Оперировал немца, капитана, парашютиста фон Гретта. Ранение тяжелое - тазовые кости, копчик. Щеки у него бледные, отекшие, нос прозрачный - начинается сепсис.
После него ополченец - доцент-филолог. Где-то потерял очки. Ничего не видит. В руке разорвалась граната.
8 августа
Помощники мои: Набиров - стоматолог, ходит за мной по пятам, старается; Квятковский - толковый, не успел окончить ординатуру; Елена Лезеревич - маляриолог. Старшая сестра - Соня Черевичная - уже нюхала порох под Выборгом. Валя - сестренка из психодиспансера. Остальные - "детский сад", рокковские, однако держатся молодцом. Бендич - отличный фельдшер, но матерщинник. Не понимаю, когда успевает любовь крутить с Соней. Пригрозил ему, чтоб не портил девушку. Да и вообще, до любви ли тут?.."
Помнится, это было первое упоминание о Соне в его дневнике. И о том, что на фронте не до любви, Борис Васильевич (сколько же ему тогда было? Двадцать четыре? Нет, больше. Двадцать шесть!) писал вполне уверенно и серьезно.
Через несколько месяцев он бы этого уже не сделал.
А вот чувство внутреннего протеста и досады, что где-то кто-то будет долечивать его оперированных, стремление все до конца сделать самостоятельно, - это он еще тогда в себе заметил. И это осталось - все сам! Наверно, будь он конструктором, он пытался бы весь самолет, от пропеллера до хвостового оперения, собрать сам, один, хоть это и невозможно.
Да и в современной хирургии такое становится все менее возможным. Скоро, наверно, хирург подойдет к столу, увидит строго ограниченный белой стерильностью кусок человеческого тела, разрежет, сделает, зашьет. Или, может, зашьют даже другие? Несколько утрировано, конечно, но к тому идет. А Архипову хочется иного: встретить человека, изучить, прооперировать, выходить и выпустить здоровым. Не зря же Соня говорит: "Земским врачом бы тебе быть". А разве плохо?
"10 августа
Из полка привезла раненых санинструктор Федосеева. Я уже слышал о ней. Хрупкая девчонка. Как она вытащила этого стокилограммового Курочкина? У нее талия, как у него шея, сантиметров, наверно, сорок. Училась в балетной школе. На фронт пошла добровольцем.
11 августа
У Лучинина из грудной клетки удалил лучик от ордена Красной Звезды. Он попросил припаять и прикрепить к рубашке. Отдал нашим мастерам-умельцам из роты выздоравливающих, пусть хоть расшибутся, да сделают.
14 августа
Жаль Бабенского. Чего я сто́ю? На ноге у него появились бронзовые полосы и пятна. Надавливаю - не бледнеют. Из ран приторно-сладковатый запах. Газовая гангрена! Почему так молниеносно? Ампутирую. Не решаюсь отправить в тыл. Ночью погиб, не приходя в сознание. В вещевом мешке - справочник для поступления в вуз. Поздно я, сукин сын, поймал у него газовую. Не пригодный я хирург к войне.
17 августа
Набиров придумал портативные двухъярусные станки-вагонки для носилок. Беда с носилками. Крадут их у нас
Сержант Данилачин. Ранена бедренная артерия. Сшил сосуды. Появился пульс. Эвакуировал. Послал с ним письмо с просьбой сообщить, как у него будут дела. Ужасно все-таки ничего не знать о своих оперированных.
У Цветкова ранена трахея и гортань. Кормим через нос.
22 августа
Мои ребята помаленьку овладевают оперативной техникой, но запретил им под страхом смерти без меня ампутировать. За два месяца они сделали столько операций, сколько в мирных условиях не сделают и за три года. Больше всех радует Квятковский. Неустанный и с искрой в голове.
25 августа
Жарко. Оперируем под открытым небом. Под кроной огромного дуба. Ему лет сто.
Когда разбомбило палатку, помог Соне Черевичной перенести ее чемодан. Он оказался таким тяжелым, что я его уронил, он раскрылся - одни книги. Соня сконфузилась и покраснела. Бывает же кожа такого необычного цвета. С персиком сравнивать - старо, а с чем еще?"
Больше в дневнике записей о Соне Черевичной не было. Не было и мудрых высказываний на тему о том, что на фронте для любви места нет. Оказалось, что ей, голубушке, как и подвигу, всюду место.
А уж обстановочка была не из подходящих! Перелистывая грязные, подчас со следами земли, мятые странички, Борис Васильевич всякий раз думал: хватило бы у него сейчас сил перенести все это? По второму разу. Хотелось думать, что хватило бы. Думать иначе - значило бы признать старость, а на это Архипов, наверно, и в восемьдесят не согласится.
Обстановочка была…
"2 сентября
Танкист Каталадзе. Ожог туловища и ног. Все время кричит, бредит, уколы не помогают. Млынарчиков ранен трое суток назад. Ранение селезенки и кишечника. Оперировал. Живет…
Кое-чему мы уже научились. Уже не стремимся удалять каждый осколок или пулю. Приехал армейский хирург Бочаров, пробыл сутки. Крепко помог. Хвалил. Записал биографические сведения, мои и моих молодцов.
5 сентября
Почти весь день не работали. Переезжали восемь раз с места на место. Эвакуировали всех черепников и раненых в позвоночник на городских автобусах.
Привезли начштаба дивизии подполковника Акопяна. Ранения в шею, в грудную клетку, в обе ноги и руки. Но все не тяжелые. Месяца через два будет воевать. А у ординарца ранение одно, но смертельное.
8 сентября
Сгорела госпитальная палатка. Попала искра из печки. Переделываем искроуловитель. Никто не пострадал. Сгорели все вещи.
17 сентября
Оперировал сердце. Два раза прекращалось сердцебиение. Третий раз - у меня. Еще никогда не держал сердце в руках. Удивительное ощущение. Утром расцеловал Выгодского. Спасибо ему, что остался жив…
22 сентября
Связистка Шерстнева. Ранение шеи. Извлек осколок мины. Смертельное кровотечение. Может быть, не нужно было трогать осколок?
25 сентября
Страшно смотреть, как грузят на газики раненых. Представляю их мучения от каждого рывка автомобиля по разбитой дороге до Вязьмы.
3 октября
Приехало начальство. Почему вы так много оперируете на месте? Эвакуируйте как можно скорее… Немцы наступают. В плен попадете! Наши отступают…
А куда я денусь от своих раненых?
10 октября
Живы! Успели выскочить из Вяземского котла. Моросит снег. Туман. Погода нелетная. Первый раз за месяц парился в баньке. Бомбежка. Выскочили с Набировым голые и - в грязь. Смех и горе.
2 января 1942 года
Много тяжело раненных фрицев. Немцы бросают своих запросто на произвол судьбы. Оказываем помощь. Наступаем. Мосты все взорваны. У здоровых кости трещат от этих гатей, а каково раненым?
Видел лагерь наших раненых военнопленных в Можайске - в церкви. Лежат покорные. Ни на что не жалуются и не просят помощи. Некоторые при разговоре плачут. Силы у многих пришли к концу. С трудом шевелят губами. Пищу не получали около двух недель. Вместо воды - грязный снег. Всюду трупы. Сотни трупов.
Февраль
К Наташе приехала мать. Нет сил, говорит, ждать писем от дочери. У меня никого больше не осталось на свете. Не уйду от вас. Что будет, то будет! Пришлось зачислить санитаркой. Характер у тетки свирепый. Раненые ее побаиваются, прозвали "генералом".
Март
Бендич и Мурзилка все-таки поженились! Подружки отгородили им простыней закуток в углу землянки. Днем снимают, на ночь вешают. Сегодня чуть было не попались. Приехало высокое начальство. Скорее простыню долой, Бендичу на голову косынку, самого под одеяло. Мурзилка рядом. Начальство ничего не заметило, благо горела только "летучая мышь".
Апрель
В команде выздоравливающих трое бывших уголовников. Публика мрачноватая, но у всех ордена Красной Звезды. Верховодит всей командой Воскобойников. Узнав, что у меня украли часы, сначала не поверил. Через час принес штук двадцать часов, три четверти из них трофейных. Поглядел - моих нет. Воскобойников сапогом раздавил все часы в присутствии всей команды. Все молчат. Через полчаса вернулся и принес мои. Утром на физзарядке одного орла не было. Сказали - заболел. Я навестил. "Фонари" под глазами и сломано ребро.
Май
Получил выговор. И по заслугам. Лезеревич констатировала смерть у Ястребова. Вынесли на носилках в морг, а когда перекладывали на пол, Ястребов застонал. Санитары сбежали, по дороге наткнулись на замполита. Ястребов умер через трое суток, но это ничего не меняет. Факт есть факт! Лезеревич плачет, а мне ее не жалко! Дешевые слезы.
Июль
Тяжелая история случилась сегодня у Сони Черевичной. Вызвали ее срочно к майору Великанову. Это пограничник, войну начал лейтенантом. Два ордена Красного Знамени. У нас второй раз, но сейчас ему не повезло.
"Посидите возле меня", - попросил он, а когда Соня села рядом, взял ее за руку и говорит: "Сейчас я умру". Захрипел и сразу затих, а пальцы не выпустил. Черевичная - не Лезеревич. Она руки не отняла, пока тот не стал стынуть, но потом свалилась в обмороке.
Август
Бьюсь третьи сутки с Чесноковым. Меняется буквально на глазах. Час жизни - что год лишений. Запавшие черты лица. Кожа бледно-землистая. Возбуждение усиливается, будто пьянеет. Без причины то смеется, то плачет. Нога вся отекла. Так хочется спасти ему ногу. Эх, если бы мы могли пересаживать ногу от умерших! Ни одна самая сложная операция не отнимает у меня столько душевных сил и напряжения, сколько ампутация. Расписываешься в бессилии. Сделаю еще несколько дополнительных разрезов. Если через час-два отек не спадет, придется отсекать по пах.
Чудо! Отек чуточку спадает…
Октябрь
Войска окопались. И мы с ними. Жаль. Мечтали до зимы освободить Минск.
С перевязочным материалом плоховато, приходится стирать бывшие в употреблении бинты. С работой полегчало. Завтра поеду поглядеть Смоленск.
Сироткин во время обхода сунул мне в карман записку.
"Умоляю перевести меня в другую палату. Вчера узнал, что на моей койке уже умерли три человека. Может быть, глупо так писать, но ничего сделать с собой не могу".
Мальчик мой! Ему еще восемнадцати нет, а жить не суждено. Я совершенно бессилен. Все мы, черт возьми, беспомощны. Ранение позвоночника с полным разрывом спинного мозга. Он еще никогда в жизни не брился… Никому не скажешь, а устал я от войны, от операций, от ампутаций ног и рук, от могил братских…
Какая это мука - быть врачом на войне! Не могу забыть глаз Сироткина".
Удивительное дело, столько лет прошло, а и сейчас он помнил эти полные отчаяния глаза Сироткина. У Бориса Васильевича даже холодок пробежал по спине - как страдал этот мальчик! Как не хотел он умирать!
Почему так устроено в жизни, что промахи свои, ошибки, да, наконец, просто неудачи - бывает ведь и такое - запоминаешь больше, чем хорошие дни? Может, это для острастки дано человеку, чтобы не зазнавался, чтоб на лаврах не почил?
Борис Васильевич встал, походил по комнате.
В белом световом круге лежал на столе дневник.
И все-таки сколько уже с тех пор сделано хирургами! Когда он писал о возможности пересадки органов от умерших, ведь это, как говорится, в порядке бреда писалось, от отчаяния фантазировал. О пересадке сердца, почек тогда и не думали!
Это сердце в ладонях тоже запомнилось. Ох, запомнилось!
Оторвавшись от прошлых лет, Борис Васильевич снова вернулся к записке Горохова. Записка лежала развернутая, в стороне от дневника, измявшаяся в кармане.
Горохов нравился Архипову, и Борис Васильевич чувствовал, что и молодой кулагинский ассистент к нему расположен. Иначе зачем бы ему спрашивать совета у чужого профессора? Это даже не очень этично. Впрочем, с этой этикой хорошо только на диспутах выступать, байки рассказывать. Эх, силен набор баек у Пал Палыча! И как только старому черту не совестно? Неужели действительно не понимает, что иные этические нормы ничего, кроме вреда, не способны дать человеку, потому что попросту далеки от жизни. Вот хоть Горохов. Захотел и попросил совета у "чужого" профессора, и даже не предупредил, чтоб Кулагину об этом не говорили. Значит, не боится и не считает свой поступок неэтичным. Судя по записке, Горохов решил идти в обход Кулагину и совет нужен ему, чтобы утвердиться в правильности своего решения. Дело, надо думать, обстоит примерно так. Кулагин говорит: "При плохом исходе отвечать придется мне, а не вам, милостивый государь. Не вас будут таскать по комиссиям, и не вам придется писать объяснения. Что с вас возьмешь? А больная? И о ней вы недостаточно думаете. Если летальный исход - как вы посмотрите в глаза ее родным?" Так, вероятно, Кулагин говорит. А думает несколько иначе, ну, что-нибудь в этом роде: "Что будет с моим авторитетом, если мои помощники начнут оперировать наравне со мной, а кое-кто - хотя бы тот же Горохов, - может быть, даже лучше? Нет, наиболее сложные операции пока еще должен делать я сам. Больные - люди тонкие. Мгновенно слух поползет, что лучше ложиться к тому же Горохову…"
"Как все непросто в нашем деле", - подумал Борис Васильевич и, углубившись в воспоминания, далеко не во всем веселые, сразу почувствовал себя старым, усталым, а опыта не нажившим.
Вернее, не так. Был он, конечно, опыт. Не случайно обращается к нему молодой Горохов, который, в сущности, и знает-то его только по студенческим годам. Но опыта не всегда хватает. Жизнь идет вперед все быстрей, а сил все меньше, и все явственней одышка, и не угонишься…
Вот был у него, у Архипова, учитель, уважаемый, любимый даже, профессор Вознесенский. Так ведь и тот, пока не сделал сам пятьсот резекций желудка, никому их делать не разрешал. Архипов и сейчас его слова помнит: "В конце концов, больному далеко не безразлично, кто ему будет делать операцию - опытный хирург или тот, кто только руку набивать начинает. А спокойствие больного для нас превыше всего".
Ох, чего тогда стоило Борису Васильевичу сдержаться, не заявить, что это же чистой воды демагогия, что это приводит не только к монополизму, но и к торможению научного прогресса, что это, если Ленина вспомнить, формально, может быть, и правильно, но по существу - издевательство.
И не потому он сдержался тогда, что остерегался себе напортить, благосклонность шефа утратить (впрочем, тогда еще учителей шефами не называли), а лишь потому, что шеф-то был уже немощен и плох, ему по пустякам валидол то и дело требовался.
От хорошей жизни Горохов не пошел бы советоваться с чужим, как говорится, профессором, совершать бестактность. Значит, Кулагин ставит ему рогатки. Но… Сердце! Кто сейчас может поручиться, что Горохов окажется прав?..
Легкий ветерок из окна осторожно пошевеливал листы открытой фронтовой тетради, затертые, почти залохматившиеся на уголках - Борис Васильевич все-таки много раз перечитывал эти наспех сделанные записи. Особенно на фронте. После войны несколько лет как-то не хотелось ни о чем военном вспоминать, ни к чему военному прикасаться, но с годами снова потянуло к фронтовым записям. Было в них что-то, что казалось важным ему, старому врачу, профессору, и сейчас. И не для каких-нибудь выступлений или бесед с молодежью, а, скорее, для самого себя, потому что многое приобретаем мы с возрастом, но что-то и теряем, и не плохо подчас соприкоснуться со своей молодостью, с военной молодостью, которая формировала в нем врача.
Борис Васильевич открыл наугад тетрадку с записями сорок четвертого года. Это тоже было интересное время. Уже переломилась война, уже фанерные стрелки с обозначениями всякого рода хозяйств, в том числе и его, уже майора Архипова, хозяйства, показывали на запад, твердо - на запад. Уже майор Архипов казался себе многоопытным врачом и действительно многое к тому времени умел.
Он остановился на какой-то странице, перечитал:
"Неужели и я когда-то был таким щенком, как этот Дмитриев? Что с него требовать? Заурядврач! На фронте четыре месяца. Не загляни я в машину, так бы и эвакуировал Озирского в тыл.
У Озирского пустяковое ранение шеи, а ожог занимает почти всю спину. Вчера ночью его из шока с трудом удалось вывести. Пока я отдыхал, Дмитриев решил, что прогноз улучшился, угроза миновала, и отправил его во фронтовой госпиталь. Не понимал, что ли, что ни в коем случае нельзя прекращать схватку с шоком, потому что у Озирского, вероятнее всего, наступит ожоговая токсемия - отравление крови. Или не подозревал, что бывает в подобном случае и первый вал, и девятый…
Неужели каждое молодое поколение, нафаршированное книжной премудростью, снова и снова будет повторять ошибки старых поколений?.. И могу ли я осуждать Дмитриева, не задумываясь о собственной судьбе?.."
Борис Васильевич придержал страницу.
Нет, не все, конечно, старые ошибки повторяет молодежь. И доказательство тому - твердое желание Горохова вопреки всему оперировать Чижову. Какой-то опыт хирургией накоплен и, более того, стал уже всеобщим, как говорят, достоянием. Разве пришло бы в голову Архипову в дни его молодости без крайних обстоятельств добиваться такой операции, какой добивается его же, архиповский, ученик из кулагинской клиники?
Впрочем, кое-что в бесконечно сложной науке - медицине - остается почти неизменным и тянется, и мешает. И диспутами этого не перешибешь. Врачебная этика!.. Казалось бы, не может быть никакой этики, кроме общечеловеческой, ан есть! Есть и в чем-то даже мешает! В том хотя бы, что, если честно сказать, Архипов с удовольствием бы пошел и посмотрел эту Чижову, а тогда уже и дал бы Горохову совет. Наверняка нашлось бы, что посоветовать, все-таки многое он переделал, перевидал. А неудобно. Перед Кулагиным неудобно! Ну, а если б твой, архиповский, ассистент к Кулагину обращался, - тебе бы как было?
"Плохо бы было", - откровенно ответил себе Борис Васильевич. Ну, а что в результате? В результате два профессора на полюсах, а в середине Чижова и Горохов.
Утомленный размышлениями, Борис Васильевич машинально листал толстую тетрадь с записями 1944 года. Вот декабрь, здесь есть про Нину Варламову, наспех, за два месяца испеченную медсестричку военного времени. Борис Васильевич ее хорошо помнит.
"…Стук в дверь. Кто-то долго переминается, входит наконец Нина Варламова. Опять принесла рапорт об отправлении на передовую. Пишет так: "Хочу бить фрицев по примеру своего брата. У меня голова кружится при виде крови. Я не могу изо дня в день слушать стоны раненых".
Это уже третий или четвертый рапорт за последние полгода. Слова меняются, а смысл тот же. Я каждый раз с ней беседую, она ворчит и идет дежурить.
Она говорит:
"Я не могу спокойно смотреть раненым в лица. Даже во сне их вижу. Знаю, что не многие из них выживут. Они все такие молодые, жалкие. Пишу письма их родным, а сама плачу.