Просто жизнь - Алексей Ельянов 15 стр.


Рано утром начались схватки. Анюта сидела на кровати и держалась за живот. Ужас и боль увидел Петр в ее лице. Он бросился к Анюте, а она едва выдохнула, отстраняя его слабой рукой:

- Не надо, оставь, - и свалилась набок, скрючившись, как будто ей было холодно.

У Петра дрожали руки и ноги, когда он вызывал по телефону "скорую помощь". Дрожь приходила волнами, унять ее было невозможно, как будто все время он находился на вибрирующем полу.

"Скорая" не приезжала, кажется, целую вечность. "О, как неосторожно он ее ведет", - в сердцах подумал Петр, пытаясь отстранить врача от безвольно обвисающей, неузнаваемой Анюты.

В машине он гладил ее руку, плечи, что-то бормотал и после каждой ухабины с ненавистью смотрел на водителя. Машина долго кружила по городу и наконец-то остановилась. Надо же, где она остановилась! В глубине двора университета, под боком истфака. Это была та самая больница, возле которой Петр и Анюта сидели когда-то на каменном барьерчике.

Напокупали в тот раз они всякой всячины: маслины, кофе, хлеб, копченую селедку - чего только не было в капроновой сетке. Идти домой не хотелось, не отпускала мягкая погода. Неожиданно очутились они в том месте Васильевского острова, где в тишине, почти в полном безлюдье растут деревья, стоят дома с колоннадами, галереями, скульптурными украшениями на фасадах. Анюта здесь была впервые и ни за что не хотела уходить. Остановились перед Фондовой биржей.

Впереди в широком просвете между зданиями виднелась Ростральная колонна и дальше, за подстриженными деревьями - Нева.

Петр огляделся, увидел какой-то старый двухэтажный облупленный дом за деревьями и кустами и за невысокой металлической оградой, - она поддерживалась каменным барьерчиком, на который можно было присесть.

- Идем вой туда, перекусим, - предложил он тогда Анюте.

Давно это было и недавно…

Петр достал хлеб, селедку, развернул газету, открыл всегдашнюю свою выручалочку - маленький перочинный нож и, ничуть не стесняясь прохожих, первым начал уплетать.

Из дома за спиной, помнится, время от времени выходили мужчины и женщины в белых халатах. И только тогда Петр и Анюта увидели, что сидят возле родильного дома. Прочли вывеску. Переглянулись. Заговорили о ерунде от смущения. Легкая, она уютно сидела на камне, облизывала пальцы и слушала, и, наверное, только делала вид, что ей все интересно. Потом Петр еще не раз вспоминал тот вечер, но никогда больше они не возвращались почему-то на прежнее место.

И вот опять он здесь - ждет, когда вынесут одежду жены. На небе заря, повсюду светлый сумрак. Вышла какая-то старушка, протянула сверток:

- Не беспокойся, сынок, все обойдется, иди спать.

Какое там спать! Петр ходил по городу с маленьким свертком в руке - вещами Анюты.

Раннее, чистое утро, голубые "поливалки" медленно везут свои радуги, нарядные милиционеры бездельничают на постах. Вокруг старинные крыши с трубами, флюгеры и золотые сияния куполов, шпилей. Праздник.

"Аннушка, ты чувствуешь, ты знаешь, что я брожу по городу вместе с тобой… Я люблю тебя, твой голос, твои глаза, я видел в них нежность и страдание, скуку и ярость - все оттенки жизни ума и сердца выражают твои глаза, - подари их дочери… сыну…"

Временами подступал животный страх. Петру казалось, что он слышит голос Анюты, она зовет его и надо мчаться, ломиться в дверь, кого-то в чем-то убеждать, молить, требовать, быть рядом…

Петр курил одну сигарету за другой, его будто лихорадило. Все, что происходило с Анютой, казалось ему, происходит с ним. Взгляд выхватывал то черный блеск чугунной ограды, то густую зелень лип, то перистые, темные с розовым подсветом облака, то вдребезги разбитую бутылку, то парочку, притаившуюся на скамейке, то раннего рыбака, дремлющего над удилищем с колокольчиком, то плотную толпу измученных экскурсантов… "Вон оно, человечество, - худышки, толстяки, модники, стройные кокетки в брючках, курносые, ловкие, неуклюжие, - сколько их, рожденных на свет божий… а будет еще один человечек…"

- Гражданин, - послышалось вдруг. - Остановитесь.

"Кого бы это? - удивился Петр. - Меня?". Милиционер широким и в то же время неспешным шагом направлялся именно к Петру, небрежно козырнул. "Неужели поздравляет?.."

- Что за вещи несете?

- Какие вещи? - опешил Петр. - А, вот это?..

Милиционер протянул руку, Петр отстранился.

- Я сам… Простите, ничего страшного… я не грабитель… понимаете, жена рожает, а все это мне отдали. Хожу вот, жду…

Он был совсем юн, этот милиционер, еще не отец, нет. Он отдернул руку, ему стало стыдно за ошибку. Потоптался и, улыбнувшись, снова козырнул:

- Поздравляю.

Петр шагал по городу и видел повсюду мучение и чудо: на улицах и бульварах слабые стебли травы и цветов вспучивали и ломали асфальт. Даже из щелей серых гранитных плит Петропавловки пробивались кривые березки, их корни вонзились в кирпич, а они радостно покачивались над крутыми отвесами стен.

Петр пришел к мосту Заячьего острова, где всегда ему было хорошо, где он успокаивался, мог подумать, посидеть на берегу у самой воды, на бревне или на ветке старой ивы, изогнувшейся невысоко над землей. Все тот же парусник справа - никакими ветрами не сдвинулся с места этот некогда боевой, а теперь "корабль веселья". Все те же мосты над Невкой и Невой - трудятся, подставив тяжелым троллейбусам, машинам и трамваям широкие изогнутые спины. Все так же торжественны и величавы Ростральные колонны на стрелке Васильевского острова, и, как всегда, невесомо парит в небе золотой кораблик Адмиралтейства. И совсем рядом Анюта… "Кого же позвать мне, как только это… случится?"

Из всех друзей Петра лишь Илья и Даниил Андреевич оставались для Анюты всегда желанными, дорогими сердцу людьми. Илья жил в своем далеке, присылал письма, шутил, поддерживал дух, напоминал о встречах в Гридино и Ярославле, загадывал о новых дальних путешествиях, в которых обязательно примет участие и Анюта. "Вот видишь, он сознательный, он обещает, а ты… - полушутя-полусерьезно говорила она. - А ты феодал, все сам да сам, и в путешествие улетишь один". Петр теперь уж и не верил в свои будущие путешествия, что-то с чем-то не сходилось: время и возможности, свобода и необходимость…

Не могла она понять и принять все более настойчивое желание Петра уйти из дому, побыть наедине с собой или с друзьями. Петр не знал, как сохранить прежний образ жизни, не огорчая Анюту.

И к Даниилу Андреевичу она нет-нет да и ревновала Петра, к тому, что там у него всегда было интересно, муж засиживался допоздна - один, без жены…

И не только подолгу сиживал Петр на продавленном старом диване профессора, они гуляли - медленно, раздумчиво смотрели на дома, на деревья, на людей. Они чувствовали себя в некотором роде заговорщиками: то, что было интересным для них, очень важным, почти невозможно было пересказать другим, терялась острота, глубина, значительность чего-то главного; их разговоры-признания, разговоры-откровения могли показаться наивными или глупыми для непосвященного. Они оба это чувствовали и невольно замолкали или говорили как-то иначе в присутствии других людей.

И еще их роднило доверие. Профессор был уверен, что Петр готов ради него на все и нет такой просьбы, которая была бы ему обременительной.

А Петр знал, что Даниила Андреевича искренне интересует все, что происходит в его семейной, деловой и духовной жизни. Эта сердечная, глубокая заинтересованность была для Петра особенно дорогой - такого внимания он еще не знал.

Оба они прощали друг другу недостатки, слабости, какие не простил бы, наверно, никто; верили, что всегда и во всем будут вместе до конца; понимали, что вдвоем они намного более защищены в этом мире, чем порознь.

Петру было лестно чувствовать себя защитником Даниила Андреевича. Профессор панически боялся грубых людей, собак, пьяных, напряженные перекрестки улиц, и только с Петром он чувствовал себя в безопасности. "С вами я могу хоть на дно морское. И что такое вы в меня вселяете?.." А когда он перенес тяжелую операцию, только Петру доверял уход за собой.

В те трудные дни Петр особенно полюбил старика, которому все было тяжело: встать, сесть, пережевывать пищу и даже говорить, - и все-таки он шутил. Когда нужно было перестелить постель, Петр легко поднимал его, переносил, как ребенка, и видел перед собой лицо в глубоких морщинах, а в глазах светилась застенчивая и виноватая улыбка. "Если мне не придет каюк, поедем куда-нибудь подальше, все облазаем…" - слабым голосом в благодарность обещал Даниил Андреевич. И когда поправился, в каждой прогулке охотно придумывал маршруты новых путешествий - фантастических, через века в далекие цивилизации, и реальных - по дорогам страны.

Прогулки, разговоры, мечтания, где они? Возможность жить этой жизнью теперь выдавалась все реже и реже. Анюта не вставала поперек дороги, нет, ничего такого она не делала, не требовала, не запрещала, не противилась Петру ни в чем, она лишь заполняла собой все его время, - даже когда он оставался один, так получалось, что она была с ним, в нем, ласковая, нежная или грустная, а чаще всего - беззащитно-одинокая, и Петр никак не мог разобраться, что же теперь мешает ему жить духовной жизнью так полно, как он хотел? Почему не может он взяться за книгу очерков, которую давно задумал, что мешает ему? И он начал сердиться на все подряд, срываться на мелочах… Потом корил себя, мучился, но понимал, что придет время и он снова может не выдержать, рассердиться на Анюту…

А она все еще жила одной любовью. Ей никто не был нужен больше, чем Петр, и ничто ее так не интересовало, как он, ей хотелось, чтобы он всегда был с ней рядом. О чем бы они ни говорили, все сводилось к одному: как хорошо быть вместе. Романтическая ее душа кружилась и кружилась над любимыми местами, не желая больше никуда улетать. Петр был отзывчив, счастлив, нежен, бережен, но жить одной лишь любовью не мог, и сами собой пришли первые печали, ссоры, первые слезы, первые упреки, даже невообразимо страшные слова: "Я уйду от тебя!.."

Это случилось, когда Анюта пришла из больницы после аборта. В глазах ее, в лице было не просто страдание, - будто все отняли у нее, оскорбив, обездолив. Анюта долго выплакивала свое горе, не подпуская к себе Петра. Никаких ласк она не хотела принимать от него. "Ты даже не знаешь, как это страшно, больно и противно… не знаешь, не знаешь", - в отчаянии повторяла она. И это непонимание ее боли отдалило их друг от друга. Он стал "ужасным человеком" потому, что согласился на "убийство", уговорил, убедил подождать с ребенком. Но вот оказалось, что самое неотложное и самое главное для Анюты - ребенок.

И однажды, в самой будничной обстановке, на кухне, когда Анюта мыла посуду, родилась из взаимных попреков и непонимания эта ужасная фраза: "Тогда давай разойдемся!.." Эти слова сами собой вырвались из груди Анюты, и вдруг стало погребально тихо в кухоньке, и Петр обомлел, онемел от неожиданности. Он стоял, прислонившись к дверному косяку, и не изменил расслабленно-утомленной позы, но все в нем напряглось, как перед стартом, завертелось и помчалось бы… но какой-то новый, разумный голос внушил ему: "Не ссорься, она взорвалась от отчаяния, от любви, от непонимания". И он сказал: "Аннушка, больше никогда не говори мне этих слов, а то ведь вдруг услышит судьба…"

Они бросились тогда друг к другу, обнялись, опомнились. Они были потрясены, что могли поссориться, как два чужих друг другу человека… "Больше никогда, никогда этого не будет…"

И вот что-то особенное, женское созрело в Анюте, пройдя через страдания и радость, родилось новое чувство, захлестнувшее Петра. Да, он был ошеломлен этим чувством. В девчонке Анюте родилась женщина, будто вскипела в ней кровь неведомых предков, будто захотела Анюта победить в сознании Петра всех женщин и решила больше не стесняться, не прятать того, что дала ей природа. Женщина в ней расцвела внезапно и прекрасно. И однажды он услышал шепот: "Милый, я боялась, что у нас не будет ребенка… Он будет, он со мной!"

И с этого мига Петр понял, что Анюта теперь переменилась… Она стала медленнее ходить, кажется, медленнее и глубже дышать, терпеливо выслушивать всех, но прислушиваться только к себе, - она пила, ела, спала, горевала и радовалась за двоих, и "он" был при этом главным во всем.

До семи месяцев беременности Анюте подходили все ее одежды, все платья и пальто. А вот уж потом… пришлось сшить черный вельветовый сарафан, и еще какую-то легкую размахайку, и пальто с запасом в поясе. Анюта стала смущаться своего вида, больше сидела дома и лишь по вечерам выходила погулять, шла мелкими осторожными шажками, опираясь на руку Петра, который тоже старался не смотреть в глаза прохожим.

Тяжесть и страх, предчувствия и непонятные сюрпризы подарил этот малютка, этот чудо-человечек, перевоспитавший, приучивший маму и папу к тому, что "он, она, оно" - есть, и очень скоро, что бы там ни было, появится на свет божий, прокричит свое требовательное, властное "уа!".

Напряженно и даже со страхом ждал Петр встречи с Анютой и сыном, всем позвонил, всех пригласил. Перед больницей оказалась целая толпа друзей и знакомых.

Мельканье лиц, улыбок, рук, цветов, какие-то советы, наставления, шутки и "колотун, мандраж", - видел, слышал и чувствовал молодой отец, и все-таки происходящее казалось нереальным.

И вот в дверях она, бледная, улыбающаяся мама Анюта. Голубой сверток несет медсестра в белом халате. Кто-то подтолкнул Петра сзади:

- Иди, встречай, бери свое чудо на руки.

Петр, не зная, куда деть цветы, сунул их в чьи-то руки и медленно, удивляясь и стыдясь своей неторопливости, подошел к Анюте, поцеловал ее, принял на руки сына. Легкий сверточек он взял, будто охапку дров, и засмущался. Ему еще никогда не было так неловко перед людьми, а почему, он не понимал. Перед ним расступались все, а он шел и шел куда-то, пока не услышал:

- Эй, батька, вон ведь где машина, топай туда!

Сели в такси и вскоре оказались дома. В комнате было тепло, чисто, празднично.

Анюта развернула малыша на столе и спросила:

- Узнаешь? Нравится? - Она спросила негромко, робко, и Петр сразу понял, какую боль ей пришлось перенести, как она изменилась, как непохожа на прежнюю.

И вот он увидел на столе своего наследника. Розовые кривые ручки и ножки конвульсивно подергивались. Он вгляделся. Большие, чистые человечьи глаза, они искали что-то вовне и в себе, они приглядывались, спрашивали. И что особенно поразило Петра - они уже говорили о чем-то своем.

Младенец не выдержал долгого общения, он судорожно сжался, стал похож на сморщенного старичка, и Петр впервые услышал крик сына - он вылетел из крошечного рта с такой силой, будто голосу уже давно было невыносимо тесно в детской груди.

- Ну, ну, капитан, помолчи, - сказал Петр с чувством отчаяния, не зная, как успокоить младенца, что нужно делать теперь с ним.

- Давай-ка, давай-ка, иди на кухню, - сказала Анюта, - приготовь коляску, поставь большую кастрюлю на газ. Иди, иди, не мешай, видишь, он тебя боится…

…Это как раз Петр испугался своего сына - крошечное загадочное существо выгнало его на кухню, к хозяйственным делам, которых теперь не переделать было ни за день, ни за неделю, никогда. Этот крикливый человечек легко отстранил отца от матери, разъединил, разлучил особой разлукой - одиночеством вдвоем: все было теперь подчинено крику, кормлению, болезням, дыханию сына. Анюта стала жить его жизнью, и муж ей нужен был теперь лишь постольку, поскольку он мог помогать ей в этой жизни за двоих. Врачи, бессонные ночи, ссоры - все перемешалось в одно тягучее, бесконечное что-то, его не разорвать, не отбросить.

Понеслись сумасшедшие дни: детская консультация, магазины, пеленки, наспех сон и снова - все вскачь, вприпрыжку, колесом.

И лишь в неторопливые часы прогулок возвращался покой. Спокойно можно было поговорить с Анютой, а когда Петр шел один - подумать, повспоминать. Каждый поход в сад Бабушкина стал для Петра путешествием в себя.

Однажды после кормления Анюта сказала:

- Сходи-ка погуляй, а то, смотрю, нет у тебя никаких отцовских чувств.

- Без имени еще, вот и кричит, - ответил Петр, пошел в коридор налаживать "тачанку" сына, подарок Даниила Андреевича, и, уложив малыша, вынес ее на улицу. Коляска подпрыгивала, поскрипывала, а сын успокаивался.

Вот уж кто настоящий горожанин, думал Петр. Не любит тишины и лучше всего засыпает, когда везут его по выщербленному асфальту в старый сад. Рычат и грохочут автомашины, орут мальчишки, сражаясь на мечах, пневматический молоток, вгрызаясь в землю, стрекочет, как сто пулеметов, а сын лежит себе в голубом "конверте", и две тонкие полоски ресниц даже не вздрагивают. "Мой мальчик лопоухий, и нос, и глаза мои… Ну как это нет у меня никаких отцовских чувств? Мама не права… Мы помолчим, а потом заговорим с тобой, сынок, ты все поймешь… И попутешествуем - вот увидишь… Горы, реки, моря, лесные тропы, звери, птицы, удивительные города - много чудес на свете…"

Петр пошел вслед за коляской, осторожно перебираясь через "кавказские хребты" корней старых осин, через "зыбучие пески Каракумов", дальше вдоль замысловато изогнутого пруда - "Каспийского моря" с пологими илистыми берегами. Эта езда, петляние по тропинкам часто напоминало ему остроумное замечание историка Ключевского о том, что великоросс мыслит и действует, как ходит: "а идет он всегда к цели кривыми проселками, оглядываясь по сторонам, и потому походка его кажется уклончивой и колеблющейся… Но как говорит старая пословица: "только вороны прямо летают"".

Шел, ехал Петр прямо в страну злых сказок и сомнительных чудес - к стенду кривых зеркал. Они выставляли людей на смех. В одном семенил коротышка, пузан на уродливых ножках-тумбах, а вовсе никакой не Петр, и коляска перед ним была вроде пивной бочки. В другом - не человек, а кривая жердь, тощая вобла с вытянутой, как у лошака, идиотской мордой. В третьем - наполовину ушастый головастик, наполовину дистрофик на кривых спичках… Зло, издевательски искорежил человек человека. Чужое уродство почему-то отталкивает и привлекает. А себя каждому хочется видеть только стройным красавцем. Так вот смотри же, смотри, каков ты можешь быть, посмейся над собой, не задавайся.

Петр и не задавался. Очень редко он был доволен собой, обликом своим и тем человеком, какого видел изнутри. Чаще он чувствовал себя далеким от идеалов, о которых мечтал.

Он хотел быть всегда и во всем честным - не получалось, срывался. Хотел быть прямым, открытым, смелым - далеко не всегда хватало духу. Мечтал быть крепким, верным, надежным, но и в этом совесть его была не чиста. Оправдывался, утешал себя: жизнь противоречива. И никто не защищен от испытаний и бед.

Теснит, жмет, выворачивает душу, когда все не нравится в себе, видишь уродство, как в кривом зеркале. "А может, все-таки есть идеальные люди и никакие зеркала не могут их искорежить?" - думал Петр.

Назад Дальше