…До самой Нерли Петр ехал медленно, и еще никогда не казалась ему такой разумной и прекрасной неторопливость. Он мог думать, слышать, ощущать, видеть Дорогу, и в то же время далеко уноситься в воображении.
Слева на руле подрагивало зеркало. Петр успевал заглядывать в него. Странно, две дороги бежали впереди: одна - отраженная в зеркале, другая - реальная, она лишь на мгновение опережала зеркальную, а между ними была какая-то мертвая зона, и там могло быть что угодно. В зеркале все мчалось от Петра назад, в прошлое, сужаясь до крошечной точки, но вот набегающая сзади машина, как в детском сне, становилась гигантом, вытесняла собой в зеркале деревья, птиц, небо и на мгновение, провалившись в безвестность (момент, когда машина переходит из зеркального масштаба и мира - в реальность), из прошлого вырывалась в будущее… Так же, наверно, в мерцании свечей выплывают из старинных помутневших зеркал всяческие видения в ночь гаданий. А вдруг и в самом деле можно разглядеть в зеркалах своей памяти или совести свое прошлое, далекое и близкое? Вглядеться и понять, и, может быть, открыть себя. Петр снова думал о Соломонии.
…Осенью 1505 года съехались в Москву на смотрины девицы, дочери боярские с мамками, няньками, с дворовой челядью, понавезли сундуков да коробов с нарядами, с парчовыми платьями да расписными, шитыми бисером, жемчугом кокошниками. Часами принаряжались знатные красавицы. "Господи помилуй, сам царь-государь будет в жены брать".
А он тоже молодой, красивый, статный, в сафьяновых сапожках с золотыми пряжками, в голубом бархатном кафтане с мягкой собольей оторочкой. Алым поясом опоясан. Над кудрями легкая шапка с заломом, алмазными каменьями унизанная. Жених тоже смущен, хоть и царь. Какую невесту приглядеть, чтобы красавицей из красавиц была и по сердцу пришлась? Бывало, выбирали князья царевен заморских, знакомились лишь по намалеванным красками портретам, - не для души, а для силы государственной брали жен, а тут всем девицам в лицо, в глаза можно посмотреть.
Много дней идут смотрины, устал царь. Ни одна уже невеста слезами изошла от обиды и печали, а все не найти самой лучшей…
Но есть, есть великое чувство, вспыхивающее с первого взгляда. Быть может, каждая настоящая любовь именно так и выбирает родное сердце.
Уж сколько раз Петр всматривался в девичьи глаза, будто спрашивал: "Чья ты?" Но всякий раз отвечал себе: "Красивая, да не моя".
Царю трудно решиться. Юный и порой слабый, хочет он быть не державным мужем, а простым смертным, чтобы можно было в трудную минуту жизни, когда душа в смуте и печали, прижаться к ласковому, верному до гроба родному сердцу.
И увидел царь ее, Соломонию. Зарделась, но глаза не опустила. Понял он ее без слов: "Будь здрав, суженый мой. Не боюсь, люблю тебя навечно".
И обрадовались, запели колокола восторженным звоном по всей Москве, по всей Руси великой - государь женится на красавице. Не знатностью, а умом да сердцем пуще всего богатой.
Мотоцикл бежал и бежал вперед. На обочине стояла девушка в джинсах и зеленой курточке, какие носят в строительных отрядах. Мотоцикл быстро приближался, девушка взглянула на Петра и за короткое мгновение успела многое поведать о себе, как это бывало не раз, улыбнуться на прощанье. И Петр подумал с легкостью и озорством: и мне жизнь дарит на выбор сотни, тысячи невест, да вот как узнать, как не проглядеть?
Он часто думал о своей матери. Давно ее не было в живых, но только не в душе Петра. Если ему приходилось говорить о ней, он произносил: "моя мать", а сам думал: "моя мама". Слишком много было любви, нежности, горечи в этих словах, даже в самом их звучании, и Петр не хотел, чтобы любой мог услышать, как затихает и дрожит его голос при слове "мама".
Всего две пожелтевшие фотокарточки сохранили ее облик и лицо. На одной - совсем еще юная девушка, большеротая, худенькая, с доверчивыми мечтательными глазами, а на другой - изможденное, горестное лицо слишком рано постаревшей женщины. Беззащитно и устало смотрят глаза из-под очков. Черный платок плотно стягивает щеки и подбородок. Мать стоит под березой и держит его на руках. Это было сразу после войны.
Живой облик матери запомнился ему неотчетливо. Время от времени он слышал ее голос, видел свет ее глаз - нежных, печальных - и всегда, порой сам того не подозревая, разделял он всех женщин на похожих или не похожих на нее. В девушках он искал схожие черты с матерью молоденькой, а в женщинах - с матерью взрослой. Он доверялся интуиции больше, чем разуму, и почти наверняка угадывал, предчувствовал, кто ему близкий человек.
Мать была гордой, она ушла от отца и больше не возвращалась к нему, и никогда не просила у него никакой помощи. Эта обида будто по наследству перешла к Петру. Только раз он увиделся с отцом, поговорил с ним, как с чужим человеком, и расстался. Так и не узнал он, в чем была причина развода родителей, зато вполне познал, что такое "безотцовщина".
"Тебе не на кого рассчитывать, кроме как на себя", - часто говорила ему тетка, сестра матери, взявшая Петра на воспитание.
Никогда ни в чем не хотел он отставать от своих сверстников - ни в учебе, ни в спорте, ни в играх, и даже в самых опасных или дурацких мальчишеских затеях ему важно было оказаться первым, он понимал, что все его неудачи и промахи - это обида для его матери. А она знала все, она была его совестью.
Петр вспомнил недавний свой набег на яблоневый сад. "Да что там, я воровал не только яблоки… бесцеремонно присваивал чужое время, испытывал терпение, расточительно тратил чьи-то силы, вымогал чувства, как будто мстил за украденное кем-то счастье детства…"
Петр мучился оттого, что живет в нем какая-то недобрая сила, мешает ему и людям, и не может он ее победить до конца. Худо, холодно, бесприютно бывало ему, ходил угрюмый, подавленный, но при малейших благоприятных обстоятельствах радость вылетала, будто птица из клетки. Он был счастлив, снова оказывался веселым, доверчивым и прямым с людьми. Обиды сбрасывал со счетов быстро и до нуля, жил почти с детской непосредственностью, пока не сталкивался с новым злом - своим или чужим. Дорога его ограждала от многого особым чувством покоя, свободного передвижения и всеобщего братства.
Сейчас он был искренне рад, даже счастлив, что вернулся к Ольге, уговорил и взял ее в дорогу. Теперь он обязательно хотел показать ей что-нибудь такое… необычайное, что должно запомниться на всю жизнь.
"А что, собственно, хотел бы ты ей подарить? - спросил он себя. - Какое такое счастье? Эту свободу дороги? Это высокое чистое небо, эти запахи полей? Встречу с Суздалем и горестные глаза Соломонии? Да, это все и еще что-то…" Петр посмотрел на Ольгу, она помахала рукой и что-то прокричала, но ветер унес ее слова к придорожным деревьям, к полям.
Все вокруг радовало душу, гармонично соединялось друг с другом: желтое и голубое, живое и мертвое, и даже дорога - эта черная короста асфальта, плотно покрывшая землю, - обросла по обочинам травой, цветами и дышала, парила, извивалась, исполненная таинственной своей, напряженной и слитной со всем миром жизнью. И вот именно теперь с пронзительным жгучим стыдом он вспомнил Марию: "С ней я особенно был бессердечен…"
…Письма обо всем на свете приходили и уходили почти каждый день с тех пор, как Мария вернулась r свой Новгород. Она подробно рассказывала о своей жизни, о доме, о большой семье, о нелегкой работе. Помногу писала о старом и новом городе, который хорошо знала, о прочитанных книгах, о любви к истории, о мечтах, о своей мучительной застенчивости и "трудном" характере, о любви к Ленинграду.
И приезжала не раз, весной в белые ночи и осенью, когда можно было гулять по опавшим листьям в Пушкине или Павловске. В этих старинных прекрасных местах Мария относилась ко всему благодарно, а Петр часто бывал сдержанным, лишь соглашался с ее ощущениями и словами, хоть и понимал, что она приехала не просто погулять по красивым пригородам, а ради него, к нему.
В последнюю встречу они расстались наспех. В разговорах, признаниях в пылкой дружбе скрыли разочарование, сожаление о несостоявшемся. Слишком приподнятый тон, на который они невольно перешли, раздражал и утомлял их до самых последних минут, когда Петр крикнул с перрона: "Жду! Приезжай!"
Горькие, влажные глаза Марии не смогли обмануть. "Нет, не приеду, как это ни больно", - ответили они. И сразу ее узкоплечая, худенькая фигурка стала отодвигаться, отступать вовнутрь вагона, будто бы прятаться, как улитка в раковину.
О, как быстро бежит все вспять - жизнь, дорога, деревья, километры, беды и радости, встречи, обещания. Подрагивает зеркальце на руле. Небо, в нем дорога. Светло и ясно в его маленьком круглом мире. Возвращай далекое, не возвращай, - не всякая тьма и горечь в человеке могут стать светом и радостью.
Так думал Петр и ехал, ехал не спеша и вглядывался время от времени в зеркальце, в прошлое…
Разводить костер Петр считал своей обязанностью. На этот раз помогал Илья. Надо было поскорее приготовить ужин.
Картошка, сваренная с чесноком, - изобретение Ильи. А вот добавка тресковой печени с ее маслом, прозрачным рыбьим жиром, - придумка Петра. Быть может, человечество и догадывалось о подобном рецепте, но Петр хвастался своим блюдом с чувством первооткрывателя. Оно получилось у него однажды само собой, когда потребовалось замаскировать большое количество мелких лягушат и головастиков, случайно сваренных с молодой картошкой. Он вбухнул две банки нежной, сероватого цвета рыбьей приправы, и еда вышла отменной.
- Как насчет лягушек? - спросил он Илью серьезно и строго, склонясь над котелком.
- К сожалению, сегодня только жабы, - Илья тоже был серьезен и строг.
- Неужели вы?.. - ужаснулась Ольга.
- Да, да, именно так мы едим, когда нет мяса, - подтвердил Илья. - Смотри, шесть жаб, каждому по паре. Не раскормленные, как во Франции, но все-таки…
- Крокодилы! Жабоеды! - с притворным ужасом закричала Ольга. - Ешьте сами!
Вода уже начинала закипать. Ровные чистенькие картофелины, пересыпанные очищенными дольками чеснока, лежали, плотно прижавшись одна к другой.
Солнце уже висело над горизонтом, и мягкий апельсиновый свет разливался над землей. Петр принялся расстилать солому под днище палатки, которую всегда возили в багажнике коляски, а потом поднял, вернее, распялил легкий дом с помощью веревок и металлических колышков.
Ужинать сели с поздней зарей, когда раскалились высокие перистые облака где-то там, за полями и лесами… Натужно, монотонно затрещал коростель в камышах у реки, а пробегающие по высокому мосту автомобили зажгли подфарники. Петр, Илья, Ольга сели в кружок и начали усердно работать ложками.
- Так бы всю жизнь, - вздохнула Ольга. - Вам-то что, вы наездились. Где побывали, бродяги?
- Кое-где побывали, - сказал Илья. - На Кавказе, в Закарпатье…
- По Алтаю и Казахстану проехались. Там хлебные поля как океаны, - добавил Петр.
- Ловили рыбу в астраханском заповеднике и на Онеге под Медвежьегорском, - вспоминал Илья, облизывая ложку.
- Не забыл еще островок чаек? - спросил Петр Илью, уносясь в недавнее прошлое.
Гнездовья там были на каждом шагу, во всякой расселине. Подросшие птенцы выбегали из-под ног, неслись к воде, перепрыгивая с валуна на валун. Кубарем скатывались вниз и плюхались в воду. А мамы-чайки кружились над островом, кричали сердито, пронзительно, время от времени устрашающе пикируя на пришельцев, их крики стыдили: "Что вам здесь нужно, бескрылые…" "Что же нам было нужно в самом-то деле? Наверно, обновиться. Прикоснуться глазами к просторам воды, к скалистым островам, набраться сил…"
Всюду Петру было хорошо по-своему. Он охотно вживался, понимал и воспринимал особую прелесть озерной Карелии, казахстанских степей, вздыбленную землю Кавказа, мягкие поля, лиственные леса и перелески средней Руси.
Ложки начали поскребывать по дну котелка.
- Доедайте, мужчинам надо поесть поплотнее, - сказала Ольга.
- Еще будет чай, - пообещал Илья.
- Чур, я заварю, - обрадовалась Ольга новому делу.
- Чай - привилегия Петра. Он умелец, у него все по науке, - остановил ее Илья.
- Подумаешь! Не жалеть заварки - вот и вся наука.
- Не так уж это просто. Чай - это священнодействие. Меня учил этому один хороший человек, - сказал Петр.
- Надо бы ему письмо написать, - добавил Илья.
- Это вы о ком? - поинтересовалась Ольга.
- Есть у нас в Ленинграде друг, он профессор.
- Профессор по заварке чая? - улыбнулась Ольга.
- Нет, настоящий. Теперь уж, правда, на пенсии.
- Ого, с кем водитесь! Может, и сами вы из больших ученых?
Петр достал сигареты, закурил. Илья блаженно повалился на траву.
- Мы все учились понемногу… - начал он.
- Или вы обыкновенные бездельники, - перебила Ольга. - Там побывали, тут посидели…
- Ольга, а что, по-твоему, настоящая работа? - спросил Петр.
- Сам, что ли, не знаешь? У станка стоять, дом строить… Когда себе и людям польза, когда устаешь так, что не пошевельнуть ни рукой, ни ногой…
- Ты, я смотрю, за каторжный труд. А он, как известно, непроизводительный… Не случайно люди любят праздники: Первое мая, Новый год, День шахтера, День рыбака, субботы, воскресенья, отпуска.
- День бездельника, - улыбнулась Ольга.
- Что же, без этого не потянешь телегу жизни как следует… И так вон какое напряжение в людях.
- По тебе это незаметно.
- И прекрасно. Где как не в дороге сил набираться.
- У нас часто и работают вполсилы, и отдыхают кое-как, - сердито заметил Илья. - Или гулянками так нагружаются, что устают хуже, чем от любой работы. И ничего не хотят ни видеть, ни слышать - живут, топчутся, как слепая лошадь по кругу: работа - гулянка, гулянка - работа…
Илья встал, пошел к мотоциклу. Можно было подумать, что он чем-то оскорблен. Наверно, просто ушел, чтобы не мешать, мол, ты пригласил девушку - вот и развлекай.
Ольга словно бы что-то почувствовала, притихла, собрала ложки в котелок, пошла к реке, а Петр, развалясь на траве, прокричал ей вслед:
- Милое дело - бездельничать.
Самозабвенное чувство безделья было знакомо ему в полной мере. В такие минуты уходил он в себя, в блаженный мир легкой фантазии. Мысли улетали во все стороны, на все триста шестьдесят… А сам он был повсюду и нигде, как будто дух его кружился, витал во вселенной…
Петр закрыл глаза и увидел седобородого старика в легкой войлочной камилавочке, профессора Даниила Андреевича, приветливого, мягкого человека, чуть ссутулившегося, с прозрачной кожей на руках, услышал негромкий энергичный его голос: "Вы любите крепкий чай? Милое дело бездельничать и попивать чаек".
Это было давным-давно, тоже в дороге, в купе старого поезда "Москва - Ленинград".
Петр похвалил ароматный, темный, как деготь, напиток, и начался разговор. Сначала профессор рассказал о том, как заваривают и пьёт чай в Грузии, в Средней Азии, в Индии, на Цейлоне. Потом Петр услышал о чайной посуде.
- Туркмены, к примеру, высоко ценят подреставрированные, скрепленные серебром тонкие старинные пиалы с коричневым чайным налетом на стенках, - сказал профессор. - Не вздумайте когда-нибудь отмывать этот налет - засмеют. Если окажетесь вдруг на самаркандском базаре, поищите специалистов по чеканке, колоритные люди. Приглядитесь к их работе, замечательные мастера.
- Вы, наверно, объездили весь мир? - восхищенно спросил тогда Петр. И удивился, услышав:
- Вообще-то, да, молодой человек. Но путешествую я только в воображении. Я историк и знаю, что у всего живого и неживого своя история существования. Я и в людях люблю глубину и широту сознания. Это приподнимает нас над буднями. Вы любите оставаться наедине с собой? - неожиданно спросил профессор.
- Когда-то не любил, боялся, было скучно.
- Вот-вот. У многих молодых людей такая беда. Не знают, чем занять свой мозг. И занимаются этаким передвижением: фланируют по улицам или из угла в угол. Пустое время…
Пустое время… Пустое ли оно? И только ли практическое дело имеет смысл? А стихи? А споры до хрипоты о смысле жизни? А любовь?.. Когда же это все - отвлеченное, неприменимое на первый взгляд - проявляется в человеке, в его таланте, в поступках, кто знает? И сам профессор, наверно, когда-то "ваньку валял", да забыл. Остались от тех юношеских лет только быстрые Движения да задорная энергичная речь, будто спешит он кого-то опередить в споре.
- Поймите меня правильно, я не хочу быть старым брюзгой. Что и говорить, молодость действительно лучше старости. Логика проста: если вы хуже нас, то, значит, общество регрессирует, чего не может быть; если равны - общество топчется, и остается одно - дорогу молодости! И что же спасло вас от скуки, чем увлеклись?
- Вырезаю по дереву, немного пишу, рассказываю всякие истории в дневнике…
- Это интересно. Я тоже много лет их вел. Сначала получались душераздирающие излияния, что-то вроде "Страданий молодого Вертера". Читали? А потом в духе исповеди Руссо. В двадцать лет мне казалось, что я очень умный… То категорически считал, что история ничему не учит, то совершенно наоборот - именно она одна и учит всему… Середину не любил. - Профессор улыбнулся смущенно. - У меня сохранились дневники студенческие, фронтовые. Заглядываю иногда, и такое вспоминается…
Даниил Андреевич по-мальчишески шмыгнул носом, потер его, улыбнулся:
- Знаете ли, за долгую жизнь чего только не переживешь. И жалел я себя до слез, и страдал до какой-то истерической болезненности, все мне казалось не то, не так, не соответствует моим идеалам. Уж так я заходился в страданиях, что все было немило, смерти ждал. Мои страдания казались мне самыми глубокими, самыми сильными и даже самыми важными для всего человечества - вот как. Стыдно вспоминать… И ведь думал, что все-то я знаю, как мудрец, а дальше собственного носа не видел. И самодовольство я пережил, испытывая этакое жирное, барское наслаждение от собственной персоны. Что ж, даже целые народы страдают этой болезнью… И хандрил я запойно, и самоуничижался, - все это, наверное, неизбежно, когда ищешь себя.
- И нашли?
- Да как сказать… Спокойнее стал, что-то уравновесилось. Радости, даже счастья во всем стал я видеть больше: в цветке, в чьей-нибудь милой улыбке, и в ясном дне, и когда дождичек идет… Все нам обещает счастье, только бы увидеть, разглядеть…
Даниил Андреевич отхлебнул чай, блаженно закрыл глаза и продолжал:
- В своих хотениях я был очень нетерпеливый. Долго не мог заучиться сдерживать себя. Даже к усидчивой работе за столом долго себя приучал…
- Я тоже такой же, - признался Петр.
- Была в моем дневнике одна особенная запись, про наводнение в Петербурге в двадцать четвертом году, - сказал профессор. - Все, как у Пушкина: плыли гробы, улицы как реки, я тонул, едва спасли… Жуткое, мистическое чувство испытал я тогда - ужас, потоп, конец света. И эта борьба и беспомощность людей перед стихией… И в то же время странный, захватывающий интерес, почти восторг на многих лицах… С таким лицом однажды поднялся в атаку один молоденький офицер на Невской Дубровке. Он, кажется, не выдержал тишины перед боем, приподнялся над окопом и тут же погиб от снайперской пули…Ия был тогда ранен разрывной пулей в ногу.