Воды любви (сборник) - Владимир Лорченков 20 стр.


Хороша! В курсе, сынок, в курсе. Я ведь не лох последний, я и "живой журнал" читаю, блог актера садальского, и вообще новости. Да и если бы знал ты, милый мой человек, сколько я в том совке претерпел да перемучался… Вспомнить горько! Да что толку сейчас о том говорить, сынок… Все это уже снега былых времен, как писал один франкоязычный канадский поэт Франсуа Вийон, мы его на ха на курсах языка проходили. Ну, не все, конечно, а так, пару строк. И вот эта, про снега времен, мне в память и врезалась. Слушаю я ее, вспоминаю, а сам словно в детство свое ссыклявое переношусь. В дореволюционные, понимаешь, годы… Да, а ты думал?! Спасибо деду за победу! Я еще на могилах ваших спляшу, дай вам бог здоровьичка! Да-да! И помнить столько, сколько дед помнил, это нужно не две головы, а все сто сорок. Да, чай медицина у нас тут не как в Совке вашем. Медицина у нас ого-го. Как кол матроса Железняка в пору половой юности. Как откуда? Лично знаком! Да и не только… Дай, только, еще затянусь. Ты держи, держи сигарету – то. Тут с этим строго, мне руль бросать нельзя. Ишь, дымится…

…начать, наверное, нужно с революционного семнадцатого года. Как сейчас помню, дым, сопки, Забайкалье. Сраная тюрьма народов, царская Россия, накренилась и рухнула. Сама, бля буду. Как червивый прогнивший плод жахнулась она на землю, ответив на многовековые чаяния народов, заключенных в эту темницу. Так мне папа говорил. Он был умный, интеллигентный человек. Шпарил, сука, как по-писаному. Как сейчас помню: придет домой усталый, прокуренный… Сядет, пиджачишку с себя сдернет, голову маман подставит, та ему давай виски массировать. А папка, значит, усталый, с собрания рабочих, значит, пришел, дома хочет расслабиться, побыть в обстановке расслабленной. Манжеты на косоворотку наденет, пенсне снова нацепит, кепочку рабочую – тряхнув головой, – сбросит. И айда нам с браткой всякие мысли рассказывать. И про царизм и про то, как рухнул он, не выдержав интеллектуального своего убожества перед русской интеллигенцией.

– Которую он, царская сука проклятая, – говорил папа.

–… тысячелетиями морил в седле оседлости, – говорил папа.

Мы с браткой, конечно, несмышленыши, жизни не видали, не нюхали. Тыкались, как щенки глупые, туда, сюда. А папка нас, значит, просвещал. Про ужасы царизма и все такое. Их я, если честно, не очень помню, потому что папка мой стал папкой в 1916 году, а что я до тех пор делал и кем был, не помню. Помню отрывочно: лаборатория, колбы, синий дым, эмбрионы с надписями на колбах – "меньшевик", "большевик", "уклонист" "шмуклонист". И все как будто в дымке, как будто сам из колбы гляжу… Очнулся уже в 1916, сижу на кухне, отец под портретом Маркса, мыслями делится. Но по общим ощущениям атмосферы гнилости… нестабильности… всеобщей тревоги… однозначно могу сказать, что жизнь в тюрьме народов была не сахар.

Вот и академик Сахаров и его супруга, кандидат в доктора наук и кандидат в мастера спорта по горному туризму товарищ Боннер, мне позже об этом говорили!

Папка мой, отработав смену на заводе, где он учил сначала рабочих бастовать, а потом и таскать со смены болты – за что он же их позже стал расстреливать – в свободное от работы время командовал Третьим Красногвардейским Корпусом Конницы. Со своими доблестными бойцами, среди которых был и матрос Железняк, сражался отец с белой нечистью и всякими русскими держимордами, только и мечтавшими о восстановлении темницы народов. Великодержавные шовинисты, с вечно угрюмыми славянско-финно-угорскими мордами, они не понимали, что встали на пути прогресса, а он неумолим, как Владимир Ленин перед отправкой телеграммы с приказом расстрелять 10 тысяч классово чуждых нам врагов.

Что, сынок, скучно? Да ты не журись, то не сказка, то присказка…

Любил я своего отца безумно. Жизнь бы за него отдал! Так и сказал однажды, когда пришел к нему, в кабинет, где он, усталый, чистил свой революционный наган. Так мол и так, говорю, жизнь отдам за тебя, папа. И за революцию! А он мне:

– Ну что же, сынок…

Взял за руку, одел буденновку, шинельку, сабельку… Пошли мы с ним, значит, в реввоенкому. Вижу, жмутся там возле стены люди в одних кальсонах. Как объяснил отец, белогвардейцы и вообще русские. Выстрелил он, навскидку, в парочку притырков, а потом вдруг – раз! – и прыгнул прямо в толпу. И говорит мне:

– Вот, сынок, тебе задание, – говорит он.

–… я – среди врагов нашей новой, – говорит.

–… социалистической, родины, – говорит.

– Что ты будешь делать? – говорит.

Молчу, стою, слезы на глаза навернулись. Коллеги отца смотрят на меня, папиросами дымят, смеются. Стыдно, что делать, не знаю. Все люди мужественные, в бескозырках черных, – на макушке крепятся, круглые такие, прямо как кипа, только с ленточками, позже мне и объяснили, что это и есть морская кипа, – ленты с патронами крест-накрест. Самым старшим среди них был матрос Железняк. Говорит он мне:

– Если отец за контру, – говорит он.

– Шлепни отца, – говорит он.

– И спасешь его душу, – говорит он.

– Потому как если отец в контрах, – говорит он.

– То он вроде как вампира, – говорит он.

– Надо поскорей его грохнуть, – говорит он.

– Чтобы, значит, Душу спасти, – говорит он.

Смеется, черный зев революционной пасти показывает, из нее дым струится… Все товарищи его улыбаются, даже пидарастики из задержанных – учителя гребанные, гимназистики всякие, – хихикать начали. Тут меня, даром что 10 лет мне тогда было, и переклинило. Схватил я наган из рук товарища Железняка и как вдарю отцу. Прямо в пах! Побледнел он, схватился за живот, алой лавиной кровь по снегу покатилась…

– Что же ты, щенок, делаешь, – говорит мне папка.

– Я же твой отец, товарищ Зорин на ха, – говорит он.

– В смысле Петров, ну, в смысле Кальсонсон, ну то есть Ганышкин, – говорит.

– Выпускал "Искру" в Кишиневе, – говорит он.

– Пять раз в ссылках, трижды бежал, – говорит он.

– Мастерат в Оксфорде, счет в Швей… – говорит он.

– Ой в смысле "смело товарищи к бою", – говорит он.

– Я грузинский дворянин, – говорит он.

– То есть, еврейский интеллигент, – говорит он.

– В смысле, латышский на ха стрелок, – говорит он.

– Больно же, звери! – говорит он.

Тут и матрос Железняк нахмурился. Достал другой наган. Вижу я, погорячился, не так отца понял. Дело жаренным пахнет. Говорю им:

– Товарищи матросы и конармейцы, – говорю я.

– Если этот несознательный гражданин, – говорю я.

– В рот его и ноги даже те-о-ре-ти-че-с-ки, – говорю я.

– Предположил, что может быть контрой… – говорю я.

Вижу, посветлели лица у матросов. Товарищ Железняк обнял меня, расцеловал. Прямо в губы, с языком, по-революционному. Ничего страшного в том нет, знал я! Это в темнице народов в губы мужикам целоваться было нельзя, а сейчас встает заря новой эры. После товарищ матрос дал мне настоящую шашку, и ей-то я замаскировавшуюся гниду – ну, папеньку, – и прикончил. С третьего удара башку отделил.

Глаза его мне до сих пор снятся.

Глупые, навыкате…

Потом мы и других врагов порубали. Товарищ Железняк меня по-товарищески, по-матросски и-ни-ци-и-ро-вал, а я вернулся домой, уже зная, по какой линии пойду.

По партийно-литературной!

Ведь, не выговори я слово те-о-ре-ти-че-с-ки, лежать бы мне с трупами контры под стенами реввоенкома…

Дома, понятное дело, плач, бабское нытье. Мамка ведь русская была. Папка ее в жены взял, потому что приказ такой вшел: хозяев темницы народов убивать, а баб их пялить. Ну, такую козу чего жалеть-то. Рубанул я ей саблей, прямо по рабски покорной шее, как у славянских рабов, – гребу тебя немытая Россия, страна немытых мля рабов, страна немытых мля господ, как писал великий шотландский поэт Лермонтов, которого советская литературная критика отмыла от посягательств великодержавных тварей с их нытьем про "русского поэта" – и отлил на труп.

Так мы с братянькой осиротели…

Дальнейшее, касаясь тридцатых годов, можно описать вкратце. Как ты наверняка знаешь, сынок, произошел в стране советов настоящий бум революционной литературы. Товарищи Бабель, Олеша, Утесов, Маяковский, Есенин. Все они кульно показали нам возможности советской литературы в условиях отсутствия гнета царизма. И как!

Даже красный граф Толстой, который при царе сраном бегал по бабам да заливал в кабаке, стал писать великие произведения.

"Буратино", "Страна наша обильна, да порядка в ней нет" и другие.

Я, как человек, не лишенный литературной жилки, с наслаждением и удовольствием наблюдал за взлетом человеческой мысли, который подарил миру Октябрь. Страна строилась, селедку перестали отпускать по талонам, и она даже появилась в свободной продаже. Даже тетка, простая швея, подалась в Ленинград. Там, совершенно случайно, нашла пустую пятикомнатную квартиру, из которой в спешке сбежал какой-то держиморда из царской профессуры, ничего общего с наукой не имевший. Конечно, несмотря на очистительные клизмы революции, процент держиморд в Советской Федерации был еще очень высок. Поэтому приходилось брать себе другие фамилии. Тетка выбрала "Топоров", тем самым двояко намекая на погромное прошлого "народа-богоносца", с одной стороны, и, с другой, показывая неотвратимость, неизбежность, ди-а-ле-к-ти-че-с-ку-ю безвозвратность канывания этих времен в Лету. Так и писала.

"… погромное прошлого "народа-богоносца", с одной стороны, и, с другой, неотвратимость, неизбежность, ди-а-ле-к-ти-че-с-ку-ю безвозвратность канывания этих времен в Лету…"

Я к ним потом приезжал отдыхать, залечивать революционные раны, гулял по революционным улицам Ленинграда, поражался.

Каков все-таки гений советского народа, с 1917 года с "нуля" построившего город на Неве.

Голодая, отказывая себе в куске селедки, сахара, трясущимися от сабельных ударов руками… создали мы, новое поколений советских людей, город с прямыми улицами, величественными зданиями и строениями – один Адмиралтейский шпиль чего стоит! – и даже сфинксов смогли добыть красные, революционные казаки Буденного, совершившие ради того переход в Египет! И кто? Все мы! Все – грузины, евреи, таджики, каракалпаки, украинцы… Сумели, сумели построить Страну Равных, где вчерашний молдавский чабан мог стать 2 секретарем ВЛКСМ, а портной из Бердичева – литературным критиком и писателем! Так думал я, гуляя по прямым революционным улочкам Ленинграда…

Который выглядел, словно упрек безрадостному прошлому тюрьме народов, где лишь представители "правильной" национальности могли рассчитывать на светлое будущее.

Когда я поделился этим с теткой, она записала фразу в блокнотик, который готовила для внука, чтобы подарить к 16-летию. Своего рода сундучок с приданым для ленинградского советского будущего литературного критика. Такой должен был получать в свое 16-летие каждый мальчик из интеллигентной ленинградской семьи. Афоризмы, мысли, умные фразы… Они передавались из поколения в поколение. Веками! Так что я горжусь тем, что и мои фразы иногда проскальзывают в творчестве выдающегося ленинградского критика… Да-да, он самый!

Славная получилась литературная династия!

Да и вообще, литература в Советском Союзе расцвела, чтобы там не свистели мрази вроде Володьки Набокова или долбанутого на всю голову Бунина. Вот кого ненавижу. Твари… Я даже пару строк про них – а больше эти третьестепенные писателишки и не заслуживали, – черкнул в блокнотик. Да вот они, до сих пор с собой вожу… Так, листни… Ага, вот это.

– Бунин в рот небунин.

– Набоков в рот вещдоков.

– Бунин в рот вещдокает Набокова.

– А Набоков Бунина в раку.

– Рака и рот, рака и рот.

– В чем у них разница?

– Буй кто поймет!

Каково, а?! Говорю же, настоящий расцвет культуры был в 20-хх годах! И вообще, какая страна была! Прав, прав был Булат, когда пел:

– Комиссары в пыльных шлемах, на заре ускакали сражаться, – пел он.

– Чтобы по возвращеньи, с супругой любимой обжиматься, – пел он.

Так все и было, мля буду! Именно так он сначала и сочинил, а потом цензура, совок, сам понимаешь. И вообще, извратили извратили, все извратили! Вот к примеру, дружба народов. Мы в 20-хх знаешь как классно жили?! Дружно, настоящий интернационал! Дом был большой, многоквартирный. Словно в сказке! Даже кушали все вместе, как дети в лагаре. Нет, не в том. В пионерском, в смысле. Армянин Хачико несет лаваш, грузин Сулико вина, латыш Валксникс – селедки, татарин Юсуп – казы из лошади, что под окном ебанулась, не выдержав контрреволюционной пропаганды, выдающийся русский писатель Юлиан Семенов – мацы, поляк Дзержинский – все, что при обыске отобрал. Кездато жили, базарю же, дружно! Бегали по коридорам наперегонки, играли в комнатах, там же большое все – на крови народной, – в салочки…

Только русские держиморды – дворничиха Петрова и ее малахольный дебил-сын Васька, – держались особняком.

Из гордости жили в подвале.

А потом пришли страшные тридцатые…

Брата моего, Мордехайчика, забрали. Твари антисемитские! А ведь он даже не еврей был, чистокровный русский. Мамаша покойная от русского его прижила, от законного мужа. Из инженеров каких-то, не знаю, что там случилось, в первые же дни революции повесили его на хрен за хрен. Скорее всего, просто за то, что русский и инженер. Русским полагалось быть только тупыми крестьянами. А этот, чмо наглое… Ну, наша русская мамаша-держиморда хитрожопая, и решила сынишку сразу переназвать, чтобы, значит, быть в тренде, как нынче пишут в "Русском Монреальце" в статьях про новинки в "Секс-шопе Шереметевых".

И знаешь, поначалу работало!

Братяня, бедняга, сам поверил в собственную неуязвимость. Он так мне и говорил:

– Мы, брателло, – говорил он мне.

– Построили новую великую Хазарию, – говорил он мне.

– Новый Хазарский каганат, великую еврейскую страну, – говорил он.

– С кочевыми мобильными вооруженными силами, – говорил он.

– Все как тогда, – говорил он.

– И вообще, ты слышал, что наши люди Рокфеллеры, – говорил он.

– Все европейские королевские семьи на колу вертят? – говорил он.

– Я тебя умоляю, – говорил он.

Я, конечно, записывал. Во-первых, следствию пригодилось, когда брат оказался вражиной, во-вторых, подарил потом блокнотик Левке Гумилеву. Был такой задохлик из студентов, в лагере, – нет, уже не в пионерском, а в ГУЛАГе– а я там как раз сражался с гитлеровской оккупацией. Тыл, он ведь поважнее фронта! Ну, я задохлика заприметил, из жалости с ним блокнотиком поделился, он потом, слышал, поднялся на записках этих. А мне чего, мне не жалко!

…в общем, переоценил братюня влияние Хазарского каганата на интеллектуальный ди-с-ку-р-с новой, советской, власти. Когда за ним пришли, обосрался даже! Стоит такой, трясется, – говно по штанине течет – и кричит мне:

– Леня, Леня, – кричит он.

…что? А, нет, не Лёня. Именно через "е". Леня. В честь Ленина. Не перебивай. Привыкли в Рашке своей собеседника перебивать… О чем я? А, брат. Хотя какой брат, изменник, сука.

– Леня, Леня, – кричит.

– Защити меня, стреляй в них, – кричит.

– Брат, братишка, – кричит.

Тут я выхожу. В кальсонах, с зубной щеткой за щекой, с "Капиталом" под мышкой.

– Кто вы, гражданин, такой? – говорю.

– Я Вас не знаю, – говорю.

– Как же… бра… брат я тебе, – говорит он.

– Враги социалистического строя мне никак не братья, – говорю я.

– Извольте, гражданин, покинуть помещение, – говорю я.

– Знать вас не знаю, – говорю я.

Тут он весь обмяк, замолк, и дал себя увести. Только, обернувшись, глянул на меня глазами. Такими… Дай еще закурить, сынок.

…В общем, остался я круглый сирота. Ну, не считая двух деток, которых отобрал у меня режим, но об этом позже. 30-е годы, сгущаются тучи над страной. Идеалы на ха преданы. Тиран Сталин разгромил всех Светлых Большевиков. Как пел очень Светлый человек, дай бог ему светлой памяти, наш паренек, Володя Высоцкий:

– Жираф большоооооой, ему видней.

Ну, ты же понимаешь, что Володя имел в виду именно это, на ха. Ты вообще, следи за базаром, по контексту. Мы, дети революции, умеем читать между строк. Это и в интимном проявляется. Баба говорит "хочу мол прогуляться", а ты ей манду в кусты и быка на рога. Только так, сынок, а не иначе! По-другому мы бы царизм не свалили, хоть он и был на глиняных ногах, и Днепрогэс не построили.

Так вот, о детях. На заводе, рабфаке, где я учился с будущим великим советским писателем Вильямом Козловым, – он как раз учился читать и застрял на букве "д", – познакомился я с Варькой Заднепроходцевой.

Вообще, звали ее Гора Линорик, но, как я говорил, обстановка была сложной.

Держиморды, шовинисты всех мастей, недобитые нами в солнечные 20-ее годы, при тиране Джугашвили подняли свои немытые вшивые головы. Потому Варя на всякий случай написалась Заднепроходцевой. И стал я за ней ухаживать. Как сейчас помню, вышли из столовой – а компот, компот, ах, какой компот был на вкус 70 лет назад, не то, что это нынешнее говно! – и я говорю ей так:

– Пошли Варька диалектмат учить ко мне в общагу, – говорю.

А она мне:

– Лучше давай погуляем.

Ага, думаю, как же.

– Бабу в кусты и быка на рога! – сказал я.

Взял за руку и повел.

Пошли в рощу за фабрикой, там я ей все и рассказал, про весь свой путь, от борьбы с царизмом и до… Ну, после того, как трахнул. Она, конечно, не хотела и сопротивлялась для виду, но я спросил ее – ты товарищ или не товарищ. И она была вынуждена согласиться. Тем более, что я был большевик со стажем и, как и она, не любил царизм и верил в идеалы Ленина. Лежим, короче, балдеем. Я палец в рот суну, помокрю, потом между ног ей тереблю. Удовлетворяю, значит, потребность товарища женщины в физиологической разрядке. А тут и сирена фабричная! Хорош, мол, куи пинать, рабочие.

По пути к заводу обратно Варька и родила мне двух сыновей. Митьку и Витьку.

Только недолгое было у нас с Варюшей семейное счастье. Только успели мы с ней прочитать "Порт-Артур" писателя Новикова-Прибоя да заприметить подающего надежды выдающегося молодого писателя Бакланова, – в свободное от политзанятий и завода время, – как грянул гром и над нашей головой.

Разоблачили мою Вареньку в ходе антисемитских сталинских процессов!

Как сейчас помню, стоит она на помосте перед рабочим коллективом, ломает руки себе. Плачет, бьет в грудь, просит оказать доверие, объясняет, что не со зла, и мол муж за нее готов поручить… Тут и я не выдержал, встал.

– Что же ты тварь сионистская гонишь?! – говорю.

– Какая ты мне на ха жена?! – говорю так.

– Так, между ног макнул, через ухо вынул, – говорю.

Выскочил на сцену, рубашку себе порвал. Пою:

– Я спросил, у ясеня, – пою.

– Где моя любимая, – пою.

– Ясень же ответил мне, – пою.

– Была тебе любимая, – пою.

– А теперь мля враг! – пою.

Назад Дальше