Степь зовет - Нотэ Лурье 10 стр.


18

По ставку пробегала утренняя прохладная рябь. Из прибрежных камышей поднимался густой туман и белесыми полосами тянулся к гуляйпольским курганам.

Только что встало солнце, алым арбузным кругом повисло над баштанами, и на крылья ветряка легли розовые пятна.

На краю хутора, где стоял ветряк, было непривычно тихо. Не слышалось шума жерновов. Яков Оксман, жалкий, босой, с волочащимися по земле белыми тесемками подштанников, топтался на деревянных ступеньках, горестно бормоча:

- Сколько лет она мне служила! А теперь конец… нету мельницы… конец…

На солнечном песчаном пригорке собрались хуторяне, задрав головы, глазели на дрожащие крылья и почесывались со сна.

- Только собрался было немного ячменя смолоть…

- Развалюха. Как она еще держалась…

- И надо же было ему, старому дурню, положиться на чужого человека! - причитала Нехама. - Оставил его одного на мельнице. Ох, боже ты мой…

- Не кричи, - жалобно просил Оксман. - Теперь уже все равно. Пропало, ничего не поделаешь. Он не виноват, не кричи, прошу тебя! Хоть с мельницей, хоть без мельницы, все разно, слава богу, бедняки…

- Подайте на бедность! - насмешливо бросил кто-то в толпе.

- Пусть бы он выкопал пшеницу, которую припрятал…

- Жди, как же…

Оксман все топтался на ступеньках, а Нехама кричала и бранила его.

На выпасе за огородами показался Юдл Пискун. Он шел густой луговиной, как видно, со стороны Черного хутора. Вдруг он остановился, посмотрел на толпу у песчаного пригорка и юркнул в сторону.

"Угораздило его вылезти среди бела дня! - Яков Оксман был вне себя. - Не мог притащиться ночью, воровское отродье! Зачем было с ним связываться? Ведь под петлю подведет, разбойник".

Он поднял голову и, выставив худой кадык, смотрел на истрепанные крылья ветряка, с которых, чуть подрагивая, свисали лохмотья мешковины.

"Пусть теперь забирают. Пускай поездят в Блюменталь с мешками, чтоб им пусто было! Ничего, еще придут ко мне на поклон! Дожили! Собственное добро приходится ломать. Своими руками свою же мельницу… - злобно дернул он себя за жидкую седую бородку. - Я им своего нажитого, я им своего кровного не отдам".

Он схватился за грудь и закашлялся.

"Куда там! Не та сила… Нет, нет, не то время… Не тот хутор".

Он устало сел на стоптанные ступеньки бездействующего ветряка и опустил голову на худые, дрожащие колени.

Кто знает, может, он в последний раз сидит у этой мельницы, где хозяйничали его отец и дед… Кто знает, что ждет его завтра… Его брата, Сендера Оксмана, уже выгнали из собственного дома…

Он поднял глаза на лесенку, которая вела внутрь ветряка.

Когда-то на этих ступеньках сидел, развалясь и важно поглядывая сверху вниз, реб Завл, его отец. Каждый вечер вокруг него собирались все почтенные хозяева и степенно беседовали о делах общины, о ценах на зерно.

Целые вечера просиживали они, бывало, на ступеньках оксмановской мельницы, единственной мельницы в хуторе, и слушали, как шумят на ветру крылья, как стучат жернова и суетится хромоногий Давидка, который прослужил Оксманам не один десяток лет… И все это ушло навек, никогда не вернется, все растоптано… Но он, Яков Оксман, не позволит себя растоптать!

"Сегодня же схожу к Березину поговорить о нашем коллективе", - решил Оксман.

19

Уже мычали у дворов коровы, когда Шефтл Кобылец вернулся с поля. Он вкатил жатку в клуню, а сам ускакал к ставку - поить своих буланых. В меркнущем зареве заката горели лучинками прибрежные камыши, отбрасывая красноватые тени на воду, и казалось, там, под водой, тоже дотлевает огромный костер.

Шефтл сбросил с себя одежду и, нагой, верхом на лошади, ворвался в зеленовато-красную воду.

Буланые плыли бок о бок, прядая ушами, а Шефтл обмывал рукой их пыльные спины. Вокруг летели брызги, вода бурлила, и по ставку перекатывались маленькие волны. Шефтл бросил быстрый взгляд на камыши, словно ожидал, что снова увидит, как девушка, наклонившись, полощет в пруду кофточку. Он уже несколько дней не видел Эльки, и каждый день казался ему годом.

Назад, в хутор, он тоже скакал галопом, хотя дорога шла в гору. Загнав лошадей в конюшню, Шефтл свернул самокрутку и вышел на улицу.

Около двора Онуфрия Омельченко он увидел Эльку. Она шагала навстречу, словно поджидала его.

На минуту у Шефтла пресеклось дыхание, земля рванулась из-под ног, точно его корова подняла на рога. С трудом глотнув воздух, он неуверенно направился к Эльке.

"Не могу без нее, - подумал он. - Тянет - и все тебе тут. Как подсолнух за солнцем, так и я за ней".

Всю прошлую ночь Шефтл валялся без сна в высокой телеге, что стояла у него в глубине двора, лежал, зарывшись головой в сено, и до одури, до сладостной боли в сердце думал, какое хозяйство они подняли бы вдвоем! Что ему коллективы, провались они со всеми тракторами вместе! То ли дело - он да она, ладная была бы пара…

Он тешился этой мыслью, как крестьянин удачным урожаем. Зарывшись в сухое, душистое сено и жмуря в полудреме глаза, он видел…

Зима. Шефтл, закутавшись в старый полушубок, охапками таскает в сени бурьян. Бурьян сухой, смешанный со свежей пшеничной соломой. Во дворе, над хутором, по всей степи бушует метель, хлещет снегом в замерзшие окна, завывает в трубе. Снег валит и валит; замело все дороги, занесло гуляйпольские могилки и деревенские мазанки. А он, Шефтл, сбросил в сенях полушубок и облепленные снегом валенки и, босой, улегся рядом с Элькой на разостланной возле печи соломе. Он подкидывает в топку бурьян, сухой бурьян вспыхивает ярким пламенем, трещит и брызжет жарким теплом. И теплый розовый отсвет огня падает на Эльку, на ее разметавшееся тело…

От соломы пахнет степью. Элька вздыхает, придвигается к Шефтлу… Из скотного двора слышится мычание коровы и ржание буланых, а под добротной кровлей на чердаке воркуют его голуби. В хате тепло. Элька подсушивает полную сковородку подсолнухов, и они лежат на соломе и щелкают семечки, а за окнами свищет вьюга, заметает снегом канавы и замерзшие стога, заносит дороги, хлещет в незащищенные кровли соседних хибарок.

Но что до этого Шефтлу Кобыльцу! Его двор огорожен со всех сторон, сто хата хорошо обмазана коровяком с глиной, и он сам, его скотина и птица обеспечены кормом на всю зиму. Чего ему еще желать?" Чего еще желать Шефтлу Кобыльцу? Разве только чтоб жена придвинулась поближе…

- Что это тебя не видно? - спросила Элька. - Я хотела… Мне бы надо с тобой потолковать.

Шефтл стоял и смотрел на нее потерянными глазами. Пыльные патлы упали на низкий лоб. в углу рта погасла самокрутка, а он все сосет ее. Элька улыбнулась.

Они прошли заросшим двором па огород. Придерживая рукой платье, Элька опустилась на траву.

- Садись, - сказала она. - Что ж ты стоишь? Он сел. Оба молчали.

Вдруг Элька весело хлопнула его по руке.

- Брось жевать, папироса давно погасла!

Слегка покраснев, Шефтл выплюнул самокрутку и тут же пожалел - можно было еще разок-другой потянуть.

Элька чуть придвинулась к Шефтлу.

- Я вот что хочу тебе сказать… Понимаешь, Шефтл, я вот все думаю о тебе… Всю ночь думала… Ничего ты один не добьешься… Скажи по совести: неужели тебя не тянет к нам, в колхоз?

Не этого он ждал, не это от нее хотел услышать.

- Чтобы мои буланые на Коплдунера работали? Не дождаться ему! Он моих коней пока не выхаживал…

Элька схватила его за руку.

- Да не кричи… Не кричи, никто тебя силой не тащит…

Теплота ее ладони пронзила его до костей.

- Ну что ты от меня хочешь? - проговорил он с горечью. - Сама посуди: неровня он мне, Коплдунер! Не буду я за него работать!

Неожиданно девушка обняла его за шею и шаловливо спросила:

- А кто тебе ровня?

Пристально глядя ей в глаза, он ответил словно во сне:

- Ты…

- Я? - смеялась она. - Я?

- С тобой бы мы… Один я не управлюсь, это верно, земля труда требует, а у меня одна пара рук. Вдвоем бы - вот это да…

От волнения у него пересохло во рту.

- Так две пары рук лучше, говоришь, чем одна? - все улыбалась Элька.

Он обхватил ее за плечи и притянул к себе.

- Ты… Ну, ты сама посуди… Вдвоем знаешь какой двор поставим… Две пары рук… ого!

- А десять? А двадцать? А сто пар рук?

- Двадцать? Сто? Э! Ни к чему это! Не надо мне хозяев над собой, я сам себе хозяин. Для моей земли мне нужны руки, мои и твои.

Шефтл глубоко вздохнул и замолчал. Нежданно-негаданно высказал он ей все, о чем день и ночь думал с тех пор, как увидел ее у ставка, и сейчас у него стало легче на душе.

Элька почувствовала, что он снова придвигается к ней, вот-вот коснется плечом, и сама не знала, хочет она этого или нет. Она и досадовала и жалела его. Уперся, как дитя неразумное, ничего не хочет слушать… И от этой жалости ее еще сильнее тянуло к нему.

- Ну, как хочешь. Завтра мы пригоним трактор, сам посмотришь. Как возьмемся в сто рук - земля дыбом!

- Опять двадцать пять! Ну на что мне твой трактор, скажи? Чем мои буланые нехороши? У кого еще такие кони, как у меня? Только бы меня не трогали…

Элька смотрела на него с состраданием.

- На своих конях ты далеко не уедешь, Шефтл. Хутор прежним не останется. Еще год, еще два… Сам увидишь.

- Ну, не знаю… Что там потом будет, я не знаю, а сейчас не пойду. На кой черт мне все это, и скотина и все, коли не мое оно… Не хочу - и конец. Сто хозяев, один котел - это не по мне. Еще мой дед, бывало, говорил: "Одна голова не бедна, а и бедна - так одна". Пусть хоть кучка кизяка, да моя. Свою межу я распахивать не дам, хоть убей.

- О, каким голосом ты запел…

Шефтл сидел, нагнув голову, тяжело дыша. Как тут быть? Не могут они столковаться, не понимают друг друга. Он ей свое, она ему свое.

Сколько он себя помнит, у него была одна мечта, одна-единственная: свой двор с высоким забором, пара добрых коней, породистые коровы, куры, утки и своя хозяйка… Ради этого он трудился, не жалея рук, вот уже сколько лет, ради этого он, как муравей, тащит, что ни попадется на пути, в свой двор. И труды его не пропадают даром - понемножку прибавляется скота во дворе, а в клуне хлеба.

Знает ли Элька, как тепло и светло в его мазанке, когда вокруг зазывает метель? Как у него сухо и чисто, когда над крышами льют дожди… Пускай бы зашла посмотреть. Что это за жизнь для девушки! Не дело для нее валяться по чужим дворам, трепать языком на собраниях… Что им от него нужно? Как смеют они зариться на его землю! Разве она не знает, что это его жизнь, его душа, его кровь?

- Не пойду, хоть убей, - повторил он угрюмо. - На меже лягу, режь меня с нею заодно. Свою землю никому не отдам.

- Все равно пойдешь, не сейчас, так потом, - усмехнулась Элька. - Вот, значит, как? А я думала, ты свой парень.

Почувствовав на себе его руку, она резко повела плечом, точно стряхивая гусеницу, потом крепко обняла колени и так сидела, задумавшись.

- Ты еще меня вспомнишь, Шефтл, - тихо сказала она. - Ну что ж…

Неожиданно в сердце ударила тревога. По всему хутору выли собаки. Элька проворно вскочила на ноги и выбежала на улицу.

- Шефтл! Шефтл!

По темному небу за Ковалевской дубравой стлался дымно-красный отсвет.

- Шефтл! Ковалевск горит! Шефтл!

Пожар, видимо, разгорался не на шутку, красный отсвет над рощей становился глубже и ярче.

У загона Эльку нагнал Коплдунер. Он скакал верхом на одной из колхозных кобыл, держа на поводу вторую. Элька одним прыжком вскочила на лошадь.

Из мазанок, подпоясываясь на ходу, выбегали хуторяне, тревожно оглядывались, не их ли это дворы горят, потом, задрав головы, смотрели из своих палисадников на небо.

Шефтл тоже метнулся к своему двору. Успокоенно вздохнув, он вернулся на улицу.

- Ух ты, как полыхает! - бормотал он. - И она там… Поскакала как очумелая…

По дороге загромыхала телега. Хома Траскун и Матус, раздобыв пару лошадей и поставив на телегу кадки с водой, гнали в Ковалевск.

Во всех концах хутора слышались тревожные крики. Вслед за Траскуном и Матусом помчалась вторая телега, с Триандалисом, Калменом Зоготом и Омельченко. Во дворах отчаянно лаяли собаки, через улицу перекликались женские голоса. Только во дворе Якова Оксмана было тихо. Окна были, как всегда, занавешены, никто не показывался из дома.

- Жалко. Надо бы разбудить, вот бы им радость была! - бросил кто-то.

- Не бойся, не спят…

А пламя становилось все выше, и все ближе к Бурьяновке занималось красным небо.

Симха Березин тоже смотрел на пожар, охал вместе со всеми и качал головой, а про себя думал:

"Горят, окаянные! Сам господь с ними рассчитывается. Может, и поджег кто? - мелькнула мысль. - И то неплохо… Пусть хоть до завтра горит…"

Запыхавшись, весь встрепанный, подбежал к загону Юдл.

- Люди, что вы стоите? - кричал он. - Беритесь за дело, надо спасать!.. Что это? Огонь будто больше стал? Больше, а?

В темной степи слышалось торопливое движение, скрипели колеса, ржали кони. Из окрестных украинских сел, из ближних хуторов и колонии народ спешил в Ковалевск.

Шефтл стоял возле своей канавы. За свой двор он спокоен, его хата, слава богу, цела. Но что-то, словно искорка далекого пожара, тлело в глубине души, жгло, жалило. В какую-то минуту подумалось было: не взнуздать ли и ему коня и…

- Э! Ни к чему! Далеко… - пробормотал он, словно оправдываясь перед собой. - Далеко, - повторил он и, махнув рукой, ушел во двор.

А небо все багровело. В какой-то из деревень тревожно звонили колокола. Со стороны Ковалевска, чернея в дымно-красном небе, неслись тучи ласточек.

20

В узком и длинном коридоре райкома то и дело хлопали недавно выкрашенные двери. Хонця подошел к кабинету секретаря и неуверенно приоткрыл дверь. Он и сам не понимал, почему, собственно, волнуется. Из хутора вышел как будто спокойный, но, подходя к Гуляй-полю, стал нервничать, и сейчас у пего было по-глупому тревожно па душе.

Миколы Степановича Иващенко не было, он поздним вечером выехал в район. Должен был утром вернуться, но задержался в только что организованной Успеновской МТС. Ему еще очень хотелось побывать в Ковалевске, в родном селе, но туда был порядочный конец, и так как на утренние часы в райком были вызваны люди, Иващенко велел шоферу ехать прямо в Гуляйполе.

… Иващенко жили на нижней окраине Ковалевска, у глиняных ям. Там, на узкой улочке, среди покосившихся батрацких землянок, стояла хатенка, в которой родился и вырос Микола. Отец его, Степан, первый силач на селе, работал у здешнего богатея и сельского старосты Пилипа Деревянко. Едва Миколе исполнилось одиннадцать лет, он тоже пошел к нему батрачить.

Чуть свет, когда ночная роса еще жгла босые ноги, Микола в заплатанных штанах отправлялся в поле и полол хозяйский картофель, морковь, бураки и кукурузу.

В жатву он, еле удерживая в руках тяжелые грабли и кровавя ноги колючей стерней, подгребал колосья за тарахтевшей лобогрейкой. В холодные осенние дни, в дождь и ветер пас старостовых свиней.

Зато зимой Микола мог вдоволь насидеться в землянке. Разутый, стоял он у окошка и, продышав пятачок в замерзшем кусочке стекла, выглядывал на улицу, где хозяйские дети в теплых кожушках и валенках с визгом проносились на санках с горы или бежали в школу. У Миколы щемило сердце от обиды и зависти. Однажды вечером он не вытерпел. Как был, босой, прокрался палисадниками к школе, подтянулся, держась за наличник, и с замиранием сердца прильнул к окну. Он увидел строгие ряды парт, блестящую черную доску и разноцветные картинки на стенах.

Кулацкие сынки заметили Миколу и с криком: "Вор! вор!" - начали закидывать снежками. Разъяренный, он соскочил с окна и бросился на мальчишек. Одного сунул головой в сугроб, другому поставил фонарь под глазом, третьему расквасил нос, но и сам вернулся домой весь в синяках. Мать Миколы, которая уже год не поднималась с постели, тихо сказала сыну:

- Микола, прошу тебя, сынок, не ходи туда больше. Не про тебя эта школа…

- Что я, хуже других? - озлобленно спросил мальчик.

- Такая уж твоя доля…

"Доля… Что оно такое - доля?" - думал Микола, и с тех пор эта мысль не давала ему покоя. Почему одним счастье, а другим горе? Почему старосте живется сытно, весело, вольготно, а они часто сидят без хлеба? Вот сейчас он пробегал мимо старостовой хаты. Там играл граммофон, в больших окнах светло горел огонь, а за столом, уставленным пирогами, среди гостей сидел разряженный Тимошка и запихивал в рот огромный ломоть.

За что Тимошке такое счастье? У него и сапожки хромовые, и в школу он ходит; все потому, что хозяйский сын. А он, Микола, на их земле надрывается. Земли у них, может, сто десятин и полный двор худобы, а у Миколиного отца даже дворняжки нет, потому что нечем ее кормить. Шесть с лишком лет проработал Микола у Деревянно, в степи, на конюшне, на кирпичном заводе. Но однажды, когда Пилип при расчете обидел его закадычного дружка Хонцю Зеленовкера с хутора Бурьяновки, Микола среди бела дня выбил стекла в светлых старостовых окнах и убежал из села. Скитался по хуторам, работал у немецких колонистов, пока не настала война, а там его взяли в солдаты.

Года через три в волость дошли слухи, будто Микола Иващенко убит, но в начале зимы 1918 года он нежданно-негаданно возвратился в Ковалевск, худой, бледный, в длинной простреленной солдатской шинели. Он добрался сюда из далекого Петрограда, где полгода пролежал в госпитале. От него крестьяне впервые услышали про Ленина, про ленинский Декрет о земле. Собрав вокруг себя солдат, вернувшихся с фронта, батраков и бедных крестьян, Микола Иващенко организовал в Ковалевске революционный комитет, который сбросил урядника, старосту, создал в окрестных селах комнезамы и разделил всю землю между крестьянами.

А когда на Гуляйпольщине стали орудовать банды батьки Махно, Микола Степанович Иващенко сколотил партизанский отряд. Верхом на горячем коне Микола носился по пыльным дорогам, был первым в боях, и пуля его не брала. Но однажды ночью Миколу подстерег в Успеновской дубраве Тимофей Деревянко и разрядил свой обрез ему прямо в бок. Тяжело раненного, его отвезли в святодуховскую больницу. Потом, когда Гуляйпольщину занял на время Деникин, в Ковалевск прискакал с белогвардейским карательным отрядом Тимофей, согнал семью Иващенко к глиняным ямам и своей рукой расстрелял всех…

"Вот эта дубрава", - чуть ли не вслух произнес Микола Степанович, когда машина стала огибать лесок. Почему-то сегодня так отчетливо встали в памяти далекие годы детства и юности. Может быть, потому, что ему предстоял неприятный разговор с Хонцей, с тем самым Хонцей, который по первому его зову вступил в партизанский отряд?…

Тем временем Хонця сидел в неуютной приемной райкома, примостившись на краешке скамьи в углу. У стола напротив сидели и стояли несколько крестьян и слушали молодого инструктора, который вполголоса быстро говорил им что-то.

"Болезнь это у меня, что ли? - думал Хонця, наблюдая за инструктором. - Как говорить, так у меня язык заплетается. Ну с чего это на меня такое беспокойство напало? - пытался он себя ободрить. - Микола Степанович свой человек, из одной миски ели, в одном отряде воевали, в одной партии состоим. Непонятное дело: когда он у нас в хуторе, мы с ним словно на одну арбу колос подаем, а тут как-то совсем по-другому…"

Назад Дальше