Воды любви (сборник) - Владимир Лорченков 17 стр.


Ведь Марта Красивая Как Цветок оказалась мужиком… Хоть и симпатичным. Он представился Григорцевым и что-то говорил про журнал "Ом", хотя всем порядочным людям было понятно, что это гомосячьи штучки. А журнал был, есть и будет один. "Советский воин".

Так что ребята избили парня, отобрали у него часы и доску на рейки– а тот все причитал "сефрингсефринг", – и поехали в Молдавию.

– Держись за Джику, Иван, – сказала ему старенькая мама с Ярославщины.

Крепко пожала руку другу сына и умерла. Парни отправили ее на родину в закрытом гробу и подались в Молдавию. Здесь, в селе Сороки, Джику женился на пригожей молдаванке Иляне. А Ивану сосватали пригожую молдаванку Наталицу. Еще Иван попробовал вино, вертуты и плацинды, – все это были плохие пирожки на прогорклом масле, но как звучит! – и решил остаться в Молдавии навсегда.

Тем более, что и Наталица настаивала.

– Вы, русские, народ все грубый и дикий, – говорила она, озорно кося блестящим глазом, и споря белеющими зубами с полной Луной.

– А у нас в Молдавии тепло и персики, – говорила она.

– Жопа твоя как персик! – ляпал, покраснев, Иван.

– Озорник, – смущалась Наталица.

Но кое-что позволяла. Она называла это "подавить персики". Свадьбу сыграли в доме культуры, трехэтажном, из мрамора. Чтобы его построить в Сороках, в России пришлось объявить бесперспективными 3 деревни, срыть их и залить водой, а русское быдло, которое не умеет работать, переселить в город.

Сэкономленные деньги и перевели в Молдавию.

– Мы, молдаване, поем и танцем, – пели и танцевали молдаване вокруг Ивана.

– Ай, смуглянка, молдаванка, – пел он, поглядывая на Наталицу.

– В Афганистане, в черном тумане, – пели они хором с Джику, обнявшись.

Ту-то и грянула война в Приднестровье.

Но афганское братство, оно крепче "Момента" и обострения межнациональной обстановки в одной, отдельно взятой республике СССР.

И история наших друзей доказала это в очередной раз.

Джику спрятал Ивана от погромов. А потом, разбудив поутру Ивана, дал тому котомку с хлебом и солью, и, спрятав друга под возом пахучего сена, поехал к железнодорожной станции. На дорогах было неспокойно.

– Жена побудет тут, а как успокоится все, возвращайся, – говорил Джику.

– Спасибо тебе, братан, – говорил Иван.

– Наше боевое братство, оно же важнее всего, – говорил Джику.

– Да и против русских мы, простой народ, ничего не имеем, – сказал Джику.

Проводил друга в автобусе беженцев, смахнул слезу, и вырыл автомат.

Надо было торопиться, ехать в Бендеры, иначе, говорят, опоздаешь.

И грабить в магазинах будет уже нечего.

* * *

В Бендерах Джику возглавил молдавский СШОБМ.

Специальный штурмовой отряд по борьбе с мебелью.

Это была грозная штурмовая сила. При его появлении шкафы в квартирах начинали скрипеть, а табуретки перебирали ножками, словно пытались забраться куда-то подальше, к потолку. Но СШОБМ находил все. СШОБМ работал как часы. На грузовике, подогнанном односельчанами в это сраный приднестровский город, было уже 4 гарнитура, 8 стенок и 16 диванов. Это было достаточно, считали односельчане. Пора уходить, говорили они. Но Джику знал, что без комода уходить попросту неприлично. Так что он, сузив глаза, не спал ночами, тревожно оглядывая город, захваченный бандами сепаратистов. И уходил но ночам в разведрейды……

в одном из таких рейдов он и увидал Ивана!

Но сначала, конечно, друзья не узнали друг друга. Джику, придя ночью в не разграбленный еще магазин, стал рыться в мебели, и столкнулся с мужчиной в камуфляже. Они оба подняли автоматы, обнажив зубы в зверином оскале хищника.

Русский журналист "Красной звезды" Савенко, ночевавший в магазине, записал, лежа под диваном:

– И все же только в Вихре Войны обнажается настоящая природа Мужчины, природа Воина и Насильника!

Тут что-то потянуло его за штанину и он обмочился. Это оказалась бродячая собака, принявшая журналиста Савенко за труп. Журналистка кишиневской газеты, по фамилии Зомура, прятавшаяся под другим диваном, тоже не спала. Она лежала между тремя окровавленными трупами с паяльниками в задницах и вырезанной у каждого на груди фразой "Чемодан-вокзал-Россия", "Русских за Днестр, евреев в Днестр".

При свете, который отражали от полной Луны глаза бродячей собаки, журналистка писала: "Мы, молдаване, пришли в Бендеры с калачами и охапками роз. Конечно, никаких трупов тут нет, это все болезненные фантазии русских извращенцев".

Взгляды Савенко и Зомуры скрестились… М-м-м-м, русский извращенец, подумала Зомура. М-м-м-м, я же Воин и Насильник, некстати подумалось Савенко… Журналистка облизала синим, – из-за домашнего вина, – язычком полные губы. Журналист щелкнул зубами и зарычал слегка…

Бродячая собака-трупоедка предпочла ретироваться.

Атмосфера сгустилась.

Но Джику и Ивану было не до копошения под диванами. Они, не узнавая друг друга, целились друг в друга, и не думали друг о друге ничего хорошего. Ну, как будто они не были два друга.

Внезапно, в блеске Луны, Джику увидел татуировку на лбу врага.

"БАГРАМ 1986-1987 БРАТИШКИ КТО БЫЛ, ТОТ НЕ ЗАБУДЕТ, КТО ЗАБЫЛ, ТОТ НЕ БЫЛ В НАТУРЕ Н-НА!"

– Иван! – воскликнул Джику.

– Джику! – воскликнул Иван, увидев такую же татуировку на лбу друга.

– Братан!

– Братуха!

– Брателло!

– Откуда ты здесь?!

– Фашистский режим Кишинева заставил меня, – волнуясь, скороговоркой сказал Джику.

– Бросил в пекло мебельных магазинов…

– Фашистский режим Смирнова снял меня с поезда и бросил в огонь, – ответил скороговоркой Иван.

– Братан!

– Братуха!

Друзья отбросили автоматы и обнялись.

В этот момент и прогремел выстрел…

* * *

…журналист Лоринков утер пот со лба.

Расстегнулся, и, помочившись прямо на пол, рухнул на диван, как подкошенный. Невозможность помочиться угнетала его в засаде больше всего. Подпрыгнул на диване, устраиваясь поудобнее.

Раздался стон.

– Раненные, – подумал Лоринков.

Бросил гранату под диван, и, почувствовав мягкий толчок вверх, понял, что взрыватель сработал. Потекла кровь, посыпалось мясо. Лоринков сунулся было под диван посмотреть, кто там был, но потом передумал. Очень уж устал журналист Лоринков здесь, в Бендерах 1992 года, выполняя стрингерскую работу для информационного агентства "РИА Новости". Кровь и боль, страдания и невзгоды…

Но Лоринков возмужал. Бойцом и Воином почувствовал себя Лоринков на этой войне.

Небрежно глянул он на трупы мужиков, которых застал лижущимися в этом мебельном магазине. Пожал плечами.

Не то, чтобы он был гомофоб, просто ему очень был нужен хороший снимок для "Франц-пресс". На них Лоринков подшабашивал тайком от главного работодателя. Лоринков подумал, что "Франц-пресс" как раз забраковали фотографию пятерых детей, которых случайно расплющил о мостовую грузовик молдавской полиции. Срочно требовались какие-то другие снимки. Тут и подвернулись эти двое…

Лоринков достал рацию. Вызвал Жерома Пулена. Тот был французским журналистом, жил в Кишиневе, и подписывал фронтовые сводки и фотографии своей фамилией за те 30 процентов гонорара, что отдавал Лоринкову. Все свободное время Жером проводил со своей молдавской подружкой в постели. Подружку звали Леонид Лари и он подрабатывал санитаром в морге. Трупов из-за войны было много и Леонид уставал.

Жером обожал его спящим и называл это это "поддать угольку в мою сонную черную шахту".

Жером как раз забрасывал вторую лопату, когда ему позвонил уставший и окровавленный Лоринков.

– Мон дье! – сказал Лоринков.

– Оуи! – сказал Бернар.

– Бонжур, – сказал Лоринков.

– Оуи, – сказал жером.

– Эти русские, – сказал Лоринков.

– Эти приднестровцы! – воскликнул он.

– Эти салады! (ублюдки – фр.) – сказал он.

– Да?! – спросил Бернар и прекратил фрикции.

– Они убили гомосексуальную пару! – воскликнул Лоринков.

– Ты уверен?! – вскричал Жером.

– У меня есть снимок! – сказал Лоринков.

– Салады! – воскликнул Жером.

– Шли срочно! – воскликнул он.

– Половину мне! – сказал Лоринков твердо.

– Сорок процентов, – сказал Жером.

– За детей ты не дал и двадцати, – сказал Лоринков.

– Эти дети, – сказал Жером жестко, – русские дети, приднестровские салады, срал я на них!

– Зачем ты сравниваешь, – сказал Жером, подучивший русский.

– Пара прекрасных юношей, убитых саладами во время их поцелуя, убитые за их прекрасные гомосексуальные убеждения… – сказал Жером.

– И какие-то сраные дети! – сказал Жером.

– Мон дье! – ужаснулся Лоринков.

Мужчины помолчали.

– Был бы ты как мы, получал бы 70 процентов, – сказал Жером завлекающе.

– Извини, – сказал Лоринков.

– Я не гомофоб, просто у меня детская травма, – сказал он.

– Первое мое сохранившееся воспоминание из детства это белая женская жопа и щель, – сказал Лоринков.

– В бане подсмотрел, – покаялся он.

– Это видение всегда со мной, – пожаловался он.

– Все время хочу бабу, все время хочу, – пожаловался он.

– Так что я обречен на мохнатку, – сказал он.

– Обречен жить с сучками, – сказал он.

– Бедный мальчик, – сказал Жером.

– Проклятые сучки! – сказал он. – Чертовы саладки!

– Ага, – сказал Лоринков.

– А вот Леонид проснулся, – сказал Жером, – и говорит, что ты сам – русский салад!

– Какой же я русский, – привычно соврал Лоринков.

– Я болгарин, – сказал он, глянув на этикетку бренди "Солнечный бряг", украденную в разгромленном магазине.

– Точно? – спросил Жером.

– Клянусь Дерриде! – сказал Лоринков.

– Он поклялся Дерриде, – сказал Жером любовнику.

– Это серьезно, – согласился Жером.

– Ведь наш французский мыслитель Деррида это Святое для всего мира, так ведь – сказал он.

– Ладно, меня ждет черный вход Лени Лари, – сказал он.

– Прощаемся, – сказал он.

– Адью, – сказал Лоринков.

– Бонжур маман, – сказал Жером.

Это значило конец связи.

Лоринков усмехнулся и покачал головой. Вынул страницу с фотографией обнаженной японской ныряльщицы.

Расстегнулся.

…в уцелевшей квартире в соседнем доме кто-то поставил пластинку в проигрыватель. Заиграла музыка. Это была группа "Роллинг Стонуз".

– Энджелс, – грустно запел Мик Джаггер. – Э-э-э-нджелс…

Лоринков согласно кивнул.

– Все мы ангелы, все мы несчастные ангелы, – сказал он.

– Низвергнутые с Луны ангелы, – добавил он.

– Просто у каждого из нас был свой особенный полет, – сказал он.

Записал эту фразу на бумажку, которой вытерся, и сунул ее в карман. Откупорил бутылку. Стал пить бренди.

Вдалеке загрохотал пулемет.

На тени Земли, улыбаясь, глядела Луна.

Кюхля

Подписав расстрельный список на 100 человек, прокурор Рылеев отбросил перо, поднялся и прошел к камину. Уселся на табуретку, услужливо Сашкой Романовым подставленную. Не глядя, дал снять с себя сапоги. Протянул зябкие руки к пламени, огненными скакунами гарцующему. Молча, как подобающее, принял на плечи замерзшие шубу соболиную. В кабинетах в Москве было холодно, не хватало угля. Народ волновался. Рылеев, поморщившись, вспомнил извещение министра полицейского сыска, Бестужева. Тот прямо писал, что народ волнуется, и что на Охотных и прочих рядах поговаривают, что при убиенном Николае Палкине такого, мол, безобразия, не было. И никакие инструкции агентам распространять слухи, будто это Бывшие плохо стараются на рудниках в Сибири, на быдло не действовали. Народ замерзал, и хлеб ситный стоил уже по рублю, а не по пять копеек, как раньше. Пришлось, чтобы недовольстве народное в нужное русло направить, заговор изобразить.

На сей раз Кюхлей пожертвовали…

Плохо, плохо, подумал Рылеев.

– Кюхля, Кюхля, – прошептал он, грея руки.

– Светлый ты человечек, – прошептал он.

– Боевой товарищ и друг, – прошептал он.

– Сколько мы с тобой дел натво… порешали, – пробормотал он.

– А самое главное, – прошептал он.

– Дело всей жизни, – прошептал он.

– Темницу народов, – прошептал.

– Немытую Россию, – прошептал он.

– Россию Палкина, Николашки, – прошептал он.

– Разрушили до основанья, – прошептал он.

– И вот теперь, светлый ты товарищ Кюхля, – сказал он.

– Мы, твои товарищи, вынуждены, – сказал он.

– Пожертвовать тобой ради идеалов, – сказал он.

– Нашей с тобой общей революции 1825 года, – сказал он.

– Кюхля, Кухля, – сказал он.

В углу бесстрастным истуканом стоял Сашка Романов, ожидая хозяйского знака, чтобы чаю изобразить, или чего покрепче. Рылеев к присутствию пострелёнка привык. Знал, что никакой угрозы тот не представляет. Взятый с младенчества в семью тружеников – ремесленника и торговки бубликами, – Сашка был воспитан в настоящих революционных традициях Свободы, Равенства и Братства.

Пил, курил и трахался с одиннадцати лет.

Конечно, никаких карьерных перспектив у гражданина А. Романова в России после Светлого 1825 года не было. Но что поделать, такова неумолимая диалектика революции, знал Рылеев. Да и пусть спасибо скажет, что не удавили, как отца, мамашу, сестер, и братьев. Тоже ведь диалектика, подумал гражданин Рылеев. Но что было, то быльем поросло, чай год уже 1854-й, подумал с грустью Рылеев, утром увидавший седые усы в зеркале брадобрея. Отшумели революционные зори. Полностью полегли сосланные на Кавказ полки Семеновский и Преображенский, которые приняли участие в революции, и благодаря поддержке которых, было с корнем уничтожено семя поганых Романовых. Ну, кроме Сашки, которого Рылеев сам не знал почему, но велел в живых оставить. Да тот мал был, – год всего, – и толком сам ничего не помнил. А за те 25 лет, что вырос, Россия преобразилась! Не то, что при козле этом, Николае, которого совет декабристов, сразу после удачного завершения революции, велел четвертовать на Сенатской площади. Россия стала по-настоящему свободной страной, читал с гордостью Рылейка – как его товарищи звали ласково, они вообще все были ласковые, кто-то и с мужиками целовался, – независимой, самостоятельной, мирной и демократической. Писал об этом в популярном издании "Колокол" прогрессивный журналист Герцен, который при Палкине был вынужден покинуть страну, и обосноваться в Лондоне, а после Революции вернулся. Издает сейчас "Колокол" в Москве, тираж 100 тыщ! Таких тиражей нигде в мире нет, с гордостью думал Рылейка. Да и не только в этом мы весь мир поразили, гордился он. Ведь первым делом товарищи декабристы разрушили оковы и стены темницы народов.

Расцветали сейчас тысячью цветов независимые и свободные Финляндия, Украина, Бессарабия, Дагестан, Крым, Туркестан, Дальневосточное ханство…

Наши друзья, с гордостью думал про новые страны Рылейка.

Там, правда, всех русских вырезали, но газета "Колокол" советовала отнестись к этому с пониманием. Товарищ Герцен так и писал:

– Разве не надо нам, русским, подумать о том, – писал он.

– Что некоторые эксцессы, совсем незначительные, – писал он.

– Спровоцированы в независимых странах, созданных нами, – писал он.

– Именно нами же! – писал он.

– Мы, держиморды, – писал товарищ Герцен.

– Сами виноваты в том, что наша рожа кирпича просит, – писал он.

– Как и глотка – ножа, а спина – пули, – писал он.

– Пора нам, русским, – писал он.

– Осознать всю меру наших преступлений, – писал он.

– Против финского, каракалпакского, и вообще всех остальных народов мира, – писал он.

Лихо писал товарищ Герцен, все ребята из декабристов очень любили его передовицы. По ним выходило, что все в стране идет правильно, и руководство Совета Декабристов сумело значительно улучшить Россию, несмотря на немногочисленные отдельные недостатки, работа над которыми идет постоянно. И пусть вражеские голоса недобитых тварей – в массе своей сосланных на рудники в Сибирь перевоспитываться, – и прочат России мрачное будущее, все это не больше, чем бессильная зависть и злоба уродов и козлов.

…пригретых на груди справедливо уничтоженной cемейкой Романовых, добавлял товарищ Герцен, известный своим метким словцом и соленой шуткой.

Товарищ Рылеев тоже очень любил статьи товарища Герцена. Единственное, очень тяжело было после них окунаться в будни этой отвратительной страны рабов, России. Над которой, сколько не бейся, а она все равно мрачная, тяжелая, и неповоротливая, как телега на осенней дороге, подумал Рылеев. Щелкнул пальцами. Взял перо, Сашкой протянутой, записал.

"Россия – неповоротливое, мрачное говно, застрявшее на раскисшей от распутицы дороге", написал товарищ Рылеев, и подумал, что надо бы отправить это в "Колокол", Герцену. Он продвинет тему, как полагается. Провентелирует вопрос, что называется, одобрительно подумал Рылеев. Щелкнул снова пальцами. Велел.

– Заключенного Кюхельбекера ко мне, – сказал.

…когда старого товарища заволокли в кабинет, Рылеев поморщился. Кюхля, Кюхля, подумал. Почему тебе, старый товарищ, не хватило мужества покончить с собой? Почему ты так недостойно цепляешься за жизнь, вместо того, чтобы дать возможность товарищам совершить новый виток революционной справедливости, подумал он. Что-то я совсем запутался, подумал он. Кюхля, Кюхля…

Кюхельбекер, всхлипывая, свалился на стул. Поднял лицо растерянное, жалкое. Штаны спадают, шнурков на ботинках нет, рожа в синяках… Губы дрожат, четырех зубов спереди нет. То Бестужев сапогом постарался…

– Ну, как оно? – спросил Рылейка участливо.

–… – молча заплакал Кюхля.

Потом шмыгнул, соплю в нос – такой родной, такой любимый, – втягивая. Сказал:

– Вижу, свежий "Колокол", – сказал он.

– Ага-с, – сказал Рылеев.

– Как там? – сказал Кюхля.

– Туркестан и Местечкляндия войну нам объявили, – сказал Рылеев.

– А что за Местечкляндия? – сказал Кюхля.

– Я же пятый месяц тут… – сказал он, и снова заплакал.

– Да вот, не знали, что с Бессарабией и остатками Одесской губернии делать, – сказал Рылейка задумчиво.

– И как? – сказал Кюхля.

– А что как, – сказал Рылеев.

– Сдадимся, пожертвуем им губернию-другую, – сказал он.

– Быдло, конечно, возмутится, – сказал он.

– Зато Герцен похвалит, – сказал он.

– С Белорусским герцогством бы разобраться, – сказал он.

– Все никак не поймут, что они Белорусское герцогство теперь, – сказал он.

– Все долдонят "русские русские мы русские" – передразнил он.

– Держиморды, – сказал Кюхля.

– Да-с… – сказал Рылеев.

Встал. Потянулся. Глянул, с жалостью и брезгливостью, на Кюхлю сверху. Отощал, небрит, руки дрожат, харя в синяках, сопли, слезы… Улыбнулся добро. Сказал:

– Кюхля, Кюхля, – сказал.

– Как же ты, дружок, до жизни такой дошел? – сказал он.

От такого участия Кюхля, которого две недели подряд били, аж разрыдался.

– Я… не… това… им… нам… ик! – плакал он.

Рылеев жалостливо по затылку товарища потрепал. Сказал:

– Кюхля, возьми себя в руки, – сказал он.

Назад Дальше