна и сел на кровать. Почти сразу поднялся, отыскал иголку и единственную катушку белых ниток - других не оказалось - подпорол подкладку куртки, сунул в образовавшуюся щель тетрадь и снова подшил подкладку; если по законам здравого смысла, то все делалось до крайности нелепо. Ведь в любую минуту тебя могут схватить; при самом поверхностном обыске только слепой не обратит внимания на белые стежки. А если найдут нарочито спрятанную тетрадь, тогда уж…

Все верно, но он оставил как было; из-за того, что, вероятно, нельзя ему было существовать совсем без Михаила Яковлевича, совсем вне мира его мыслей, с которым тетрадь как-то прощально связывала; и из-за того, что второй раз бегство - то, коридорное, - невозможно; и потому еще, что сохранить тетрадь - против здравого смысла, а разве не нынешний "здравый смысл" чуть было - или совсем? - превратил его из человека в будто бы человека; и потому еще, что его вдруг охватила смертельная усталость: пусть свершится, чему свершиться суждено.

Он только скомкал край куртки; теперь бумага хоть не шуршала за подкладкой. Бросил куртку на стул, скинул ботинки и лег. Его охватила вереница снов - может быть, и вещих. Снилось ему, что по улице через ночь неторопливо идет единственный прохожий, так тяжело ступая, что тротуар прогибается под ногами. Прохожий напоминает того, с квадратным лицом, но и управдома тоже; он без труда поднимается вверх по стене, как муха по стеклу. Даже не через окно, а сквозь стену он проходит в комнату, вынимает из чемоданчика нечто черное, свернутое в трубку. Быстро разворачивает: черное оказывается часто переплетенной чугунной решеткой. Стоя лицом к Бутову, прохожий говорит:

- А вы, небось, уже черт знает что напридумали…

- Да, - испуганно и с новой в нем принижающей услужливостью соглашается Бутов.

- Напридумали, а вот и неправда, вот и неправда!

- Да я и сам вижу, - Бутов спешит согласиться.

Прохожий между тем подошел к окну и распахнул раму. Очень сильный ливень. Но вместе с тем невиданно ярко светит луна. И этот лунный свет, ветер, косые ливневые потоки упираются в грудь прохожему с решеткой в руках, отталкивая его на середину комнаты. Бутов и во сне отлично сознает, что если бы он встал, если бы хоть немного помог дождю и луне, прохожий бы исчез, убрался восвояси. Все это так, но Бутов не поднимается. Боится он, что ли?.. Вероятно, вроде того - боится. Прохожему удается снова приблизиться к окну. Он захлопывает его и очень умело прилаживает решетку.

- В самый раз! - говорит прохожий.

- Как по мерке, - искательно кивнув, спешит согласиться Бутов.

Тени от решетки ложатся на потолок, на стены, стол и на лицо тоже. Бутов чувствует их холодное, все усиливающееся неумолимое давление.

- Теперь уж не бывать, чтобы раз - и к окошку. Студентик ведь, всякое взбредет. "Именно - "всякое". Это точно - "всякое", - хочет поддакнуть Бутов. Сейчас необходимо

поддакнуть, но страх сжимает горло. А молчать нельзя. Никак нельзя, - подсказывает инстинкт. И инстинкт прав. Он бы послушался его - да вот не выходит.

- К окошку - и бенц, - повторяет прохожий. - Или через дверь и драпа. Прежде чем исчезнуть, прохожий и дверь заделывает решеткой.

Только теперь Бутов открывает глаза; на потолке и на стенах пересекающиеся прямые тени. От решеток? "Да нет - просто от оконных рам", - пробует он успокоить себя.

Он подбегает к окну. Никаких решеток! До половины тела высовывается из окна. Его охватывает ливень, но он не торопится укрыться в комнате. Напротив, он думает: еще мизерное усилие, неприметное движение - и "бенц", как выразился прохожий. Но он не делает этого ничтожного усилия. Отчего? Решимости не хватает? Ведь так просто - из сна в смерть. Ведь я сплю. Нет, не сплю, глаза открыты; вот она, черная ночь, черная решетка теней, черная улица, черная пустота. Не сплю!..А когда прохожий был тут - спал? Не знаю. Во всяком случае, прохожий сейчас отчасти здесь, отчасти следит за мной.

А броситься в окно - хорошо бы, но до этого нужно что-то успеть сделать. Что именно - он не помнит. Что-то необходимо совершить, прежде чем явиться. Куда явиться?

Бутов поворачивает выключатель; и это кажется отчасти удивительным, что свет зажегся. Берет со стола мутноватое бритвенное зеркальце. Никаких следов решетки, а давление переплетающихся прутьев - сильное, режущее - он чувствует непрерывно. С лихорадочной быстротой одевается, бросается к двери, хочет открыть; дверь не поддается.

- Так вот оно что такое ты надумал! - яростно, но и с ужасным страхом говорит Бутов. - Ничего! Это тебе не пройдет, не на такого напал!

Он колотит кулаками по двери, дергает ручку, всем телом повисает на ней. Он не спит - это точно. Но и дневного сознания нет. Он где-то между, как сейчас в могиле.

Откуда-то раздается хихиканье. Бутов бегает по комнате, заглядывает под кровать, под стул, под шкаф. Вдруг кажется, что он висит на лампочке вниз головой. Но ведь так не бывает. И все-таки тот он - есть, есть! Совершенно обессилев, Бутов садится на стул. И вдруг видит ключ в двери; вспоминает - вечером он сам закрылся на два оборота; так просто.

И вот уже он бежит по тротуару. Ливень прекратился. Он бежит что есть сил, не очень сознавая, куда это так торопится. "Ах, ну, конечно же, к Р. Ты убежал от Р., теперь твой долг догнать его".

Инстинкт предостерегает, но он взбунтовался против инстинкта. Р. там; ну там, куда их увозят: "их увозят, нас увозят". Или уже в преисподней твой Р.?

Все равно надо спешить.

За спиной Бутов слышит шаги и из последних сил ускоряет бег. Больше всего он сейчас ненавидит свой инстинкт, хотя ведь это не что иное, как часть его самого; да и единственное, что озабочено его судьбой, пытается защитить, по-своему, разумеется, несколько подловато, но пытается.

Шаги близятся. Бутов остановился - все равно силы на исходе, так не лучше ли сразу? Слышно, как шумит вода: по-разному - когда с силой, негодующе вырывается из переполненных водосточных труб, когда частыми каплями срывается с деревьев, фонарей, крыш; когда звонко бурлит в придорожной канаве.

Ударяясь о ноги, вода разделяется на два русла - одно течет прямо, другое к краю тротуара. Странно, как они решительно разрывают друг с другом, эти два потока, до сих пор бывшие одним. Совершенно как люди.

Бутов у цели. "Ты говорила, что я трус и лжец, больше ничего", - мысленно повторяет он слова Сони. Почему же здесь, у дома беды?

Ему представляется, что он видит в темноте Сонино бледное лицо, и видит, как презрительно морщатся ее губы, когда она отвечает: "Чему удивляться? Все дома в этом городе, в этой стране - дома беды".

Так и не удалось объясниться с Соней.

Назад Дальше