Смерть и воскрешение А.М. Бутова (Происшествие на Новом кладбище) - Александр Шаров 9 стр.


Лифт не работает. Бутов поднимается по тускло освещенной грязноватой лестнице, длинно, очень длинно звонит в дверь Михаила Яковлевича. Звук звонка уходит туда, в пустыню, которую теперь он ясно представляет себе. Он стучится, трясет дверь, отлично понимая даже своим нынешним смутным сознанием, что все делаемое им бессмысленно, опасно и объясняется единственным нелепым решением поступать вопреки здравому смыслу и инстинкту, условным рефлексам. Те, кто сейчас живут по инстинктам, - не люди, а ему почему-то необходимо доказать себе, что он человек; может быть, оттого необходимо, что он сам в этом сомневается.

Открывается дверь напротив. На лестничной площадке появляется заспанная пожилая женщина в халате.

- Что это ты так разбушевался среди ночи? - спрашивает она.

- Мне Михаила Яковлевича, - бормочет он, различая красную сургучную печать на двери, раньше почему-то не бросившуюся в глаза, различает магический знак, отделяющий замеченное. Печать не должна была бы его потрясти, ведь он уже все знал от Сони. Но почему-то он чувствует предобморочную слабость и, чтобы не упасть, прислоняется к стене.

"Запозднились! Очень даже запозднились, молодой человек. Вам бы на три денечка раньше".

"Запозднился стать человеком", - про себя переводит Бутов слова женщины в халате и думает: "Как она-то угадала, что с ним творится?! Все угадала - ни убавить, ни прибавить".

Отодвинув женщину плечом, на лестничной площадке возникает пожилой мужчина в подтяжках поверх майки, в ночных туфлях на босу ногу.

- Зачем тебе так называемый Михаил Яковлевич? - сердито спрашивает он и несколько бочком надвигается на Бутова, как бы увеличиваясь при этом. Черты его расплывчатого, опухшего от сна лица приобретают каменность.

Бутов отвечает не сразу. Им овладевает эта нелепая "игра в слова"; "со-сед", "сед-со", "сексот". - Михаил Яковлевич мой профессор. Учитель!

- Учитель, значит?! Для кого "учитель", а для нас с вами - враг народа! Вот оно как, молодой человек!

- Co-сед, сед-со, сек-сот, - механически повторяет про себя Бутов.

Он делает движение к маршу лестницы, ведущему вниз, но сосед и соседка плотными телами загораживают дорогу.

- Поскольку уж пожаловали посреди ночи, какой резон торопиться? - говорит сосед.

- Да мне Соню, Сонечку. Вы ведь знаете ее. Маленькая бледненькая такая. Адресок она не оставила? Или номер телефона? Позарез поговорить нужно, посоветоваться.

- Родственница, что ли? Или "подружка", как нынче выражаются?

- Не то, не то!..

"Седсо, сексот", - повторяется в голове и не дает думать, даже "соображать" мешает.

- Поговорить, следовательно, посовещаться? -

Голос соседа становится мягким, ласковым, словно и не он говорит, а кто-то иной. - Всему свету в мировом даже масштабе известно московское гостеприимство, а мы на лестнице. Пожалуйте, чаек попьем. Аграфена Ивановна, так полагаю, не откажется одежку вашу несколько подсушить. Не откажешься, старая? Аграфена Ивановна утвердительно кивнула.

- Вот и хорошо, вот и славненько!

- Да нет, - откликается Бутов. - Дело в том, что я крайне нездоров. И с ботинок натечет. Я тут подожду.

- Воля ваша, Аграфена моя останется для компании… Анекдотцы припомнятся, друг другу расскажете. Не такие, конечно, "пур для дам", как французики выражаются. А? Или англичане? Нынче все норовят охальничать, словно мы и не наши, а упаси боже - заграничные.

Сосед скрывается в дверях. Телефон, видимо, в коридоре, близко. Слышно, как сосед набирает номер. Но говорит он так тихо, что ни слова не разберешь.

Бутов стоит, опершись о стену. "Главное - силенок поднакопить. В случае чего - сила вот как понадобится". Отчего-то голова мутная, плохая. Он спрашивает женщину:

- Помните это: "Я исчезну, обнимая вас холодеющими руками".

- Еще что такое!?!

- Стих, - словно оправдывается он. Не знаю, почему-то именно эти строки припомнились. - Мы, слава богу, люди трудящиеся. После работы голова гудит, ровно бочка пустая. Не до стишков.

"Седсо, сексот", - про себя повторяет Бутов. Вспоминаются слова Р.: "Люди в наше время подразделяются на мертвых и живых. Мертвых несравненно больше; мертвых, притворяющихся живыми. Боже мой, как хорошо, мой мальчик, что ты не мертвый, что ты одухотворенный; радости это не принесет, только горе и смерть. Но горе и смерть - человеческие".

"Одухотворенный". Какой он, к черту, "одухотворенный"!

Из коридора доносится тихо: "Не извольте беспокоиться - мы, как говорится, сам с усам. Так сейчас и выезжаете?!"

Бутов наконец соображает, что слова, произнесенные в коридоре, - и услышанные, и те, которых он не уловил, - касаются его, только его. Он бросается к лестнице. Аграфена Ивановна пытается остановить его, широко расставить руки, словно ловит курицу. Он проскальзывает под ее руками. Может быть, она и не слишком старалась изловить.

Сверху раздается громовое: "Стой!". За Бутовым бегут, но это не страшно, он бегает хорошо. Он как бы падает, подобно дождевой капле, сверху вниз. Из ворот в переулок, сворачивает в знакомый, еще по тем, хорошим временам, проходной двор, оттуда в другой переулок. Теперь, пожалуй, можно не торопиться.

Дома он развешивает промокшую одежду, ботинки прислоняет к батарее, а сам - полуголый, в трусах - садится к столу, берет тетрадь и пишет: "И он надеялся, что слово - зачем же Бог создал его? - воскреснет, разорвет оковы - и устремится высоко. И люди вспомнят: мы же люди…". Эти неловкие стихи - к Р., заочное с ним прощание. Может быть, стихи трудно даются оттого, что после всего происшедшего он не имеет права на прощание.

Прощание… прощение.

"Се человек" - так будет называться стихотворение. Не закончив его, с лихорадочной быстротой Бутов пишет другое: "Баллада о трусости". Она начинается строкой песни, которую он очень любил в спокойные школьные времена. Вернее так: казавшиеся спокойными. "Были два друга в нашем полку. Пой песню, пой…" Резкий перебой ритма и поэтическое изложение истории были так распространены в те годы. Одного, первого товарища, "обсуждают", то есть судят, а если засудят, то это хуже смерти. И он, которого сейчас могут засудить, видит в битком набитом зале, где все решительно враждебны ему, - второго друга, о котором поется в песне, он видит и взглядом молит заступиться. Второй поднимается, но он говорит нечто совершенно неожиданное: "Были два друга в нашем полку, и я верил другу как самому себе. Тем более трагично для меня гнусное поведение этого человека, предательство наших идей", - ну и т. д., и т. п.

Первый почти не слушает, для него все кончено. Стихи перебивает рефрен: "Время жить прошло! Время тебе умирать".

Тот, кого судят, превращается в волка. За ним гонятся собаки, но почему-то с человеческими лицами. И гонятся охотники с собачьими мордами. А он - волк - в лесу. И он бы убежал, но его окружают красные флажки. Или языки пламени? У волка нет сил проскочить из крута, очерченного не то призрачным, не то истинным пламенем. Он мечется, пока вдруг не открывается просвет в кругу. Сейчас это уже не волк, а человек. Он притаился в древесной чаще, но второй видит его, и именно он, спокойно прицелившись, нажимает курок. "Время жить прошло, Время тебе умирать". Да, "были два друга в нашем полку".

Бутов роняет голову на руки, его охватывает тяжелый сон. Он во сне, как в лабиринте; а есть ли выход из лабиринта, хватит ли сил его отыскать? И ему все равно. Не отыщется выход, сон перейдет в смерть. Просто! Вообще все решительно кажется до странности простым.

Он спит и ему снится, что он идет по улице, куда-то ужасно торопится, проталкиваясь через плотную массу прохожих. Но прохожие устремляют взгляд на него и начинают расползаться. Именно расползаться во все стороны, лишь бы подальше. Только дома стоят неподвижно.

- … А если бы я не убежал тогда в коридоре, что-либо изменилось бы? - спрашивает мертвый Бутов.

- Все стало бы иным, - хмуро отвечает Некто.

…В сонном видении он, Бутов, становится бесплотнее с каждым мгновением, а крут прохожих - шире. И видится Бутову еще один такой круг, еще, еще. Конца им нет. В видении своем Бутов стал уже совсем невидимым, несуществующим. Решетка с долгим металлическим звоном падает на мостовую. Бесконечно далеко очерчивают круг горизонта люди.

Люди или тоже призраки?

А рядом с тем местом, где он стоял, теперь лежит только чугунная решетка и рядом три магазина: хозяйственный, игрушек, готового платья - саваны; больше ничего. В магазине игрушек пистолеты и пулеметы. Так что ничего особенного не произошло.

"Все, что осталось от старого мира, - папиросы "Ира".

Бутов просыпается. Но еще прежде, чем он открыл глаза, опережает его пробуждение вчерашний страх. Да какой там вчерашний - вечный, но время от времени скрывающийся. Он переписывает стихи и все время прислушивается. Шаги по лестнице! Нет, не к нему, - выше. А вот из коридора доносится слабый звук - что-то опустили в почтовый ящик. Он достает газету и письмо с официальном университетским штампом, без марки; очевидно, курьер принес и не достучался. Газету он швыряет на диван, а конверт вскрывает. Ну, конечно же, - вызов в деканат: "Явиться в десять тридцать".

А сейчас сколько? Половина девятого, да еще часы кажется, отстают. Он бегает по маленькой своей комнатке: что-то такое жизненной даже важности необходимо сейчас сделать. Но что?

Он заставляет себя сесть и обводит глазами комнату. Она видится разоренной, как после обыска, и так реально, что трудно усомниться. Неужели ночью был обыск? И откуда смутные эти видения - виселицы, саваны? На полу бумаги, скомканное белье, а вот синенькая тетрадь Р. Но как же тетрадь, когда вот она, за подкладкой?

И если был обыск, как же я здесь? Тогда я, Бутов, - далеко.

Или меня уже нет, и только кажется, что я существую?

Или я схожу с ума. Или все это галлюцинации, миражи?

Он плотно закрывает глаза - снова засыпает всего на несколько минут, а когда уж совсем просыпается, видит: все в порядке, все на своих местах. Другие поколения не знали счастья подобных пробуждений.

В дверь стучат. На пороге снова Соня. Лицо у нее, как и вчера, мертвенно бледно.

Опять мираж, галлюцинация?

- Тише, - говорит Соня. - Михаил Яковлевич не вернется. Его убили! Вы понимаете.

- Но откуда вы можете знать, что с ним?

- Его убили. - Губы у Сони морщатся, как в первый раз, она продолжает. - У вас, значит, тоже побывали, но, конечно же, не тронули. Вы же трус и предатель - сейчас такие очень нужны. Не волнуйтесь - вы еще долго будете необходимы системе (тоже слово Р.), ну а потом - это, кажется, у них называется "в расход!"

Он вспоминает: да ведь мы с Р. совсем недавно проверяли слово "расход". Получалось совсем безобидно: "Отец про походы, мать про расходы; все люди в расходе, то есть в рассылке, в работе". И как же это слово выбилось из ленивого своего, мирного течения в самую сердцевину кровавого водоворота.

Или слова, как и люди, сходят с ума.

…Снова на полу книги, бумаги - это еще при первом пробуждении он сам начал обыскивать себя. Надо хоть стихи спрятать. Он наклоняется и падает на пол. Когда он очнулся, - комната переполнена солнечными пятнами. Они на стенах, на полу, на потолке, странным образом висят в воздухе, словно маленькие солнца. Так вот отчего примерещились раскрытые книги, листы бумаги, - всё только солнечные пятна, неразбериха солнечных пятен. "Не обыск, даже отличнейшая погода - вот что, дурачок!"

Он с трудом поднимается. Пусто, голо. Бутов отпарывает подкладку куртки, прячет стихи - "Се человек" и "Балладу о трусе"; снова аккуратно зашивает тайничок.

13

В приемную деканата он входит ровно в половине одиннадцатого. Секретарь окидывает его таким взглядом, что он даже проводит ладонью по лицу. Конечно же - никакой решетки; примерещится же! Вспомнились слова Сони, те, что снились: "А потом - в расход!" Что ж, потом уже настало и сейчас наступит?!

Секретарша ведет его через кабинет. За те несколько шагов, какие они с ней идут рядом, ясно видно, что она сторонится его.

- Что вы можете сказать о своем друге Р.? - спрашивает декан.

Бутов медлит с ответом. Тянет ответить - "он не был моим другом". Тянет нечто в нем самом - инстинкт? Да, но одновременно и нечто иное. Мгновениями кажется, что сказать так - это покончить самоубийством; самоубийство души - может быть такое? Фраза уже на языке, но в последнюю секунду он все-таки удерживается. "Кто говорит "я люблю Бога", а брата своего ненавидит, тот лжец". Может быть, именно эти вспомнившиеся слова не дают стать предателем.

- Вы знаете, разумеется, что Р. разоблачен как матерый наймит империализма. - При каждом слове, прежде чем произнести следующее, декан взглядывает на Серого.

Серый в отличном черном костюме, и лицо загорелое, с румянцем, но почему-то нет и малейшего сомнения, что он именно серый.

- Агент иностранных разведок! - уточняет Серый.

- Именно! Платный агент иностранных разведок, - все повышая и повышая голос, говорит декан.

Боже, какая темнота вокруг, непроглядная чернота. Будто идешь ночью по лесу; какой там лес - бесконечное кладбище, ямы, загодя вырытые для завтрашних покойников. Но есть же и светлая тропинка? За этим поворотом или за тем - есть же нечто вроде лунной дорожки.

- В молчанку вздумали играть? - кричит декан. - С нами так не выйдет, Бутов.

- Я знаю о профессоре то же, что и все, слушал лекции, читал его книги.

Он сам понимает, что он совершил, если и не предательство, то полупредательство.

Вдруг в окне он видит именно эти три магазина, приснившиеся сегодня, но в текстильном обычные тюки материи, в хозяйственном - ведра, ящики гвоздей, швабры, грабли, в игрушечном - куклы. Бутов смотрит и молчит.

Откуда-то со стороны двери он слышит голос Ирины: низкий, глуховатый, который не спутаешь ни с каким другим:

- Ты обязан сейчас же полностью разоружиться перед партией, комсомолом, своими товарищами!

- Бывшими товарищами! - веско поправляет Серый.

"Разоружиться?" Р. сказал бы: "Тоже из новеньких, страшноватеньких смысловых перемен. Раньше "разоружиться" было - просто сдать оружие, а теперь вот оно что - сдать свою суть, душу?"

Бутов отлично понимает: "не время для игры в слова", а все-таки…

Р. как-то сказал: "В нашу эпоху слова теряют смысл во всем, кроме поэзии. Эпоха должна родить великих поэтов, которые пронесут слово сквозь пустоту. Один поэт, другой - захлебнутся в болотной грязи, покончат самоубийством, люди умрут, но слова выживут. И все начнется сначала; слова вспомнят себя". Что-то в этом роде Р. повторял часто. "Но на такой подвиг способны одни лишь великие". Но ведь в стихах великого есть и такая строка: "Я хочу, чтоб к штыку приравняли перо". Будто человечество погибнет не от братоубийственных войн, не под неограниченной властью, а от того, что мало слов перелито в штыки.

Так это Ирина крикнула: "Ты должен сейчас же разоружиться!" Конечно же; она ведь комсорг курса. И все-таки непонятно, как Ирина решилась крикнуть. Такое ясное прямолинейное время - и столько непонятного…

…Неделю назад он с Ирой был на органном концерте в Большом зале консерватории. Сидели в последнем ряду галерки. И почему-то - вероятно, именно во власти волшебной музыки, - он, обычно такой нерешительный с девочками, взял Иру за руку. Она послушно поднимается. Ира и Бутов идут по лестнице - вверх, вверх: от сцены, но как-то так - навстречу музыке. Словно там, наверху, ближе к небу, музыка скапливается в каком-то гнезде и, обновленная, соединяется с их дыханием и стуком сердец.

"А Ирин голос похож на звуки органа, - думает Бутов. - Ив нем такая прекрасная переполненность. Словно она задыхается в потоке чувств".

…Они идут, ступая осторожно, чтобы не скрипнула ступенька. Скрипнет - и все разрушится. А наверху - ломаные кресла, свернутые ковры, окошко, затянутое пылью и паутиной. Необычайно измененный - может быть, именно пылью и паутиной, - свет, несколько напоминающий радугу. Именно тут музыка скапливается и, отражаясь, заполняет зал, каждого человека, а главное - его и Иру. Что им сейчас до других? Музыка и они - это все. Они в самой музыке, подхватывающей и несущей, как ветер. Ира медленно, бесконечно медленно поворачивает к нему закинутую голову, с полураскрытыми губами. Он обнимает ее, и она всем телом тесно прижимается; теснее, теснее - так, что можно задохнуться.

А ведь раньше ничего у них не было. Что же это? Просто чудо. От музыки, а быть может, от предстоящего расставания, прощания, неизбежность которого тоже подсказывает музыка. Оттого, что все на переломе, наступили последние сроки. Медленно отрываясь от его губ, она шепчет: "Милый, милый".

А теперь:

- Ты должен разоружиться!

Бутов молчит. У него кружится голова. Не хватало только хлопнуться в обморок. Так неужели Ира?

- Я могу считать себя свободным? - спрашивает Бутов.

- Сейчас вы можете считать себя свободным.

Те, кто толпятся в кабинете, расступаются, давая Бутову дорогу, но делают это не из сочувствия, а будто уступают путь зачумленному или прокаженному; они хотят жить - как Бутов, когда он бежал от Р.

Бутову вспомнилось - месяц или два назад он провожал Р. домой. У подъезда профессор сказал:

- Пожалуй, лучше вам сегодня не заходить ко мне - я верю предчувствиям, - но руки, протянутой Бутовым для пожатия, не отпустил. Помолчав, сказал еще: - "Есть такая притча. Люди попросили у бога бессмертия. Бог ответил: "Я дам вам больше чем бессмертие. Когда одно поколение запутается во лжи, возникнут детство, неведение, другое поколение начнет искать свою дорогу, поколение, не обремененное ошибками, раскаянием, которым ничему не поможешь, преступлениями большими и малыми. И, может быть, оно найдет путь хоть на йоту ближе к единственному". Вы понимаете, какой это истинно божественный дар?" - Так сказал профессор, скрываясь в подъезде.

…Путь к двери деканата казался бесконечным. Бутова от других, заполнявших кабинет людей, незнакомых и вчерашних приятелей, отделяют не идеи, а только одно: они - живые, а он вычеркнут из списка живых. Вычеркивающий взгляд Серого он чувствовал спиной, на уровне лопатки, на уровне сердца, - взгляд, простреливающий насквозь: неотводимый, запоминающий. "Меня расстреливают, а разве сам я не часть того, что выносит приговор и расстреливает?!" - неясно думает Бутов.

Его наполняли не ужас, не лихорадочные поиски путей к спасению, а вялая, скучная даже покорность. Пожалуй, сейчас им мог бы заинтересоваться один лишь Чичиков; время другое, но по сути очень близкое к тому. Современный помещик, не слишком сильный в грамоте, занес бы его в список и рядом с "Неуважай-Корытом" поставил "Будто-бы".

"Ему, нынешнему Чичикову, - как-то говорил Р., - не пришлось бы чертить околесину по непроезжим российским дорогам. Ему бы доставляли "товар" составами, баржами, день и ночь со всех концов страны. В самом названии поэмы - ужас заклятия, проклятья, пророчества будущего. Всю остальную сверхчеловечески несчастливую жизнь Гоголь пытался отвести от страны им же произнесенное пророчество, но не мог; он увидел будущее при вспышке молнии, прорезавшей все пространство и все времена, чтобы ударить прямо в сердце. Увидеть будущее возможно, но изменить даже в малейшей черточке - выше сил человеческих".

- И вы видите свое будущее? - спросил тогда Бутов.

- Ну, это-то задачка простенькая, арифметическая.

- И мое?

Р. сразу заторопился:

Назад Дальше