– Да чихать мне на вас с Кириллом! – сказал я. – И на все ваши решения, помилования и щедроты! Мне не нужна Лиза на выходной! Скажи, ты можешь петь шёпотом? Пой! Или забудь навсегда, как предлагать человеку такое! Довольствоваться тем, на что даже нельзя прожить! Жить на хлебную карточку!
Мне казалось, моё хладнокровие безупречно, но, должно быть, я всё же говорил громко. Может быть, я даже орал. Потому что в комнату ворвалась мама и, больно взяв меня за плечо, вытолкала в коридор.
– Уходи! – произнесла она гневно. – Корми свой эгоизм и гордыню. Стой! – и вырвала у меня из рук куртку. – Куда? А с дочерью попрощаться? Марш прощаться и вон отсюда!
Я вернулся в гостиную, засахаренно обнял получужую девочку и вышел на лестницу.
На площадке меня догнала мама и, прижавшись к моему плечу, расплакалась о подступившей старости, ненужности и о том, что "всё было зря".
Я звонил потом папе – спросить, отчего это мама мне всего такого наговорила?
– Грустит, – сказал он, подумав. – Переживает… – и, помолчав, прибавил: – Костя, ты любил бы маму! Всё-таки она тебя вырастила.
Я вернулся затемно. На ветреном нашем холме лютовал март, бил сырым холодом. Дымное небо со страшной скоростью неслось на запад, и кое-где через дым уже проступала звёздная синева весны.
Возле Колиной калитки в аромате берёзовых дров, словно в черёмухе, толклась компания – сам Коля, распахнутый по-апрельски, Ирина в платке и Миша, озарённый свечением телефонной игры.
Пёс хромал по тяжёлому снегу, блинной шерстью разгонял мрак. Он первым почуял меня, подковылял и стукнул в живот снежными лапами.
– Гуляете? – спросил я, отбившись от собачьих приветствий. – Коляныч, шею бы хоть замотал!
– Коля, да! Замотай немедленно! – строго сказала Ирина.
Коля хмыкнул и закурил новенькую.
– Замотай… – протянул он, сладко затягиваясь. Быстрое небо повлекло за собой дымок его сигареты. – Чего "замотай" – вон, весна! – и кивнул на звёзды в прорывах туч.
Ирина запрокинула голову.
– У-ух! Прямо дух долой – всё плывёт, всё летит! Как подумаешь – ведь правда, стоим в самом начале весны! Миша! Да оторвись ты от кнопок – погляди, звёздочки! – воскликнула она и толкнула сына в плечо.
Миша бессмысленно глянул в небо.
Я тоже поднял голову, и как-то пусто мне стало. Всё разрушил, зарубил мамины надежды, еле добрался до дому, а "домашние" – Ирина с Колей – даже не замечают, что со мною неладно. Любуются себе звёздочками.
– Где Николай Андреич? – спросил я в последней надежде, что уж он-то почуял бы.
– Служит музам! Уломал-таки Жанку – выпустят его спектакль. Да и пусть, нам не завидно! – весело отозвалась Ирина. – Мы зато воздухом подышали, щёчки нагуляли! Пойдём теперь спать. Пусть нам снятся сны, в которых счастье! Миша, сынок, пойдём? Тузик, домой!
Тузик сделал круг почёта, подбежал к Коле, затем ко мне, чтобы мы могли положить ладонь на его старую рыжую морду, и растворился вслед за хозяйкой – в дыму едва зародившейся, невидимой ещё весны.
Мы остались с Колей курить у его прихваченной льдом лавочки. Над нами гремела струнами фантастическая арфа липы. Её игру освещал Пажков. Не сам Пажков, конечно, но щедрые прожекторы стройки. И так уязвима становилась от этого света наша земля, словно насильно её выволокли на сцену.
Пороховой дымок Колиных сигарет летел на северо-запад, задевая время от времени и меня.
– Если чего надо – ты скажи, – проговорил Коля, и я понял, что лесным своим нюхом он почуял мою рану, только молчал до поры.
Чего мне надо? И надо ли чего? Я был озадачен, как если бы джинн встал передо мной и подарил желание. Что вынуть мне из пустого сердца? Приказать, чтобы Майя меня любила? Да как-то вот неохота – боюсь, не утешусь любовью по волшебству. Ну а больше у меня и нет никаких идей. Разве что уйти в берёзовый дымок, или хоть в сигаретный, полетать над окрестностью – вот это бы да! Ну что, Коля, могёшь?
Он поглядывал на меня искоса, ожидая.
– Коль, а ты на мандолине часом как? А то у меня мандолина такая – пойдём, покажу! – сказал я, переламывая печаль.
Я побежал в бытовку за инструментом, а Коля остался курить. Когда же с мандолиной в руке я вышел на ступеньки, вместе с холодком сырого воздуха лица коснулось что-то ещё, какая-то иная материя – голос!
Я поглядел через брешь забора, откуда шёл звук, и увидел древесный силуэт и лысину в лунном блеске. Это Коля стоял на своём крыльце, привалившись к столбику. На ремне через плечо у него висела гитара.
Сиплым голосом, сосредоточенно и исступлённо он пел песню о земле и тоске на слова какого-нибудь Дрожжина или Кольцова. Я слушал, сдвинув брови, сопротивляясь накату безнадёги, а потом вдруг сломался – и упал в песню. Замирая – как бы не иссяк звук с Колиного участка, – сел на свою ступеньку и тихонько подстроил струны. У меня нет никакой техники, но я "слухач". Колина мелодия поймалась легко. Дуэтом – через забор – мы исполнили куплета три, а потом Коля сменил пластинку, и мы спели песню про "пулю" из фильма "Пацаны".
После "пули" я затих, ожидая, что ещё предложит мне Коля. Но вместо начального аккорда услышал шорох рябины, хруст подмерзших луж – и вот уж он у моего крыльца! Свет лампочки отогрел Колину замёрзшую под луною голову. Он взошёл по ступенькам, молча оглядывая меня и инструмент, а потом присел на корточки, чтобы оказаться с мандолиной лицом к лицу. Внимательно рассмотрел её струны, корпус, даже приложил к её маленькому боку ладонь и наконец произнёс: "Красивая…"
Как-то бережно прозвучал его голос. Я умилился и хотел дать ему подержать инструмент, но передумал, не доверяя Колиной ловкости. Все-таки это была мандолина прадеда. Потом только я вспомнил, как мы с родителями выбирали её в магазине на Неглинной.
Ещё пару минут мы побыли с ним под бегущим небом и разошлись. Я включил пожарче обогреватель и, не раздевшись, лёг. В маленькое окошко бытовки, открытое мной на щёлку, тёк весенний холод. При всей странности методов Коля ухитрился помочь мне. Я почувствовал – нет, не облегчение, но усталость, безропотность земли, лежалого снега, глины. Сон забрал меня, и я доплыл до утра в его милосердной лодке.
34 Афиши и оладьи
Проснулся же вполне пригодным к дальнейшей жизни. В голове моей была ясность.
– Значит, давай ещё раз оценим варианты! – сказал я себе, наяривая кофеёк с бутербродами. – Ты можешь продать свой не дострой, кинуть булочную на Маргошу, найти работу в Москве и брать Лизу по субботам. Это первое.
Второе. Ты можешь достроить дом, держать на плаву дела – и всё равно брать Лизу по субботам.
И третье. Замотивируй уже себя как-нибудь, тупой неверующий баран! Создай простейшую схему: если к середине лета у тебя будет дом, то в нём будут Майя и Лиза! Повесь это себе на дверь – и верь! Может, жизнь сама качнётся навстречу, с Кириллом они поругаются или что-то ещё. Главное – не допускать сомнений!
Вечером после работы я отправился к Тузиным – разжиться у них телефоном Ильи, который, по возросшей моей безалаберности, забыл спросить в Горенках. Их дача светилась парой заставленных геранями окон. Вдалеке, на краю голого яблоневого сада, мне привиделся знакомый силуэт, но я не стал окликать Ирину.
Мне открыл Николай Андреич и с видом довольным, можно сказать, праздничным, велел проходить в дом.
Первым, что в последние недели я замечал у них в гостиной, было вопиющее отсутствие столика. Пустота угла мозолила мне глаза, возбуждая проклятия на голову сгинувшего Пети. Но на этот раз я увидел ещё кое-что, что переплюнуло даже и несчастный столик.
Посередине комнаты на дощатом полу лежала, придавленная по углам книгами, театральная афиша. На ней строго и старомодно, чёрным по белому, было отпечатано: "Весна. Реквием".
– Ну что! Видали? – полным счастья голосом спросил Тузин. – Афиши расклеили!
– Поздравляю! – сказал я, склоняясь над гигантским листом. Дух свежей краски ударил в нос – похоже, и этот запах может быть сладок, не хуже хлебного. – Николай Андреич, а почему "реквием"?
– Ну а как же! Наша пьеса – это поминки! – радостно объяснил Тузин. – Это проводы живой жизни, убитой на всех уровнях – от природы до поэзии! Лучше бы, конечно, использовать слово "тризна", но, боюсь, публика с ним плохо знакома. Так вот, сегодня с утра все доски вокруг театра обклеили, ну и по городу кое-где! – Серые, с янтарной стружкой его глаза пели, я впервые видел Тузина таким юным от счастья.
– Эх, Костя! Друг вы мой! Я сегодня весел! Я сегодня рад! – провозглашал он, летая на кухню и таская в комнату всё, что могло понадобиться для праздника. Сутулые его плечи расправились, колыхалась белая рубашка – не хватало только крыльев!
Вдруг Тузин хлопнул себя по лбу и, обежав гостиную, нашёл на диване телефон.
– Колюшка! – вскричал он, зажав мобильник между ухом и плечом. – Просыпайся, дорогой! Топай к нам! Сегодня афиши расклеили! Хоть порадуетесь за меня!
Он дал отбой и, вдруг растеряв запал, опустился на стул.
– Вот и представьте – в самое мёртвое для искусства время! Так не бывает, это против всех законов, но для меня Жанна сделала исключение. Как только весна умыкнёт сограждан на огороды – мы со своей премьерой тут как тут! Не сомневайтесь, пустой зал нам обеспечен… – и Николай Андреич нежно, словно желая утешить свой спектакль, пробежал взглядом по буквам афиши.
– Знаете, Костя, я всю жизнь хожу с полными горстями – и никому ничего не надо. Гляньте, вон, как хозяйка моя скучает! – и кивнул на окошко.
Фигура Ирины в тулупчике и алёнушкином платке виднелась между голыми деревьями. Она стояла на краю участка, там, где картофельные наделы обрушиваются с холма в долину, и ждала корабль. Неотрывно смотрела в морскую гладь убегающего на север неба.
– Даже не думал, что встречу в своей семье такое воинственное безразличие, – скорбно проговорил Тузин.
– Сами виноваты, – сказал я. – Держите человека в загоне. Хоть бы пригласили её куда-нибудь. Не в театр!..
– Что значит – не в театр? – вскипел Тузин. – Она должна была разделить со мной мою жизнь! Разделить, понимаете? А ей надо, чтоб я деньги приносил и носки не разбрасывал! А у меня нет денег! Дар есть, а денег нет! – Он громыхнул стулом и, встав, подошёл к окну.
Я тоже поднялся, не зная, собираются ли ещё меня угощать или уже можно идти восвояси. Слава богу, Тузин заметил мой жест и возмутился:
– Ну что вы вскочили! Думаете, я буду с вами ругаться? Не надейтесь! Мне ведь надо, в конце концов, с кем-нибудь выпить!
Тут и Коля подоспел. Он оказался в чистой клетчатой рубашке и бритый – сразу видно, пришёл на именины. С собой же принёс узорчатую штуковину величиной с пол-ладони, которую, пользуясь врождённой кладосенсорикой, выковырял по дороге из канавы. Мы тщательно изучили зелёную медь дуги и пришли к коллегиальному решению: это фрагмент старинного стремени!
Пока мы обсуждали Колину находку, а также скорую премьеру спектакля, мартовский день угас. Пропуская перед собой Тузика с Васькой, в дом вошла Ирина и стащила со второго этажа погрязшего в компьютерных войнах Мишу. Бросила неодобрительный взгляд на наш холостяцкий стол.
– Ирин, Мишаня, глядите – стремя! В канаве раскопал! – похвастал Коля. Ирина подошла к столу, повертела в тонких пальчиках погнутый металл и, вдруг переменившись, улыбнулась:
– Знаете что! А напеку я по такому случаю оладьи!
– Это в честь Колиной железяки? – полюбопытствовал Тузин. – А мои афиши, Ирина Ильинична, вам до фени?
– Ирин, а сметана есть? Или, может, сгонять в магазинчик? – заволновался Коля.
– Сиди уже! Знаю я твою сметану! – отозвалась из кухни Ирина. Но по голосу было слышно – она подобрела. Святая цель накормить четверых мужиков согрела её, прогнала тоску.
Вот и прожит день – расклеены афиши, добыт телефон Ильи, вчерашний мрак сменяется новой надеждой. В синей гостиной с хрупкой мебелью и настенными фотографиями я предвижу Майю. Не то чтобы она без ума от Ирины, но вполне может с ней ладить. А с Николаем Андреичем они даже поют. Конечно, поют – ну а как же!
Только всё это будет чуть позже. Ты, брат, главное, верь и терпи. И не ропщи, оглядись вокруг – разве плохо? Хорошо, весело: Тузин примеривает Колино стремя к тапку. Миша стырил мой богатый игрушками телефон. Коля, высыпав спички из коробка, кладёт пятый венец будущей баньки.
И я смотрю на моих соседей, на тёмный март, постукивающий в окно, и в груди саднит неизлитое чувство – может быть, и любовь. Потому что через всю отлучённость от семьи люблю наш монастырёк и боюсь, мы не долго продержимся в нём на оладьях.
Я сел на корточки и погладил холку старой рыжей собаки, разлёгшейся посередине гостиной.
– До чего ж ты хороший, хороший пёс! – сказал я вслух. – Смотри-ка, нос у тебя до чего хорош! А уши! Всё ты понимаешь. Жуй вкусную собачью еду! Будь здоров!
И пахло уже вовсю разогретым на сковороде маслом, и Коля с Туз иным и Ирина у плиты, я знал, разгадали моё признание в любви, хоть и не подали виду.
35 Журналистское расследование, часть первая
А утром я позвонил Илье. В прорывах туч посверкивало, как голубые молнии, грядущее небо апреля. Связь прерывалась.
– Да я не дома сейчас, на речке! – угадывалось в разломах. – Смотрю вот на лёд.
– Рыбу, что ли, ловишь?
Илья засмеялся и произнёс довольно длинную реплику. Между глухими провалами я выудил несколько слов – "свет", "Вишера", "по памяти". После этого голос стёрся совсем.
Я перезвонил. На мой вопрос, когда он собирается приехать, Илья сказал, что мог бы прямо сегодня. Вот только допишет, пока глаз помнит утренние оттенки, потом забежит домой, переоденется и сразу – на автобус. Правда, если мама себя плохо чувствует, а Оле куда-нибудь надо, то ему придётся остаться и приглядеть за Санькой. Но тогда он приедет завтра или в другой день, на который договоримся.
Всё это донеслось до меня без каких-либо провалов и заминок. Я слушал Илью, удивляясь по привычке. В мегаполисе от холода душ воздух застыл и сделался плотен, как резина. Иногда, чтобы один человек к другому пробился, эту резину надо пилить годами. А у нас только дунь – и вот уже он тебе брат и по-родственному докладывает, что да как у него на душе и в жизни.
Мы условились с Ильёй, что он проявится в ближайшее время, и распрощались. Но ни в тот день, ни на следующий, ни даже через неделю Илья не приехал. Правда, позвонил и с воодушевлением заверил меня, что в конце марта они с напарником будут готовы приступить к работе.
Пока я ждал Илью, грянула оттепель, обильная, как июльский ливень. Спёкшиеся снега в полях ожидали своего превращения в ручьи. Под холмом, почуяв кровь весны, выпростался из преисподней и стремительно пошёл в рост пажковский монстр. В рыжую рану земли, кишащую страшным числом оранжевых человечков, вбивали сваи. На сваи, перекрытие за перекрытием, клали плиты. Громада росла быстрее, чем таял снег. Каждое утро, выезжая на работу, я видел, как она прибавляет в росте, но словно не верил творящемуся. Снопы красноватых берёз были реальны, а комплекс – призрачен. Рано или поздно он должен был сгинуть в свой виртуальный мир, оставив нам поле пшеницы.
Петя был со мной не согласен. Мы говорили с ним как-то по телефону, и он обсмеял мои мистические надежды. "Пажков играет без ляпов, и не рассчитывай!"
Похоже, Михал Глебыч и правда становился героем, своего рода Наполеоном наших мест. Я слышал разговоры о нём на бензозаправке, на рынке стройматериалов и, само собой, в магазинчике напротив монастырских ворот, куда Ирина, Коля и прочие обитатели нашей деревни бегали за хлебом и бакалеей.
Однажды в воскресный полдень я отправился туда за сигаретами. К моему удивлению, площадка возле магазина, где обычно скучали две-три машины, оказалась местом проведения странного мероприятия.
Посередине был установлен стол по типу верстака. На нём бушевал, притопывая, человек солидного роста. Надо лбом его стояла торчком шевелюра цвета меди, водянистые глаза выкатились, лицо побагровело, на шее вздулись жилы. Человек громил власти, но в гневном его облике было что-то открытое, детское. Я подошёл и втёрся в кучку людей, которую по малочисленности никак нельзя было назвать толпой.
Кучка, однако же, гудела и шевелилась. Из гула выстреливали выкрики. Стараясь вникнуть в смысл толкаемых с верстака речей, я подвинулся вперёд. Что-то звякнуло у меня под рукой: рядом со мной стоял молодой рабочий с ведром – чернобровый, орлиноглазый, в резиновых сапогах и спецовке.
– Не знаете, что за мероприятие? – спросил я соседа.
– Да Лёня митингует, из газеты, – отозвался он гортанным голосом, с акцентом, по которому я не сумел определить национальность.
– А в связи с чем?
– Интернат хотят расселять по больницам – раз. Строят этот вот, как его, где не положено – два, – ответил парень и вздохнул, как после трудной работы.
Тем временем человек на верстаке, то есть теперь уж не просто человек, а "Лёня", пустил в народ листовки. Я взял одну.
Закончив раздачу, Лёня спрыгнул на землю. Несколько человек обступили его нескладную фигуру, а я отправился покупать сигареты.
Дома, сварганив кое-какой обед, я положил перед собой агитмакулатуру, оказавшуюся еженедельной газетой с дивным названием "По совести". Двойной листок формата А4 был полон ярости в адрес губителей заповедной земли. Главный редактор Леонид Рык приводил список нарушений закона, имевших место при получении разрешения на строительство. Всё это было ясно, напрасно и старо как мир. Зато в качестве бонуса к сухим строкам прикладывалось жизнеописание Михаила Глебовича Пажкова – главного вдохновителя и инвестора проектов, в числе которых оказался и наш.
Статью открывала фотография героя – копёнка коричневых волос, вздёрнутый нос, правый угол рта плывёт вверх. Маленькие, но примечательные глаза уставились в объектив. В них страсть и лёд.
Разбираясь в мотивах предпринимателя Пажкова, журналист задал себе вопрос: почему для осуществления своих сугубо потребительских проектов тот выбирает заповедные места, вторжение в которые сопряжено с нарушением закона? К тому же вот уж третий проект базируется в непосредственной близости к старинному монастырю.
Автор статьи чувствительно усматривал в действиях Пажкова ментальную агрессию – желание не просто осуществить коммерческий проект, но попутно изничтожить духовность русской земли. Как бывают отпетые хулиганы, ненавидящие отличников и "ботанов", так Пажков, по мнению журналиста Рыка, стремился стереть с лица земли всё, в чём мог содержаться укор его грязной совести.
Этот злой и высокопарный текст не вызывал во мне доверия. Изощрённое злодейство Пажкова, конечно же, было выдумано журналистом, чтобы хоть как-то скрасить банальнейшую из тем. По работе мне приходилось встречаться с успешными предпринимателями. Их единственный интерес – прибыль. Им чихать на собственный демонизм. Они никогда не станут руководствоваться "идейными" соображениями, если это уменьшит куш хоть на копейку.
В таком вот скептическом расположении мыслей я поглощал статью, пока на одной из фраз чуть не поперхнулся пельменями.
Больше я ничего не ел в тот вечер. Неожиданная информация перебила мне аппетит. У Пажкова, как разузнал настырный журналист, имелся условный срок, полученный в ранней молодости по странному поводу: избиение некоего П. Смольникова, студента известного музыкального вуза. Инцидент произошёл во дворе учебного заведения, при многих свидетелях, "не осмелившихся вступиться за жертву по причине особой агрессии нападавшего".