- Это мой папа! А это Слава Кулагин, - представила их Лена и несколько раз испытующе поглядела на обоих, будто проверяла, понравились они друг другу или нет. Кажется, ей хотелось, чтобы понравились.
- Ах, вон это кто! - сказал Архипов и не очень по-светски присвистнул. - А я-то в прихожей никак не мог понять, чей это такой знакомый голос. Вы, молодой человек, говорите совершенно как отец!
Не слишком симпатизируя Кулагину, Архипов без тени неприязни и с явным интересом разглядывал его сына. Во-первых, он вообще любил молодежь, любил беседовать с нею; во-вторых, по теперешним временам великих споров вряд ли следовало предполагать, что сын непременно окажется приверженцем и защитником отца. Нет, скорее можно было допустить, что и они о чем-нибудь спорят, в чем-то не сходятся. Ведь молодые - мятежные души, чужим умом не живут.
Леночка знала отца. Пережив минутную напряженность, она снова уселась за стол. Уселись и мужчины.
Окна квартиры Архипова выходили во двор, засаженный тополями. Когда тополя цвели, летел пух, против которого с пеной у рта восстают многие жители города. А Борис Васильевич и его жена всегда любили тополиный пух. Может быть, потому, что первые годы их совместной жизни после войны прошли в молодом заводском районе, выросшем в степи, где, кажется, полынь и та была навек истреблена, вытоптана бульдозерами, погребена под асфальтом. Они жили тогда на первом этаже и посадили под окном стандартного, похожего на барак, - а им он казался таким красивым! - дома тополек-прутик. Он легко прижился и чуть ли не на следующий год дал несколько первых легких пушинок… Говорят - грязь. Черт с ней, с грязью, зато как приятно собирать этот пух в ладони, когда, набегавшись по паркету, он застенчиво забьется в каком-нибудь углу и лежит там легким белым облачком.
Борис Васильевич всегда ел быстро, наспех, словно куда-то торопился, глотая большие куски, почти не разжевывая. Ему было безразлично, что на столе. Он мог есть вперемежку мясо, компот, сельдь, фрукты… И, оправдываясь перед собой, говорил, что ничего уж теперь не поделаешь - это у него со студенческих лет, когда приходилось подолгу дожидаться, стоя в очереди за товарищами, и поторапливать их: "Давайте скорее, скорее, а то не успеем до звонка…" И наспех брать что попало.
С утра он проголодался, с удовольствием ел и пил водку из маленького пузатого графинчика. Графинчик был обманным - выглядел многообещающе, а стенки и дно у него были толстые, так что едва вмещалась четвертинка. Софья Степановна подкладывала еду, а водку он наливал сам, наливал только себе, конечно, потому что с Леночкиным однокурсником ему бы и в лоб не влетело пить. В глазах Бориса Васильевича паренек этот от Леночки ничем не отличался.
Леночка о чем-то вполголоса переговаривалась со своим гостем, а Борис Васильевич, подзаправившись, незаметно разглядывал кулагинского отпрыска. Достойно, свободно держится, ничего не скажешь! Видать породу!
- Сонюшка, у тебя все в порядке? - спросил он, вспомнив почему-то странное выражение тревожной растерянности в глазах жены, которое заметил, входя в столовую.
Софья Степановна убирала в это время со стола грязные тарелки, расставляла чайную посуду.
- Все хорошо, - тихо сказала она, чуть улыбнувшись. Поняла, конечно, почему он спрашивает.
Борису Васильевичу захотелось поозоровать немножко, попытать кулагинского сынка.
- Ты знаешь, Сонюшка, в жизни приходится сталкиваться с различными подходами к одному и тому же явлению, - вдруг размеренно и громко заговорил он. - Пригласили меня позавчера на консультацию к профессору Кулагину. Я тебе говорил. Я вначале отказывался, хотел вместо себя послать кого-нибудь, но нажали - и пришлось согласиться. У него лежал заслуженный артист, опять же ты знаешь. Желудочное кровотечение. Хлопочут вокруг него два профессора и один лысый деятель, который только что кандидатскую защитил. Спорят, оперировать или нет. Нашли у него в крови сдвиги. Я сказал: "Не тяните. Время упустите. Оперируйте". Лысый советует подождать - понаблюдать. Профессура решила еще консилиум созвать…
Едва Борис Васильевич упомянул профессора Кулагина, Слава, извинившись перед Леночкой, оборвал разговор с ней и, открыто глядя на хозяина дома, стал слушать. У Леночки личико помрачнело, она с возрастающей тревогой поглядывала то на отца, то на мать.
Борис Васильевич, делая вид, что не замечает ни беспокойства дочери, ни внимательного взгляда Славы, ни несколько удивленных глаз жены, продолжал рассказывать о том, как он предложил положить артиста к себе в клинику, но предложением его не воспользовались.
- Что ты моргаешь? - невинно спросил Борис Васильевич Лену. - В глаз, что ли, что попало? Чаем промой. - И продолжал: - Ну, а сегодня узнаю, что артист-то помер. Попади он в районную больницу, где резекция желудка стала повседневным делом, где чины и звания не давят, его бы, голубчика, на стол, под нож - и порядок. А тут - что получается? Чем выше ранг больного, тем больше сомнений. Как же, заслуженный артист! А вдруг… А в результате? Печально!
Он вздохнул, протягивая руку за графинчиком, но взять его не успел: графинчик словно в воздухе растаял. Неуловимым движением Софья Степановна перехватила его у мужа из-под носа и перенесла на стоявший рядом сервант.
- Ну, мать, с такими руками тебе только к Кио! - искренне поразился несколько разочарованный Борис Васильевич.
Все рассмеялись, возникшее было напряжение ушло.
Борису Васильевичу понравилось, что молодой Кулагин не сделал вида, будто не слышит этого разговора, - наоборот, откровенно заинтересовался рассказом. Какая-то смелость, значит, в пареньке есть, прямота во всяком случае.
- Извините, что я вмешиваюсь, - сказал Слава. - Я слышал, что артист Северный умер. Я, конечно, не медик, не должен судить, но вы не допускаете мысли, что он мог бы скончаться и после операции? Или, наоборот, без операции остаться жить?
- Может быть, хватит об этом? - робко сказала Леночка. - Мы же не на консилиуме. Переменим тему.
Архипов и без ее просьбы сделал бы это. Парень повел себя в общем правильно, в кусты от трудной ситуации не ушел, но не обсуждать же с ним подробности неприятного случая с Северным. Его только позабавило, как произнес Слава последние слова, ну, кулагинские же слова, и совершенно кулагинским голосом! Кулагин тогда в споре об операции именно так и поставил вопрос: где, мол, гарантии? Теоретически больной мог выжить в кулагинской клинике, но мог и умереть у Архипова. В этом-то и состоит проклятая сложность их профессии: слишком много привходящих обстоятельств, всего не учтешь, логарифмической линейкой не выверишь.
- Все могло быть, Славочка, - помолчав, сказал Борис Васильевич уже вполне серьезно. - Я и сам не давал стопроцентной гарантии. Я не бог, я всего лишь хирург! И все-таки надо было вскрыть полость и увидеть, что там и как. Действовать, а не рассуждать. Представьте себе, что у вас на глазах тонет человек. Один немедленно кинется в воду, другой побежит искать помощников, организовывать спасение…
- Ну, это не совсем одно и то же, - мягко, но убежденно возразил Слава. - Да и в воду бросаться имеет смысл только в том случае, если сам умеешь плавать. Сама логика говорит за это.
В глазах Бориса Васильевича вспыхнули и затаились насмешливые искорки.
- Где-то вычитал я, что логика не всегда бывает права, - сказал он. - На войне это изречение нередко подтверждалось.
Но Слава не заметил насмешки. Напряженными и в то же время отсутствующими глазами глядя на Бориса Васильевича, он думал о чем-то своем.
- Мне кажется, в вашей профессии, как, безусловно, ни в какой другой, человек несет непосредственную, личную ответственность за жизнь другого человека, - задумчиво проговорил он. - Я имею в виду именно хирургию. Скажите, Борис Васильевич… Вот я читал у отца одну статью. Там мне не все, конечно, понятно, но, по-моему, у автора не хватило смелости для выводов. Помните, как чудесно Амосов по поводу пересадки сердца Блайбергу сказал: "У меня, по-видимому, не хватило бы смелости".
- А что думает по этому поводу Сергей Сергеевич? - не сразу, вопросом на вопрос, ответил Архипов.
Ему было любопытно, почему молодой Кулагин интересуется такими специальными вопросами, и, по-видимому, систематически интересуется, - между амосовским интервью в "Литгазете" и статьей, о которой он говорит, два года прошло. И потом, говорит ли он на эти темы с отцом?
В последнем Борис Васильевич не был уверен, потому что иначе не стал бы Слава углубляться в медицинские проблемы, сидя в гостях, да еще у девушки, которую эти темы не интересуют ни в малейшей степени. Значит, дома у них такие разговоры не приняты?
Ответ Славы нимало его не удивил.
- Я не знаю, что думает по этому поводу отец, - немного резковато проговорил Слава. - Дома у нас о медицине не говорят, но это, вероятно, и правильно: должен же человек когда-то и отдохнуть!
Борис Васильевич сказал, что да, конечно, должен, но про себя подумал, что не в медицине здесь дело, а в отношениях. Вот, допустим, Леночка чем-нибудь заинтересуется, разве он не ответит ей на любой вопрос, если, конечно, сумеет ответить?
Но тут Борис Васильевич вдруг громко расхохотался, и все трое на него посмотрели удивленно.
- Ленчик, помнишь, как я тебе про Милля объяснял, объяснял, а потом выяснилось, что тебе автор Винни-Пуха требовался? - напомнил он дочери. - В литературе-то я не особенно силен. А что касается предсердий, то можно, конечно, дать вам кое-что, но ведь, милый мой, когда вам о предсердиях читать? У вас же на свое времени, наверно, не хватает! Сессия на носу!
Слава слегка покраснел. Что-то очень робкое, нерешительное появилось в лице его, будто совсем другой человек проглянул сквозь те же самые черты, и не взрослый юноша, а мальчишка лет пятнадцати, вовсе не похожий на отца.
- Это ничего, - застенчиво сказал он. - Я так часто делаю: зубрю-зубрю, сдам зачет, а потом день или два читаю, что хочу.
- У вас что же, все на курсе так? Зубрят-зубрят и больше ничего? - шутливо спросил Борис Васильевич. - А я, признаться, думал, вот пойду к ним на вечер, фронт фронтом, а потом по экономике с ребятами побеседую. Неясны мне в ней кое-какие штуки. А Ленку нечего еще спрашивать - эмбрион.
- А вы согласились? - обрадовался Слава.
- Да, непременно выберу для вас время.
- Вот как здорово! - сказал Слава и взглянул на свои красивые плоские часы. - Ну, мне пора. Спасибо вам, - слегка поклонился он и направился к двери.
Леночка пошла проводить его, в прихожей они о чем-то тихо говорили.
Чай в чашке Бориса Васильевича давно остыл.
- Налей горяченького, Сонюшка, - попросил он. - Да коньячку еще, что ли, дай стопочку, а то как-то ни то ни се. Сердиться не будешь? - И, не дожидаясь ответа, заметил: - Ничего парень, думающий и, главное, не вытрющивается.
- Тише ты! - шепотом сказала Софья Степановна. - Там он еще. - Она кивнула на дверь.
- Мама, я провожу Славу! - крикнула из прихожей Леночка.
Софья Степановна ушла на кухню. Борис Васильевич остался один.
Он устал сегодня, отяжелел от позднего обеда, но на душе было легко и спокойно. Подумал, что надо будет спросить жену, чем она была встревожена давеча? Но не спросил, переключился мыслями на предполагаемый вечер в экономическом, подумал, что хорошо бы как-то увязать свои воспоминания с сегодняшним днем, и не формально, а поискать в том страшном и поучительном времени какие-то истоки сегодняшних успехов. Ведь есть же они, успехи, хотя путь к ним был, прямо скажем, тернистым.
На фронте Борис Васильевич вел дневник. Начинал его со странным чувством необходимости что-то после себя оставить. Он и сам тогда стеснялся этого чувства, он был молод, трудно привыкал к боевым условиям и, главное, к личной своей ответственности за множество людей - и раненых, и товарищей по госпиталю, которыми командовал. Дневник он прятал. Ему было бы стыдно, если б кто-то застал его за таким занятием, когда каждая минута была дорога и пригодилась бы другим.
Но месяц за месяцем он привыкал к войне и писал уже не ради того, чтобы п о с л е него что-то осталось. Он уже верил в жизнь, а если так, тем более надо писать, потому что этот опыт, каждая его крупица могут еще понадобиться. Нельзя терять ни умения, ни изобретательности, какие - подчас неожиданно для него самого - проявлялись, когда того требовала постоянная смена обстановки.
Так дневник, задуманный как своеобразное завещание, постепенно превращался в нечто, что еще пригодится в будущей жизни. Верилось, что чем-то он окажется полезен в том мирном существовании, о котором все мечтали.
После сорок третьего года Архипов уже перестал бог знает куда упрятывать свои записи. О его толстой тетради в госпитале знали, нередко приносили ему письма раненых, рассказывали какие-то случаи, судьбы, эпизоды, свидетелем которых он не был.
Трудно сказать, многое ли из того, что было занесено в дневник, пригодилось потом Борису Васильевичу в его медицинской практике. Кандидатская диссертация его называлась "Огнестрельные ранения суставов нижних конечностей", значит, военный опыт весьма многое ему дал, как хирургу. Но едва ли не больше давали пищи уму и сердцу те дневниковые записи. Они всплывали в памяти в самые, казалось бы, неожиданные моменты, и это соприкосновение с собственной молодостью было важнее и значительнее всего остального. И в трудные, и в хорошие минуты Архипов любил листать свои записи. Вспомнил он о них и сейчас, размышляя о предстоящей встрече со студентами-экономистами.
Он встал из-за стола, пошел в кабинет, достал из левого нижнего ящика одну из толстых клеенчатых тетрадей. Наугад открыл.
Шли записи из самого тяжелого - сорок первого года.
"11 июля
Жара. Не сплю третьи сутки. Все везут и везут. Три ампутации, пять чревосечений, одна трепанация, ну и, конечно, не меньше двадцати обработок ран. Рук не хватает. Простых человеческих рук, мало-мальски обученных хирургии. Тревожные слухи. Десанты. Говорят, шпионы переодеваются в форму старших командиров. Листовки - "Сдавайтесь!". Под вечер нас атаковали немецкие мотоциклисты. Страшная суматоха. Пистолеты оказались только у трех врачей. Спасли наши же раненые. Без их помощи нас бы всех уничтожили, как это случилось в соседнем медсанбате.
Какая чудовищная глупость! Я и все мы, не говоря уже о наших женщинах, совершенно не умеем пользоваться пистолетом, автоматом и гранатой. Чувствуешь себя беззащитным кроликом. Какими же мы были круглыми дураками, когда под всяким предлогом отлынивали в лагерях от стрельбища, а наше начальство смотрело на это сквозь пальцы. Диспуты разводили: зачем, мол, врачам оружие. Мы-де люди гуманной профессии, на нас распространяется Женевская конвенция. Идиоты! Теперь хватит! Уже дал команду. Обучаемся каждый день стрелять. И получается в общем неплохо. Раненых надо не только лечить, но и защищать.
Когда впереди идет бой, невольно думаешь: "Там дерутся. Это хорошо!" А ведь льется кровь. Но вот когда наступает тишина и раненые не поступают, значит, дела скверные. Тогда ощущаешь одиночество. Исчезает чувство внутренней связи с передовыми частями, весь мир вокруг сужается. Враг-то ведь может оказаться и сбоку и позади. Раненые толкуют про бой по-разному. Одни говорят, что немцы драпают. Другие, что наши бегут. Третьи, что стоим мы насмерть. Каждый по-своему, возможно, и прав, потому что видит лишь свой участок боя.
17 июля
Опять бомбили. Погиб фельдшер Никита Журавлев. Славный парень. На фронт попал прямо из загса. Всю ночь стонал, звал мать - к тому, что есть жена, еще не успел привыкнуть. Погибли двое от повторных ранений.
20 июля
Золотые руки у Шитова. Сложил печку под автоклав. Теперь не стало хлопот с примусом.
Опять поступили двое без всяких документов. Где же пресловутые медальоны с именем человека? У фрица проще: на шее бляха с номером.
Поразительно, какие огромные разрушения может сделать одна пулька через крохотное отверстие. Это тебе не аккуратно кровоточащая язвочка желудка. Хочешь не хочешь, а приходится в собачьих условиях делать операции. Эвакуация - верная смерть.
23 июля
Привезли раненых в кузовах грузовых машин. Лежат на соломе. Двое умерли в пути. Хоть бы кто пожаловался на тряску. А ведь среди них раненые в грудь, в живот, в голову, в позвоночник. Легкие - те бредут самостоятельно. Они прибывают почти непрерывно.
26 июля
Ночь темная, луна круглая, все, как в мирное время. Бомбят строго по графику. Точно в двенадцать часов. Потом в два часа ночи. Сегодня вне расписания. У… у… у… Завыли. Две зенитки позади нас открыли огонь".
Борис Васильевич откинулся в кресле, если можно было еще называть креслом потертое десятирублевое изделие, много лет стоявшее у его стола. Скорее, это был просто стул, жесткий, но с круглой спинкой и подлокотниками. Однако Борис Васильевич любил его больше других вещей в доме и категорически запретил Софье Степановне даже думать о его замене, когда она пыталась как-то улучшить обстановку в квартире.
Страшное это кресло Архипова было первой вещью, которую они с Соней, еще только отвоевавшись, бедные и по-сумасшедшему счастливые, внесли в свой дом - двенадцатиметровую комнату. Можно было ограничиться еще более дешевым стулом, совсем простым, но они шиканули и купили это кресло. А сегодня оно выглядит так по-сиротски: меняются времена, что и говорить.
Он снова обратился к тетради.
"28 июля
За сутки поступило 406 раненых. Уснул в шесть утра. Разбудили через 20 минут. У Танкова внезапное сильнейшее кровотечение из раны на бедре - пытался сам сесть. Погиб. Может, оно и к лучшему? Жить таким калекой, да еще и евнухом, не сладко.
2 августа
Всю ночь шел проливной дождь. Все пропитано сыростью, дороги размыты, эвакуация почти застопорилась. А с передовой везут и идут. На полу в палатках грязь. О чем думали до войны? Нужны портативные легкие щиты на пол. Заканчиваю перевязку. Из дальнего угла доносится голос сестренки - Валюши. Ей всего 16 лет, а нежности и терпения в обращении с ранеными, как у бабушки, нянчившей дюжину внуков".
Да, кажется, с этих щитов все и началось. Щиты-то они потом сделали, и, между прочим, опыт этот широко на фронте распространился. Так и называли - "щиты Архипова". А Борис Васильевич тогда завел еще особую тетрадь, в которую заносил описание, а то и маленький чертежик делал всякого усовершенствования, какого требовала обстановка. И действительно, потом, уже в мирных условиях, многое было использовано и, так сказать, внедрено. Значит, не зря записывал…
"3 августа
Никак не могу привыкнуть к мысли, что раненых, которых я здесь оперировал, будут где-то долечивать, а я так никогда и не узнаю, что с ними. Умер ли? Жив ли остался человек? Или повторно оперируют? Хвалят или костерят меня? Рентгена нет. Без него как слепой. Да что рентген. Электричество не всегда. Движок, пропади он совсем, опять заглох. Спасают карбидки и "летучие мыши". Обзавелись чудесными карманными фонариками - трофейными. Штучке две копейки цена, а без нее шагу в темень не сделаешь.
5 августа