Пока дышу - Вильям Гиллер 6 стр.


Недели две назад старшая сестра, пожилая и некрасивая, в подробностях доложила Крупиной, "как секретарю партийного бюро", что доктор Горохов в ординаторской во время дежурства целовался с сестрой. Она, мол, вошла, а они сидели, и сестра вскочила, а у доктора Горохова было такое лицо, что это просто безобразие.

Крупина потом презирала себя за то, что не оборвала эту сплетницу, а слушала и про то, как они сидели, и про лицо Горохова. И как глупо она тогда ответила старшей сестре: мол, доктор Горохов беспартийный, и не ее дело следить за его нравственностью. А сказать нужно было совсем другое - что подсматривать стыдно, а доносить еще более гадко. Дома Тамара Савельевна ругала себя. Тем более, что все это вообще могло быть выдумано: недавно Горохов публично и грубо, в обычной своей манере, разнес старшую сестру за грязь и непорядок в историях болезни. Может, только в этом и дело?

- От щек ваших хоть прикуривай, - безжалостно заметил Горохов. - Ну, если вы не намерены сегодня читать мне акафист, я пошел мыться. Тромбоз так тромбоз!

Крупину как приятной прохладой обдало, когда он наконец удалился.

И вдруг снова открылась дверь.

- Томочка! - нежно протянул Горохов. - А ведь ничего не было. Честное слово, не было. Наврала! Это у нее так сублимируется нерастраченная дамская энергия. Так что лекция о моральном облике советского врача временно отменяется.

- Временно? - спросила Крупина, сразу поверив Федору Григорьевичу.

- Надеюсь, что да, - неопределенно бросил он и закрыл дверь.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Мать Горохова жила в маленьком домишке на окраине города.

Когда-то дом стоял отдельно, окруженный садом-огородом, и калитка выходила прямо на широкую улицу. Город разрастался, наступал на окраину, улица застраивалась, и теперь к калитке вел уже узкий длинный коридор между чужими садами-огородами. Улицу заасфальтировали, в коридорчике тоже проложили асфальтированную тропку. Зимой ее заметал снег, летом теснила наступавшая из-под заборов трава, но все же осенне-весенняя грязь стекала с нее быстро, и можно было пройти, не марая ботинок, что было важно для Горохова, не терпевшего грязной обуви.

На калитке висел старый железный ящик для почты и вырезанная из жести голова ушастой собаки. Голову Горохов все собирался снять, да забывал. Впрочем, она никого не вводила в заблуждение. Люди тут жили старые, знакомые, и вся округа знала, что пес Ребус уже два года как помер от дряхлости и похоронен с почестями в углу сада, а новую собаку Валентина Анатольевна отказалась заводить, потому что охранять в доме нечего.

Федора занимала метаморфоза во взглядах матери, женщины, знавшей цену и труду и вещам. Ведь если рассудить, то только сейчас и появилось в их доме что-то, что можно украсть: телевизор, стиральная машина… А раньше, еще при отце, стащить было поистине нечего. И именно тогда мать тщательно запирала дом. Изменилось у нее понятие о ценности вещей, что ли?

Впрочем, Валентина Анатольевна редко отлучалась из дому, и Федор с чувством, похожим на благодарность, думал о том, что всегда может подняться по тропке-змейке, толкнуть калитку с жестяным собачьим профилем, увидеть за мелкими квадратными стеклышками старой низенькой террасы седую голову и услышать: "Это ты, Федюша?" Пока это так - ему ничего не страшно.

Осознанная благодарная любовь к матери, ощущение непреходящей радости от самого ее существования - все это пришло в годы войны, когда он увидел эвакуированных из Ленинграда детей. Наверное, все страшное, что случилось с ними и в них самих, он, еще мальчик, мог объяснить себе всего лишь одной доступной его пониманию истиной: у этих детей нету мамы, и поэтому им так плохо.

Федор был в семье последним. Оба старших брата - инженеры - жили и работали в Москве, матери деньги посылали регулярно, и с их помощью да на свою пенсию она жила хорошо. Федор давал ей меньше всех, это было ему неприятно, хотя он и понимал, что деньги матери вроде бы ни к чему. Да большего она и не взяла бы.

Но она была счастлива, что он живет и работает рядом, что она тоже может увидеть его, ну, пусть не всегда, когда хочется, но все-таки часто. А хотелось-то всегда, постоянно быть с ним, днем и ночью, - на то она и была матерью. И еще хотелось, очень даже хотелось, чтобы он женился, чтобы были дети и чтобы она тоже была ему необходима, потому что от хорошей жизни не потащишь ребенка в ясли и в детские сады. Если есть бабка - дети при ней, и тогда уж она на вес червонного золота.

Но сейчас, пожалуй, она не стала бы жить с ним. Зачем мешать? Мужчина он молодой, а что такое молодой мужчина, она по Фединому отцу знала. О, еще как знала! Каждой-прекаждой внимание оказывал. И как только его хватало? Он там где-то "внимание оказывает", а она, бывало, ночи напролет ревет. Лучше не вспоминать, не тревожить память покойника.

- Это ты, Федюшка?

С маленькой лейкой в руках Валентина Анатольевна колдовала над ящиком с рассадой. Ящик, как видно, был только что вытащен, стоял неровно и виноградную плеть примял. Значит, вытащить - вытащила, а поставить толком уже сил не хватило.

Федор чмокнул мать в сухую щеку. С каждым движением, с каждой минутой, проведенной в этом крошечном, со всех сторон зажатом садике, от него словно отлетало все неспокойное, тревожащее. Говорят, от старух пахнет старостью. Нет, от матери пахло травами, потому что нехитрое свое имущество в гардеробе она пересыпала донником, а сама любила пить мяту.

- Ведь тяжелый, - сказал Федор, кивая на ящик. - Неужели меня подождать не могла?

- Пора уж и тыковкам глаза промыть, воздухом подышать, - ответила Валентина Анатольевна, осторожно протирая пальцами круглые листки тыквенной рассады. - А тебя ждать, так, пожалуй, и рассада вытянется.

Она все-таки не упускала случая укорить, но Федор принимал это как заслуженное: он действительно бывал здесь не часто, хотя неоднократно давал себе слово приезжать хоть раз в неделю. Да и не только ради матери, а потому, что и ему здесь отдыхается и думается хорошо, спокойно.

Солнце садилось, и красноватые блики уже вспыхивали под самой крышей стоявшего в углу сада деревянного сарая. Но и в воздухе и в небе царила голубизна долгого дня. Ласточки стремительно вспарывали неподвижный воздух тугими грудками, две сидели на проводах, свесив длинные хвостики. Изящные птички! И вот ведь тянутся к человеку, селятся под его крышей, а в клетке тотчас умирают. Клесты, щеглы, снегири - эти смиряются, живут и даже поют взаперти, а ласточки умирают. Почему? Сколько еще на свете "почему"!

Федор нетерпеливо сорвал с себя душную нейлоновую рубашку, хотел было кинуть ее на потрескавшуюся деревянную тумбочку у крыльца, но, даже не увидев, а почувствовав взгляд матери, аккуратно повесил на перила, потом снял мокасины, носки. Хотелось дышать каждой порой, всею кожей, и приятно было ощущать ступнями деревянное тепло подсохших ступенек.

- Ну уж нет, - сказала Валентина Анатольевна. - Недавно заморозки были. Чего доброго, прихватит тебя.

Она вынесла из дома тапочки сына и носки овечьей шерсти, в каких до самого зноя обычно ходила сама.

Они уселись на ступеньках, она чуть повыше, он пониже, но так, чтобы чувствовать плечом ее тепло. Они любили так сидеть вечерами и смотреть, как тяжело и неохотно закатывалось солнце. По весне и в начале лета оно освещало весь сад, а позже, когда вдоль забора распускались двухметровые красавицы мальвы, сад слегка затенялся и становился еще красивее.

Однажды, когда Федор Горохов, уже взрослым человеком, впервые попал к Черному морю, его поразило, что огромное дерево банана вырастает за одно лето. Приехав, он рассказал об этом матери. А она напомнила:

- Что ж такого. А мальвы?

С виноградной плети к ним торопливо направлялся бойкий паучок. Федор раздраженно щелкнул его ногтем.

- Опять поругался с кем-то? - спросила мать. - А паук при чем?

- Говорят, за одного паука три греха прощается, - сказал Федор, улыбнувшись тому, как паучишка опрометью бросился обратно на виноград.

- Дураки говорят. Пауки - самая рабочая скотина. А что они мух душат, так ведь и мы с тобой баранов едим. Поругался, значит? - снова спросила мать.

- Да нет, вроде и не поругался еще, но… В общем-то, к тому идет.

Он сел боком, прислонился спиной к балясине и снизу вверх поглядел на мать.

- А почему ты знаешь?

- Твой отец, бывало, еще в калитку входит, а уж я знаю, что будет врать.

Горохов еле сдержал улыбку. Надо же было так любить этого непутевого папаню, чтоб всю жизнь ему прощать да и по сей день мучиться ревностью! Какая это страшная сила! А ведь вообще-то мать - толковая женщина, рассудительная, тонко во всем разбирается. Знает, конечно, мало, но понимает очень тонко!

- В нашем деле, мама, никак нельзя отставать, - сказал Федор. - Если бы каждый боялся сделать первый шаг, никогда бы не могли ни сердца пересаживать, ни… Да что там пересадка! Простой операции бы на сердце не сделали.

- Так ведь кто-то пересадил уже сердце, - сказала Валентина Анатольевна. - Или ты еще что-нибудь пересаживать собрался?

- Ничего я не собрался! Но Кулагин мой только и умеет восклицать: "Ах, опыт! Ах, наука! Ах, сенсация!" А больных лечит по-дедовски и боится, как черт ладана, ножа. Пусть люди мучаются, лишь бы без ножа!

- Да ведь и впрямь страшно, сынок. К сердцу - и вдруг с ножом, - просто сказала Валентина Анатольевна.

- Страшно! Страшно! Ну и лечись каплями датского короля! - раздраженно воскликнул Федор, будто спорил с вооруженным знаниями противником. - А между прочим, еще в девяносто седьмом году профессор Подрез на сердце оперировал. Это сколько с тех пор лет прошло?

- Сколько б ни прошло, а, выходит, до сих пор врачи остерегаются.

Она не столько слушала сына, сколько следила за его лицом, будто была глухая, и по каждой черточке, по каждой новой морщинке читала его настроение, его сомнения и раздумья. Она вглядывалась в него и видела, что нет, красоты в его лице нету, хотя женщинам он нравится. Она знала это, но никогда не говорила с сыном на такие темы.

Валентина Анатольевна задумалась. Опять, значит, с кем-то не поладил, ясное дело! И конечно, с начальством, потому что подчиненному он бы просто приказал - и все, дело с концом, а вот с равным или с тем, кто повыше, приходится спорить, доказывать… Ведь люди теперь такие стали упрямые, никто от своего не отступит.

- Может, тебе, сынок, для диссертации резать-то надо? - робко спросила мать и тут же пожалела.

- Ну это ты, мама, кончай! - строго сказал Федор. Он рассердился, покраснел, по лбу, как после трактора, борозды пролегли.

На том их посиделка кончилась.

- Давай лучше колун, я тебе дров наготовлю, - примирительно продолжал Федор. - Диссертация! Не иначе как тебе о ней мой братец накапал! Мол, медлит Федор, ходит с пустыми руками. Так ты раз и навсегда запомни и ему напиши: не будет диссертаций! Я - врач! Практик! Кому-нибудь и людей лечить надо, понятно?

- Все понятно, только ты не ори! - обрезала сына Валентина Анатольевна. - Больно строги вы все. Колун в сарае.

Горохов пошел в сарай, вытащил на середину отложенное в прошлый раз суковатое полено и пошел махать, пока не стало жарко и злость не улетучилась. На мать, конечно, сердиться смешно, но о диссертации он уже и слышать не мог. Откажись от ненужной командировки, от нагрузки, от хоркружка какого-нибудь, сразу зашипят: "Конечно, ему не до наших дел, небось диссертацию готовит". Возьмись за операцию интересную, то же самое: "К диссертации материал подбирает!" Ну, некуда податься рабочему хирургу! Кулагин - и тот недавно съехидничал на ту же тему. "Но тогда-то, - подумал Федор, разваливая наконец-бревно, - тогда я сдержался, а вот мать обхамил".

В сарае нежно пахло свежей древесиной. С насеста на Федора зорко поглядывал, помигивая круглым глазом, пламенной окраски петух, куры, нахохлившись, спали. Теплая полоса света из открытых дверей лежала на засыпанном опилками и мелкими щепками земляном полу. Такая приятная тишина была и в сарае, и в саду за дверями, и на всей этой старой улочке, что вновь вернулось хорошее настроение.

Федор доложил поленницу доверху, ощущая не то чтобы усталость в мускулах, но просто сами мышцы.

Пишем, пишем, что нужен физический труд, а день так загружен, что и пешком не походишь. Интересно все-таки, как это Кулагину удалось сохранить в свои пятьдесят лет такую отличную форму? Даже профессор Архипов, уж на что они не симпатизируют друг другу, и то восхищается уверенностью кулагинских рук. И не за красивые глаза ему аплодировали, Сергею Сергеевичу, когда он докладывал заседанию хирургического общества о лечении артериальных эмболий. Нет, умения у него не отнимешь, в чем силен, в том силен! Но… трусоват!

- Слышь, практик? Ужинать будешь? - прервал его размышления голос матери, и по интонации он понял, что она уж простила, не сердится.

- Иду, мама! - весело откликнулся Федор, закрыл двери сарая и, поигрывая топором, пошел по дорожке к дому.

Стол был накрыт по-летнему, на терраске.

- На-ка, открой, - Валентина Анатольевна протянула ему банку. - Что-то открывашка затупилась. Будешь мимо хозяйственного проходить, купи, сынок.

Федор вскрыл банку домашней маринованной тыквы и, как всегда, прямо через край выпил сладковатый холодный сок-маринад. Маленького его за это наказывали, а большому разрешалось.

Куски тыквы в банке были одни к одному, ровные, сочные. Тыква матери всегда удавалась на славу, она выхаживала ее, как поросят. Вот и из сегодняшних слабеньких росточков, которым она "промывала глаза", со временем вымахают вдоль забора могучие оранжевые шары.

- Последняя баночка, - сказала Валентина Анатольевна. - Теперь уж до осени.

Федору нравилось, что мать никогда не прибегала ко всяким там старческим кокетливым поговоркам - "если доживу", "жива буду", "не загадываючи" и прочее. Нет, она говорила вполне уверенно, точно: "осенью тыкву замариную", "на будущий год газ поставлю", "твоих детей вынянчу". Впрочем, она, слава богу, и не болела никогда, лишь в прошлом году невесть где прихватила свинку. Вот смеху-то было! Она ела мало, но с удовольствием, была подвижной, суховатой и ладной. Ох уж эти тучники! Оперировать их - одно горе, заживляемость ни к черту, ткани сырые, как тесто… Чижова-то худенькая, ее он рассматривал с пристрастием, даже, кажется, смутил беднягу.

Банку Федор в задумчивости прикончил и, только когда показалось дно, спохватился - успела ли мать хоть попробовать?

- Успела, успела! Хороша тыквочка, хоть ты и ворчишь, что я с огорода не выхожу.

Валентина Анатольевна с удовольствием смотрела, как сын уписывает ужин. Конечно, надоели ему столовые и кафе. Их как ни назови, хоть "Космос", хоть "Белая акация", а стряпня одна, известное дело.

- А больные твои и не едят ничего из-за своих хворей? - спросила Валентина Анатольевна. Сама она в больнице вовек не лежала, а уж об операции и помыслить не могла, так что не представляла себе, что за жизнь там, в тесных палатах.

- Ну да! Все едят, да еще и из дому им приносят. Так едят - за скулами трещит. Понимают, что надо силы копить. И вообще разбираются. Его, допустим, на операцию везут - он на часы смотрит, время замечает. Очнется от наркоза - опять на часы. Даже больше, чем надо, понимают. "Канцер" при них не скажи.

- Это просто удивительно! Неужели у них в такой момент головы работают? - пожимала плечами Валентина Анатольевна, прибирая со стола. - Я одеяло тебе теплое достала. Ты небось окно настежь, а ночи еще холодные. Когда будить?

- В семь, мама. Я прямо в клинику.

- Я рубашку твою постирала, на плечики повесила. Красота какая эти нейлоны! Моется как стекло, и гладить не надо. Слышь, Феденька, а войны не будет? - вдруг спросила она. Впрочем, не совсем "вдруг". Валентина Анатольевна не раз уже задавала сыну этот вопрос, хотя понимала, что знает он об этом не больше ее.

- Не знаю, мама, - сказал Федор. - Да и никто, наверно, не знает. Но если будет, пойду хирургом в полевой госпиталь. Архипов воевал, наш Сергей Сергеевич тоже на фронте был, солдатом, между прочим. И ранили его. А теперь и не скажешь - здоров как бык, а важен, как свадебный генерал.

Мать ушла в свою комнату, еще повозилась там с чем-то, выдвигала и задвигала скрипучие ящики комода. А Федор сидел у открытого окна на чистой постели, прислонившись к мягкой спинке старого дивана с деревянной полочкой наверху. На полочке, как и всюду, где только можно было, стояли горшки с цветами, и от них, как из сада, нежно пахло зеленью и свежей землей.

Кусок неба над садом стал высоким и синим, появились светлые звезды. Было так хорошо следить за подступавшей ночью, за каждым шорохом ее и запахом.

Федор боролся с подступившей дремотой. Хотелось спать, но вместе с тем, кажется, позови кто-то - встал бы и пошел далеко-далеко по теплой земле.

Черная большая тень бесшумно метнулась мимо самого окна: соседский кот вышел на промысел.

Федор вздрогнул от неожиданности. Сплюнул в окно, разделся, лег и тотчас заснул как убитый.

Утром он встал свежий, каким никогда не просыпался в своей городской квартире. В чем дело? Ведь и расстояние невелико, а поди-ка!..

- День жаркий будет, Федюшок, - сказала Валентина Анатольевна. - Лето настоящее. Смотри, в тени уже пятнадцать.

Она проводила его до самой калитки и долго глядела вслед.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Что день будет жаркий, Горохов почувствовал сразу, выйдя на улицу. Странно было, что вполне городская эта магистраль с автобусами и трамваем располагалась в такой близости от чудом уцелевшего квартала со старыми домиками и садами. И так же странно было думать, что если спуститься вниз, напрямки, через новые улицы с новыми, слишком одинаковыми снаружи домами, можно увидеть Волгу, всегда прекрасную, всегда величественную - что бы ни делалось, что бы ни возводилось на ее берегах.

Горохову нравилось это переплетение старого с новым, но если б его спросили, что же все-таки ему более дорого, он, наверно, отдал бы предпочтение новому. Домик с садом он любил: там жила мать; о Волге же лишь вспоминал. Он любил плавать и яхту любил, а на другом, лесистом берегу не был уже лет пять. Времени не хватало.

Коренной волгарь, в раннем детстве подчас засыпавший на берегу, он говорил: "Я - урбанист". Да так оно и было. Ему нравился городской уклад жизни, городской пейзаж, городские девушки - вот как та, к примеру, которая идет сейчас перед ним: тоненькая, длинноногая, в коротком платье…

Девушка тоже, очевидно, направлялась к трамвайной остановке. Каблучки ее бойко постукивали по твердому асфальту. Еще неделя такого тепла - и на асфальте от этих каблучков-шпилек появятся оспины.

Он чуть замедлил шаг, разглядывая девушку. Бедрышки могли бы быть и повыше, но, в общем, ничего, очень даже ничего! Нынешние платья, слава богу, позволяют судить об этом почти безошибочно. "Ей лет двадцать, не больше, - прикинул Горохов. - В трамвае наверняка достанет из своей плетеной сумочки учебник и начнет зубрить".

Быстро обогнав девушку, он обернулся. Действительно мила. Круглое личико с ямочками на щеках и чуть раздвоенным подбородком, огромные серые глаза. Пожалуй, портил только несколько длинноватый, с горбинкой, нос.

Федор опять пропустил ее вперед.

Подошел трамвай. Заняв место на заднем сиденье, девушка вынула книгу и, ни на кого не обращая внимания, принялась читать. Что читать? Учебник по терапии!

Назад Дальше