Стужа - Юрий Власов 9 стр.


Оглядываю чугунный котел, шлак на железном полу, ведра с водой у стены, бочонок с капустой, щелястые половицы - как далек этот мир от блестящих залов, в которых я выступал: дворец Шайо, Палаццетто делло Спорт, Штадтхалле, зал Шибуйя, наш Дворец спорта в Лужниках… Залов было много. В памяти - ярусы кресел, нарядная публика, веселые огни, лица друзей, соперников, победы…

А Мишель прав. Это о таких как он сказано: чем чаще люди влюблялись бы, тем меньше было бы зла… Так что Мишель непосредственно связан с уменьшением зла на земле. Да еще в наше время поголовного обессиливания мужчин…

Нынче после тренировки я оглушен: за машинкой просто отбыл номер - разве это работа, какой-то запор мыслей…

"Надо оставить надежды на публикации, - сонно соображал я. - Это - удавка. В надеждах на публикации калечу язык, мысли, чувства - все стригу под шаблон цензуры и редакционных смотрителей. Надо похоронить мечту увидеть свое слово в книге. Надо вытравить в себе надежду стать писателем, которого знают через книги, иначе погибну как писатель. Постоянно срываюсь на ущербную литературу в надежде проскочить, незаметно протиснуться. Да не будет этого никогда! Сколько литературных сторожей с дубинками - да выколотят все что угодно, точнее - неугодно. Надо писать свои заветные книги "в стол". Пусть лежат".

Я уже знаю, какие это книги.

Главное - исполнить назначение. А для этого сначала - заработать, а после уже - бедовать, растягивая деньги, растягивая…

Но ведь работа эта на годы… И пусть. Пусть на годы, пусть нужда и вместо признания - совершенная пустота. Пусть. Главное - исполнить назначение.

У каждого свое назначение. Важно понять, что оно есть и в чем. А после…

После - идти. Что бы ни было - идти. Сдохнуть, а прорваться к последним страницам. И никогда ни у кого не просить пощады…

Господи, как же губительно жить с ощущением тюремной камеры!

12

Вчера я провернул тридцатитонную тренировку на интенсивности в сто восемьдесят пять килограммов - в мире это по плечу всего нескольким, если по плечу. Я спал, но разве это сон: скользишь в дреме, проваливаясь на мгновения в беспамятство, а сам все слышишь и осязаешь. И тело какое-то жесткое, все из скрипучих ремней, сочленений, мерцающих болей. Там, в залах, мы заняты действительно благородным делом. Мы не поедаем других людей, мы поедаем каждый себя. В благородстве нашему увлечению никак не откажешь.

Загнан-то загнан, а как поймал взглядом грудь жены - она во сне обнажилась, и уже брезжил рассвет - не стерпел. Правда, ласки тоже были от усталости - не вспышка ослепительной радости, но все равно мучительно-выворачивающее чувство. И этот ожег: уступчивое тело женщины, дорогой женщины, единственной - всё в соблазне. Сколько вижу и обладаю, а не могу отвести глаз, не могу даже хоть на ничтожно малое притупить чувство. Напротив, с каждым годом это чувство упорнее, жарче. Все время как в ожоге.

Господи, я отслужу тебе за эту женщину! Слышишь, если Ты есть, отслужу! Храни ее для меня! Когда меня затопчут или погибну - храни ее, ее и дочь!

Я прихожу в себя, перебираю страницы, правлю, после скрепляю: довольно. Работа удалась, я устал; тренировки выгребают жизнь, а я упрямо пишу. Знаю, отчего это и чем плачу, но вздергиваю себя на каждое слово.

И я опять думаю о жене - обволакиваю ее бредом ласк и слов. Это она дает энергию чувствам и они прорываются через усталость. Ее любовь как гребень победоносного вала - она так и несет меня по дням, месяцам… по всей жизни.

Сегодня я на славу поработал, а ведь приморен усталостью. Вроде бы добротно крепил слова в предложения. Я смотрю на рукопись: нет, дальше нельзя - запишу. Как это говаривал Ренуар? Да… "если я пишу зад и у меня появляется желание пошлепать его - значит, он готов!" Кажется, это намерение уже во мне, хотя писал я - не зад. Впрочем, я с похвальным тщанием набрал бы слова и о нем - будь подходящий сюжет. Воображение не подвело бы…

Взглядываю на часы: дочь еще в школе. И я шагаю через комнаты к жене. Я все представляю - и от этого становлюсь хмельным, все прочее отодвигается и пропадает.

Я с ходу, всем телом, льну к ней, в поцелуе заворачивая юбку. Юбка по моде узка, приходится наворачивать на бедра, до того узка. Но и бедра - плотные, затяжеленно раздвинутые ладьей: отличная колыбель для младенца. От моей борьбы с юбкой жена вздрагивает, покачивается. Руки замыкаются на моей шее.

- Дверь, - шепчет она, - засов, задвинь засов… Положи руку сюда… О, дорогой… Дай я сама… ноги не держат… Лифчик… расстегну… Бери… Как это…

Она часто и быстро прикасается к моему лицу губами.

Я освобождаюсь из ее рук и опускаюсь на колено, мучительно долго и затяжно целуя в живот. Этот порыв настолько сокрушителен - не могу сдержать стона.

- О Боже, - оглушает меня шепот сверху, - ну бери же, бери…

13

Жрать похлебку из речей и поучений полуграмотных идиотов? Дышать смрадом покорной, юродствующей толпы, считать гроши удовольствий, вымерять каждое слово, дабы не оступиться?.. Ну их всех к черту! Люди дорожат своей пользой - вот и вся их гражданская сознательность. Забыть все эти открытия, откровения. Забыть, тошнит от всего этого! Не дай Бог в этом и будет мудрость лет…

Откладываю газету, испытывая большое желание смять ее. Поднимаюсь с кровати, иду к столу, сажусь за машинку. Листаю рукопись, всматриваюсь в каждую фразу… Что это - мой позор или?..

Отодвигаю рукопись. Ворошу волосы, потом остервенело тру лицо, будто хочу очнуться.

Разве так надо писать? Разве так говорить? Нагромождаем ложь за ложью, а чтоб не перевелись охотники до вранья - награждаем их, "облауреатствуем". Привыкли врать, прочих приучили слушать. А слова живого нет! Нет! Так не пишут, так - зарабатывают.

Нет сил и желания шевелиться. Долго смотрю перед собой. Прошлое и настоящее в моей памяти. Слежу за ним, вычисляю свое будущее.

Пусть будет каким угодно - безразлично! Все равно буду писать, и писать отлично, ибо не чувствую "крыши", значит там - бездна. И я смогу в эту бездну подняться.

14

Я вышел, вдохнул обжигающую свежесть - и обрадовался рассветной тишине. Зачем, кому нужно зло?..

Ветерок суховатый, покусывает лицо. Оно сразу твердеет будто жестяное. Зато воздух сам льется в грудь. Ночью-то прижало, поди к сорока. Зима рекордных температур.

Я встал с зарей - это поздно, ведь светает в восьмом часу, а лег рано, накопилась усталость, вечером просто рухнул в постель. И спал, спал… Казалось, сон не отступит - какая-то сладкая отрава.

Я очнулся, когда дочь уже ушла в школу, а жена стирала. Я долго лежал и слушал дом, деревья, небо, шорох мышей за сундуком, шарканье птичьих лапок по кровле…

Я не торопился: по хозяйству - пропасть дел. И в год не рассуешь.

Могу же я себе позволить полежать. Сегодня я свободен от "железа". Я выезжаю на тренировки четыре раза в неделю и еще даю нагрузку дома - это приседания и отжимы.

Жим требует постоянной работы, а когда мостишься под рекорд - почти ежедневной. От этого пуще всего страдает позвоночник. В стойке заламываешь грудь: упор - в поясницу, позвонки принимают тяжесть не равномерно на всю плоскость, а под углом, особенно в жиме широким хватом. Уж на что привычен, а тогда слышу их все время. Саднят, окаянные. Отказываются терпеть. Тоже мне господа, а я как?

Нет у меня другого пути. По существу я гладиатор, ставка - моя будущая жизнь. Я должен заработать, иначе я банкрот.

Я брожу и поглядываю на небо. Заря неяркая, смазанная. Еще держится сокрушительный холод ночи. Скрип шагов на весь двор. Дочь называет этот скрип "дерзким". Я брожу от ворот до крыльца дома и выбираю из снега гвозди. Дрова прогорают, а гвозди остаются в топке. Золу высыпаю на дорогу. Как не следишь, а гвозди попадаются. Уже дырявили баллоны. В общем-то, здесь я не за этим. Перед работой над рукописью потянуло глотнуть морозца и взглянуть на мир.

Порой подсасывает тревожное чувство: уходит жизнь. Просматриваю ее: уперся в рекорды, тренировки, рукописи, а жизнь просматриваю. Живу выдумкой. Уйдет жизнь, развеются дни…

Верность назначению.

Мое сердце, связки, мускулы вынесли то, что обычно не выпадает на писательскую долю. И я не нуждаюсь в десятилетиях житейского опыта. В злых спортивных столкновениях характеры обнажались стремительно и безжалостно. Кочевая спортивная жизнь мотала по всему свету.

"…И счастье вырваться из рук дьявола и почувствовать себя в руках Бога…" Да, только где этот Бог?..

Спортивная известность манит людей. К тридцати годам я знал их столько - и почти каждый процарапывал свой след… А с утра новые поединки, тренировки. Нужно суметь размотать этот клубок яростных ощущений, встреч, событий. А клубок накрутился весьма внушительный. Я должен написать спортивные книги, книги о силе, а после - заложу в стапелях те, единственно стоящие, кровные.

Спортивные книги должны принести деньги, утвердить меня и наработать мастерство. Что до силы… Я-то ведь знаю, она была и будет доказательством лишь для рабов по натуре, ибо только раба убедит и смирит сила. Это мое главное, стержневое убеждение.

Вспоминаю сечу с женой. Сейчас и не вспомнишь, из-за чего. Она закричала на меня вдруг с такой неожиданной злобой! Чем больше думаю над ее словами, тем больше не по себе. Она кричала…

"Потом все было хорошо", - бормочу я и пытаюсь объяснить, ищу слова, чтобы навсегда стереть то, что случилось. Но ни одно слово не ложится в памяти. Наоборот… лицо… Становится не по себе, одиноко, жутко… Кажется, очень скоро придется идти одному.

Я долго сижу. Я забыл ссору, а каждое слово осколком сидит во мне. Почему?..

Для нее я уже банкрот. Нет книг, нет признания, следовательно, я неудачник. И в ее глазах жалок. Там, где жалость, любви нет, она умирает. А злоба?..

Люди устают жить надрывно, не всем это по нутру. И все же это не объяснение. Есть что-то другое… Я смотрю на нее, и мне не по себе: уже скоро мне шагать одному…

Я бормочу себе: "Каждый человек имеет право на усталость". И добавляю громко, пугаясь своего голоса: "На усталость, но не предательство!"

Я не отрекусь от себя никогда!

Даже если меня предадут все.

Я все равно дойду… Даже один… Оболганный, преданный… Все равно! Envers et contre tous!

Вопреки всему на свете!

Небо по-утреннему бледное. Воздух прозрачен и глубок. Каждый предмет впаян в эту прозрачность. Долговязая тень наискось слева обгоняет меня. На длинных ходулях она так и ведет меня за собой. Я поворачиваюсь к солнцу и теряю тень.

Что-то давят меня спозаранку афоризмы с вещим смыслом. Начитываю вслух:

"Камни месить человеческой красотой…"

Ветер ледяно прикладывается к лицу. Я жмурюсь. Красно подергиваются веки под солнцем. Стужа щупает меня сквозь одежду. Я так одет, а будто голый.

Что ж Мишель не едет? Уж раз в месяц непременно навещает. А тут чистых два сгинули. Ну и отламывает от меня жизнь время. Вчера вроде бы встречались…

Мишель обычно появляется с женщиной, и всякий раз с новой. Нет сладу. Нас это прежде расстраивало. И в самом деле, дом - это свое, личное. И когда в нем случайный человек, какая-то женщина, часто просто блудливая… Но с тех пор прошли годы, и мы попривыкли. Мишель неисправим, а мне предан так же, как я ему.

Что удивляет - так это едва и не общая готовность женщин следовать за ним. К этому даже я не в состоянии привыкнуть. А он нескладен, губаст, нос толстый, длинный, и вообще - не принц.

На снегу память ушедшего времени: стежки птичьих набродов, оспины от натрушенного с деревьев и кустов снега. На сарае, доме, воротах - ни сосулек, ни ледка: в эти дни зима опять посуровела, без оттепелей, вроде вспять подалась. На всю жизнь такие в памяти. Поглядываю на лес за забором. Там, в глубине, еще ночные тени: зябкая растворенность деревьев в темную массу. Вспоминаю, как в самые морозы ночами трещала даже земля.

В бесснежные недели зимник тверд до звона, бугрист и ошеломляюще тверд. Он начинается метрах в шестидесяти от нашего дома. Вот эти шестьдесят метров я и держу на своих руках. Тонны снега…

У сарая, в ящике, пустые бутылки, преимущественно питейные. Основной поставщик - Мишель. Без коньяка или водки он в наш дом не ходок. Сам я причащаюсь крайне редко: и не любитель, и дело не допускает. Да и после болею.

В последний раз, когда мы разговелись, Мишель заснул на кухне, хотя я укладывал его на диване, в гостиной. Он все бормотал, мол, люди тебя поймут, это - обязательно. Мишель имел в виду десятилетия: потомков.

Я тоже был здорово под балдой. После Мишель утверждал, что мы не выпили, а "шарахнули по бутылкам". И с чего только мы так сорвались?..

Тогда я посадил его на диван и принялся втолковывать, что для меня это не важно:

- Когда они вообще станут понимать, уже будет поздно, от меня ничего не останется. Так что для меня это совсем не важно - их понимание.

Я, конечно, имел в виду свое: надо пробиваться - и баста! А кто что обо мне думает - это пусть ветер носит. Без веры не стоит мучить себя и дорогих тебе людей. Надо идти и ни у кого не просить пощады - только тогда дойдешь. Это не моя блажь. Это у нас так в России устроено…

Прежде чем задуреть окончательно, мы очень долго и путано толковали о донорстве России, о бесконечной потере крови ею во имя других народов, об истощении и заметном уже вырождении ее природы.

"Бег по живым головам, - твердил Мишель, пьянея, - вот наша история…"

Боль от тех слов до сих пор во мне.

Потом Миша убеждал меня в том, что он не шовинист.

"Шовинист - это не тот, кто любит свое Отечество, - объяснял он, - а кто ставит его выше других… выше отечеств других народов. Нам это не нужно, клянусь тебе! Нам дайте любить свое, дайте исповедовать его прошлое, уважать, а не похабить это прошлое, я тебе только правду говорю. Братство народов, интернационал, а Россия?.."

Меня в этом и убеждать не надо, какой тут спор…

Прижимаю варежки локтем к боку, черпаю снег: сух в ладонях, колок. Озираюсь. Не спешит день - еще один в белом стоянии. Под таким морозом даже земля туманится. Это как мука ее.

Лежало мертвое дерево за оградой - сейчас всего лишь вспученность снега. Ветвей нет. Я обрубил их по осени, когда буря опрокинула дерево на забор. Это была старая береза. Да, еще сердцевина у нее коричневато-трухлявая..

"Объявить войну преступлению - это путь к могиле и бессмертию, благоприятствовать преступлению - это путь к трону и эшафоту". По душе мне металл этих слов. Все заносит на выспренность…

Я здесь, на даче, одичал, только шоссе, топка, рукописи и тренировки. У меня такое ощущение, ровно я растянут крючьями. Растянут до предела. Из меня сочится кровь, а я твержу, что это и есть моя настоящая жизнь…

Я только недавно понял, уже не читая больше философов, отказываясь от этого чтения по убеждению, испытывая подозрительность к начитанности в философии; постепенно, а после вдруг осознав, чем оборачивается поклонение перед формулами философии.

То, что понял с недавнего времени, я принял не разумом, а чувством.

Я твердо уверовал: для того, чтобы хоть немного приблизиться к счастью (то есть не потерять себя, не предавать себя, следовать своему назначению, вообще по возможности верно выдерживать достойное направление в жизни - то самое, которое после не доставит мук раскаяния, стыда, а может, и неуважения, презрения к себе) надо слушать сердце и не верить даже безукоризненно-логичным, умным и самым привлекательным построениям философии, если от них оторвана душа.

Я понял: добро проявляет себя лишь в преодолении зла, рядом со злом. Добро встает во весь рост, проявляет величие, красоту и великие созидательные свойства, лишь противопоставляя себя злу.

Мысль о неизбежности зла ненавистна. Смириться с таким порядком в нашем мире я не могу. Я верю, мне просто недоступно иное толкование зла. Оно существует - преодоление зла и, следовательно, мир без зла, но я не в состоянии это осознать, меня просто не хватает, я мелковат…

15

Я дежурю у топки - надо время от времени отсыпать шлак. Иначе эта старая каракатица задохнется. Дверца поддувала нараспашку, тогда уголь прогорает до конца.

На руки, урча, взбирается маленькая Киска. Она совсем не походит на куцых городских кошек. Ее густой шелковистой шкурке позавидовал бы и сибирский кот. Топорща длинные мушкетерские усы, она трется о руки. Поводит на шорохи плотно опушенными рыжеватыми ушками. А разомлев, с жару, тут же придремывает, сонно посасывая рубашку, томно жмурясь и запуская в рубашку коготки. Блаженное мурчанье прерывают мыши. Они вдруг громко, скандально-визгливо верещат за перегородкой. Киска срывается, пригибаясь, исчезает в темноте.

Случается, топка начинает простуженно сипеть. Батареи раскаляются, вот как сейчас, и я скидываю пальто. А вообще мышцы просят тепла. Я мякну, слабя мышцы. Трехглавые на руках забил до невозможности. Твердые… а твердые - это очень плохо…

Из темного угла, там, где батарея, выползает черепаха. Дочка нашла ее на дороге перед самым первым снегом. Ее панцирь пересекает глубокая трещина. В тепло она наведывается на кухню за овощными очистками.

Я встаю и приношу кусок яблока. Черепаха клюет его; долго и методично перетирает мякоть, замедленно широко распахивая бледно-розовую пасть и вожделенно косясь на красные угли. Киску это забавляет. Она прыгает из темноты и шлепает черепаху лапкой по голове, пружинясь коромыслецем.

Однажды я видел, как, греясь, черепаха передвигалась за солнечным лучом. Когда луч с пола поднялся на стену, она долго скреблась, пытаясь взобраться за ним. В щелях ставен - отблески луны. Жаль, ставни затворяются со двора. Я люблю светлое и спокойное стояние луны, здесь, за городом, не оскверненное ни электрическим заревом, ни трассами проводов, ни городским шумом. Тихо, задумчиво это стояние за верхушками деревьев. И эта высвеченность голых деревьев - поразительно четкие линии. А луна наверняка нынче высокая и арабской лодочкой, а тени - куцые. Там - скудность звезд и ясная морозность.

Я распрямляюсь, потягиваюсь, после набрасываю полушубок и плечом отбиваю дверь. Она тяжелая, да еще подсосал горячий воздух.

Сколько я вижу и слышу, а здесь зимними ночами тишина ошеломляет и беззвучным стоянием леса, и беззвучным разливом лунного света, даже обозначаются тени, и самим отсутствием каких-либо признаков жизни, пусть самых ничтожных. Заколдованный, безмолвный мир.

Над головой - оглаженно-пышные, перламутровой белизны облака. Ночь вдвойне светла из-за обилия совсем молодого, только что выпавшего снега. Он сверкает, словно блестки под новогодней елкой.

"Как бы меня ни гнули к земле, в главном я сохраню себя, я верен своему назначению. - Этот порыв чувств во мне неожидан, чувства и мысли почти мгновенно сменяют одно на другое. - В главном я выдерживаю его, не дроблюсь, не уступаю ни боли, ни усталости, ни соблазнам смирения… Ты живешь по своим законам, я - по своим. Я твои - понял, ты мои - нет, даже не пытался; они для тебя голос без смысла. И, не поняв, судишь…"

Ночь обретает плоть, в ней будто живая светлая кровь. Одиночество - вот что мучает меня. Я совершенно одинок на своем пути. Больше того, мои мысли чужды едва ли не всем. Я - без стаи.

Назад Дальше