Яйца, бобы и лепешки - Пелам Вудхаус 6 стр.


– Жестоко! – повторил он. – Я думал, – пояснил он, – о той проповеди, которой предполагал заключить завтрашнюю вечернюю службу. Самое оно, Муллинер, в глубочайшем и искреннейшем смысле, самое оно. Не преувеличу, сказав, что они разнесли бы скамьи. А теперь конец мечте. Я не могу подняться на кафедру с таким фонарищем под глазом. Он навел бы прихожан на непотребные мысли – ведь в сельских местностях люди склонны усматривать в подобных физических повреждениях доказательства не самого достойного по ведения. Завтра, Муллинер, я слягу с небольшой простудой, а заутреню и вечерю отслужите вы. Жестоко! – сказал преподобный Сидни Гуч. – Жестоко!

Ансельм молчал. Его сердце было слишком переполнено для слов.

Ни внешность Ансельма, ни его манера держаться на следующее утро ничем не выдавали тот факт, что его душа превратилась в смерч противоречивых эмоций. Младшие священники, неожиданно обретшие возможность прочесть проповедь в летний воскресный вечер, обычно уподобляются собакам, спущенным с цепи. Они прыгают. Они скачут. Они напевают наиболее забористые псалмы. Они носятся взад и вперед, желают "доброго утра" всем встречным и гладят детей по головке. Все, но не Ансельм. Он знал, что, только сберегая свою нервную энергию, сумеет показать себя с наилучшей стороны, когда настанет великая минута.

Тем прихожанам, которые еще бодрствовали к концу утренней службы, его проповедь показалась бесцветной и пресной. Впрочем, именно такой она и была. Он не собирался транжирить красноречие на утреннюю проповедь. Он нарочно не дал себе воли и сосредоточился на той, которую ему предстояло прочесть вечером.

Ансельм вынашивал эту проповедь много месяцев. Каждый младший священник в любой сельской местности Англии хранит в глубине какого-нибудь ящика запасную проповедь, чтобы не быть застигнутым врасплох, если его внезапно призовут проповедовать после вечерней службы. И все дневные часы Ансельм провел в затворничестве, работая над ней. Он отсекал лишнее. Он шлифовал. Он штудировал "Толковый словарь" в поисках нужного прилагательного. К тому времени, когда звон церковного колокола разнесся над темнеющими полями и рощицами Райзинг-Мэттока, его шедевр обрел совершенство до последней запятой.

Ощущая себя не столько младшим священником, сколько вулканом, Ансельм Муллинер сколол листы своей проповеди и вышел из дома.

Условия не смогли бы сложиться удачнее. К концу псалма, предваряющего проповедь, сумерки уже совсем сгустились, и в открытую дверь церкви лилось благоухание деревьев и цветов. Все окутывала благостная тишина, нарушаемая лишь перезвоном овечьих колокольчиков да сонной перекличкой грачей среди вязов. Ансельм поднялся по ступеням кафедры с тихой уверенностью. Весь день он сосал пастилки, умягчающие горло, а на протяжении службы еле слышно повторял "май-май" себе под нос и потому знал, что будет в голосе.

Секунду он безмолвно обводил церковь внимательным взглядом и возликовал, убедившись, что аншлаг полный. Все скамьи были заняты. Вот на скамье с особо высокой спинкой восседает сэр Леопольд Джеллеби, кавалер ордена Британской империи, а рядом сидит Мэртл. Вот среди хора, выглядя в стихаре неописуемо гнусным, сидит Джо Бимиш. А вот на своих скамьях мясник, булочник, бакалейщик и все прочие слагаемые его паствы. С легким блаженным вздохом Ансельм прокашлялся и провозгласил безыскусную тему проповеди: Братская Любовь.

Мне выпала честь (продолжал мистер Муллинер) прочесть эту проповедь Ансельма в рукописи, и я убедился, что она не могла не произвести сильнейшего впечатления. Даже в письменном виде без добавочного воздействия чудесно модулированного тенора молодого проповедника ее магия была очевидна.

Начав с продуманного экскурса о Братской Любви среди евеев и хеттеев, она через ранних британцев, Средние века и вольные дни королевы Елизаветы подвела к современным нашим временам, и вот тут-то Ансельм Муллинер показал себя во всем блеске. Именно на этом переходе он – если дозволено прибегнуть к подобному уподоблению – вдавил педаль газа в пол.

Истово, в эмоциональнейшем тоне он заговорил о нашем долге по отношению друг к другу; о возложенной на нас миссии сделать этот мир лучше и приятнее для наших ближних; о великой радости тех, кто не думает о себе, но, сил своих не щадя, воздает должное всем и каждому. И каждая его золотая фраза все больше завораживала слушателей. Клевавшие носом лавочники выпрямились и сидели с разинутыми ртами. Женщины прижимали к глазам носовые платочки. Мальчики хора, сосавшие леденцы, в раскаянии проглотили их и перестали шаркать подошвами.

Даже после утренней службы такая проповедь произвела бы фурор. А в романтичных таинственных сумерках со всеми прилагающимися атрибутами успех был сногсшибательным.

По завершении Ансельму далеко не сразу удалось выбраться из восхищенной толпы, которая окружила его в ризнице. Одним церковным старостам не терпелось пожать ему руку, другие церковные старосты обязательно хотели похлопать его по спине. Кто-то даже попросил у него автограф. В конце концов он все же со смехом высвободился и направился домой. Но не успел он войти в садовую калитку, как нечто ударилось об него, вылетев из душистой мглы, и он обнаружил в своих объятиях Мэртл Джеллеби.

– Ансельм! – вскричала она. – Мой чудо-мужчина! Как это ты умудрился? В жизни не слышала подобной проповеди.

– По-моему, ее неплохо приняли, – скромно сказал Ансельм.

– Сплошной потрясенц! Уж если ты наставил прихожан на путь истинный, они так наставленными и останутся. И откуда только ты все это берешь, понять не могу.

– Как-то само собой получается.

– И еще одного я не понимаю – почему ты вообще сегодня проповедовал? По-моему, ты говорил, что священник все эти проповеди оставляет себе.

– С ним, – начал Ансельм, – произошла небольшая…

И тут он внезапно сообразил, что, потрясенный возможностью проповедовать вечером, он совсем забыл поставить Мэртл в известность о другом важнейшем событии, о похищении альбома с марками.

– Вчера вечером случилось кое-что удивительное, любимая, – сказал он. – Резиденцию священника ограбили.

Мэртл изумилась:

– Да неужели?

– Да. Грабитель вломился через стеклянную дверь кабинета.

Мэртл ахнула от восторга:

– Значит, мы заграбастаем страховку!

Ансельм отозвался не сразу:

– Право, не знаю.

– То есть как так – не знаешь? Конечно, мы ее заграбастаем. Сейчас же отправь требование в страховую компанию, не откладывая ни на минуту.

– Но ты поразмыслила, любимая? Имею ли я право поступить так, как ты советуешь?

– Само собой. А почему бы и нет?

– В том-то и суть. Коллекция, как нам известно, ничего не стоит. Так вправе ли я требовать, чтобы эта компания – Лондонское и Мидлендское общество взаимопомощи и страхования, так она называется, – выплатила мне пять тысяч фунтов за альбом с марками, которые ничего не стоят?

– Конечно, вправе. Старикан Бинсток ведь платил страховые взносы?

– Совершенно верно. Да, это я упустил из виду.

– Ценная вещь или нет – это никакого значения не имеет. Вопрос только в том, на какую сумму ты ее страхуешь. И ведь платить эти взаимопомогающие типчики будут не из собственного кармана. Страховые компании сидят в деньгах по уши. Наверное, очень вредно для них, если хочешь знать мое мнение.

Ансельму прежде это в голову не приходило. При ближайшем рассмотрении щекотливого вопроса он пришел к выводу, что Мэртл с ее женской интуицией добралась до самого корня и попала в точку.

Разве, спросил он себя, очень многое не свидетельствует в пользу ее теории, что у страховых компаний слишком уж много денег и они стали бы более добрыми, возвышенными, одухотворенными страховыми компаниями, если бы время от времени являлся некто и забирал у них часть этого бремени? Безусловно, свидетельствует. Его сомнения были развеяны. Теперь он понял, что облегчить Лондонское и Мидлендское общество взаимопомощи и страхования – это не просто удовольствие, но и благородный долг. Ведь это может стать поворотным пунктом в жизни ее директоров.

– Хорошо, – сказал он. – Я отправлю требование.

– Ату их! И едва мы получим то, что нам причитается, так сразу поженимся.

– Мэртл!

– Ансельм!

– Преподобный! – раздался рядом голос Бимиша. – Мне бы надо сказать вам словечко.

Вздрогнув, они отшатнулись друг от друга и с недоумением уставились на него.

– Преподобный, – сказал Джо Бимиш голосом до того хриплым, что объяснить это можно было лишь сильнейшим душевным волнением. – Хочу поблагодарить вас, преподобный, за эту самую вашу проповедь. Такая замечательная была проповедь!

Ансельм улыбнулся. Он уже оправился от потрясения, которое вызвал у него этот голос, вдруг раздавшийся во тьме. Досадно, конечно, когда тебе мешают в подобный момент, но он понимал, что с поклонниками надо быть любезным. Ведь с этих пор ему, конечно же, следует постоянно ожидать подобных изъявлений.

– Я в восторге, что плод моих скромных усилий удостоился такого панегирика.

– Чего-чего?

– Он говорит, что рад, что вам понравилось, – сказала Мэртл с некоторым раздражением, так как была не слишком расположена болтать о том о сем. Юную девушку, склонившую головку на грудь любимого, раздражают взломщики, внезапно выскакивающие из люков у нее под носом.

– Р-ры, – сказал Джо Бимиш, удовлетворив свою любознательность. – Да, преподобный, это была проповедь так уж проповедь. То, что я называю смачная проповедь.

– Благодарю вас, Джо, благодарю вас. Очень приятно, что вы остались довольны.

– Верно, преподобный, я очень даже доволен. Я же слышал проповеди в Пентонвилле, и я слышал проповеди в Вормвуд-Скрэбсе, и я слышал проповеди в Дартмуре, и очень даже хорошие это были проповеди. Но из всех проповедей, какие я слышал, я ни разу не слышал проповеди, которая дотянула бы до этой, значит, проповеди и шиком, и перчиком, и…

– Джо, – сказала Мэртл.

– Что, барышня?

– Отзыньте!

– Извиняюсь, барышня?

– Катитесь отсюда, валите, берите ноги в руки. Неужели вы не видите, что вы тут лишний? Мы заняты.

– Моя дорогая, – сказал Ансельм с легким упреком. – Не слишком ли ты безапелляционна? Я бы не хотел, чтобы этот честный старик…

– Р-ры, – перебил Джо Бимиш, и в его голосе послышался намек на непролитые слезы, – да только, преподобный, я же не честный старик. Вот тут без обиды вам будет сказано, и вы уж не обижайтесь, да только тут вы маху дали. Я бедный грешник, и отступник, и злодей, и…

– Джо, – сказала Мэртл угрожающе спокойным тоном, – если у вас распухнет ухо, не забудьте, что сами на это напросились. То же относится и к здоровенной шишке на вашей безобразной макушке, которая вскочит там от болезненного соприкосновения с ручкой моего зонтика. Так вы, – продолжала она, крепче сжав упомянутое ею оружие, – уйдете или не уйдете?

– Барышня, – сказал Джо Бимиш не без грубоватого достоинства, – как только я исполню то, зачем пришел, я удалюсь. Но сначала я должен исполнить то, зачем пришел. А пришел я затем, чтобы вручить в кротком и покаянном духе этот вот альбом с марками, который я стибрил вчера ночью, даже и не зная, что услышу эту вот чудесную проповедь и узрю свет. Но, услышав эту вот чудесную проповедь и узрев свет, я теперь с удовольствием исполню то, что пришел сюда исполнить, а именно, – сказал Джо Бимиш, всовывая в руки Ансельма коллекцию марок покойного Дж. Г. Бинстока, – вот это самое. Барышня… Преподобный… С этими краткими словами и в надежде, что вы в добром здравии, в каковом и я сам пребываю, я теперь удалюсь.

– Стойте! – вскричал Ансельм.

– Р-ры?

Голос Ансельма звучал придушенно. Слова с трудом срывались с его губ.

– Джо…

– Чего, преподобный?

– Джо… мне бы хотелось… Я предпочел бы… С полной серьезностью… Я чувствую… Короче говоря, мне бы хотелось, чтобы вы оставили альбом со всеми марками себе, Джо.

Громила покачал головой:

– Нет, преподобный. Ничего не выйдет. Как подумаю об этой вот чудесной проповеди и о всяких там прекрасных вещах, какие вы сказали в этой вот чудесной проповеди про евейцев и хеттейцев, и чтобы с ближними нашими по-хорошему, да что есть силы помогать этому миру стать поприятнее, так и не могу оставлять себе альбомы, которыми обзавелся, шастая через чужие стеклянные двери, по причине, что еще света не узрел. Он ведь не мой, этот альбом, значит, и я теперь с большим удовольствием возвращаю его, сказав эти вот несколько слов. Доброй ночи, преподобный. Доброй ночи, барышня. Доброй ночи вам всем. А я теперь удаляюсь.

Его шаги замерли вдали, и в тихом саду воцарилось молчание. Ансельм и Мэртл деловито разбирались со своими мыслями. Вновь в памяти Ансельма воскресла та сочная речь, которую произнес тренер его колледжа, пытаясь воздать должное навязчивой брюшной полости номера пятого. Мэртл же, в свою очередь, сжимала зубы, чтобы не произнести вслух перевод того, что сказал при ней французский таксист французскому жандарму, когда она полировала манеры в парижском пансионе.

Первым заговорил Ансельм.

– Это, любимейшая, – сказал он, – требует обсуждения. Мы не продвинемся дальше без серьезного размышления и открытой конференции за круглым столом. Так войдем же в дом и обмозгуем проблему со всем тщанием и обстоятельностью, на какие мы способны.

Он повел ее в кабинет, где угрюмо опустился в кресло, подперев подбородок ладонями и нахмурив лоб. У него вырвался глубокий вздох.

– Теперь я понимаю, – сказал он, – почему младшим священникам на протяжении летних месяцев не дозволяется читать проповеди в воскресные вечера. Это небезопасно. Это – как взорвать бомбу в людном месте. Это слишком сотрясает существующие устои. Стоит подумать, что удручающий поступок Джо Бимиша не имел бы места, будь наш добрый священник способен сам отслужить вечерю, и я говорю себе словами пророка Осии, обращенными к детям Одоллама…

– Отложив пророка Осию на минуту в сторону и убрав под сукно детей Одоллама, – перебила Мэртл, – что нам делать теперь?

Ансельм вновь испустил вздох:

– Увы, любимейшая, я не нахожу ответа. Полагаю, что теперь уже не может быть речи о посылке требования Лондонскому и Мидлендскому обществу взаимопомощи и страхования.

– Значит, мы теряем пять тысяч симпатичных бумажек?

Ансельм содрогнулся. Складки страдания на его истомленном лице углубились.

– Думать о подобном тягостно, я согласен. Эта сумма уже мнилась опорой домашнего очага. Так хотелось отправить ее в банк для дальнейшего вложения в солидные ценные бумаги, обеспечивающие неиссякаемый доход. Признаюсь, я несколько досадую на Джо Бимиша.

– Чтоб ему подавиться!

– Я не стал бы заходить столь далеко, любимая, – нежно попенял ей Ансельм. – Но должен признаться, доведись мне узнать, что он наступил на развязавшийся шнурок, споткнулся и вывихнул щиколотку, меня бы – в самом глубоком и истинном смысле слова – это вполне устроило. Я скорблю о его бестактной импульсивности. "Услужливый дурак" – вот слова, которые просятся на язык.

Мэртл тем временем поразмыслила.

– Послушай, – сказала она. – А почему бы нам не сыграть шутки с этими лондонскими и мидлендскими толстосумами? Зачем сообщать им, что альбом тебе вернули? Может, не рыпаясь, отправить им требование и прикарманить чек? Вот будет славно!

Вновь, во второй раз за два дня, Ансельм поймал себя на том, что смотрит на возлюбленную своего сердца не совсем восторженно. Тут он напомнил себе, что ее вряд ли можно винить за такой не вполне общепринятый взгляд на вещи. Как племянница именитого финансиста, она, пожалуй, имела право на некоторую эксцентричность в своих взглядах. Без сомнения, ее первые детские воспоминания связаны с тем, как она спускалась в столовую к десерту, где взрослые над орехами и портвейном обсуждали какой-нибудь новый планчик, как состричь шерсть с вкладчиков.

Он покачал головой:

– Боюсь, я не могу одобрить такой ход. В твоем предложении – я не хочу обидеть тебя, любимейшая, – мне чудится что-то почти нечестное. К тому же, – добавил он задумчиво, – когда Джо Бимиш вручал мне альбом, он сделал это в присутствии свидетеля.

– Свидетеля?

– Да, любимейшая. Когда мы входили в дом, я заметил неясную фигуру. Кому она принадлежала, сказать не могу, но в одном я убежден: этот некто, кем бы он ни был, слышал все.

– Ты уверен?

– Совершенно уверен. Он стоял под дубом на очень близком расстоянии, а, как ты знаешь, голос нашего достойного Бимиша звучен и разносится далеко.

Он умолк. Не в состоянии долее сдерживать подавляемые чувства, Мэртл Джеллеби отчеканила слова, которые таксист сказал жандарму, и в них было нечто, от чего младший священник и покрепче Ансельма утратил бы дар речи. За этим восклицанием последовала напряженная тишина, и в этой тишине до их ушей из сада донесся таинственный звук.

– Чу! – прошептала Мэртл.

Они прислушались. То, что они услышали, вне всяких сомнений, было мужскими рыданиями.

– Какой-то ближний страждет, – сказал Ансельм.

– И слава Богу, – сказала Мэртл.

– Не пойти ли нам установить личность страдальца?

– Пошли, – сказала Мэртл. – Почему-то мне кажется, что это Джо Бимиш. А уж тогда никого не касается, как я отделаю его моим зонтиком.

Однако рыдал не Джо Бимиш, который уже давно направил свои стопы в "Гуся и кузнечика". Ансельм, страдавший близорукостью, не мог толком разглядеть фигуру, которая обнимала ствол дуба, сотрясаясь от неудержимых рыданий. Но более зоркая Мэртл вскрикнула от удивления:

– Дядя!

– Дядя? – изумленно повторил Ансельм.

– Это же дядя Леопольд!

– Да, – сказал кавалер ордена Британской империи и, всхлипнув, отошел от дуба. – Рядом с тобой, Мэртл, стоит Муллинер?

– Да.

– Муллинер, – сказал сэр Леопольд Джеллеби, – вы застали меня в слезах. А почему я в слезах? Потому, мой милый Муллинер, что я все еще потрясен вашей чудесной проповедью о Братской Любви и нашем долге по отношению к ближним.

Ансельм спрашивал себя, удостаивался ли когда-либо другой младший священник подобных комплиментов.

– Спасибочки, – сказал он, елозя подошвой по дерну. – Жутко рад, что она вам понравилась.

– "Понравилась", Муллинер, это слабо сказано. Ваша проповедь полностью перевернула мой взгляд на жизнь. Она сделала меня другим человеком. Муллинер, у вас в доме не найдется пера и чернил?

– Пера и чернил?

– Абсолютно верно. Я хочу выписать вам чек на десять тысяч фунтов за вашу коллекцию марок.

– Десять тысяч!

– В дом, в дом! – скомандовала Мэртл. – Немедленно!

Назад Дальше