И не понимал уже Витька ничего. Сонно слышал он материн вой, бурные крики отцовы… "Дерюшетта, Дерюшетта…" - дискантом кричали верблюды, и Витька крикнул: "Тону, спасите!" Стены качались и пели смешными, пьяными голосами.
Перед самым роспуском на рождественские каникулы в реальном училище говорили:
- Виктор Андронов умер.
Но это было неверно. Как раз в этот день Витька впервые за две недели пришел в сознание, и доктор сказал, что кризис миновал. На Новый год Витька впервые сел в кровати, а перед крещением кое-как, по стенке, двигался. Мать ходила за ним, растопырив руки, боялась: упадет, разобьется. И на крещение же к нему пришел Краснов.
- Мама, уйди, нам поговорить надо.
Мать покорно вышла.
- Меня исключили?
Краснов захохотал.
- Обошлось, брат! Тройку по поведению поставили. Решили, что ты уже больной был, вроде как с ума сошел.
И опять захохотал. Витька опустил голову.
- Пожалуй, это верно. Я с ума сошел.
И Витька вдруг заплакал.
- Ишь, это в тебе еще болезнь ходит, - угрюмо усмехнулся Краснов, - бросай плакать, теперь что же?
- Знаешь, я боялся, что меня исключат.
- И исключили бы, да директор заступился. Вот как заступился - всех удивил. Знамо, ты богатей. И учишься хорошо. А помнишь, как Ваньку Скакалова? Раз, два - готово! Барабан застал его за куревом в уборной… "А, кухаркин сын!" Не то что ты. Тебе прошло. Выздоравливай скорее!
Когда - час спустя - Краснов ушел, Витька упал на кровать и плакал долго и сладко. Через две недели он, обвязанный, как куль, ехал в училище. Мать вопила: подождать. Доктор говорил: подождать. Отец бурчал: подождать. Но Витька настоял на своем:
- Еду!..
В классе его встретили криками "ура": его любили. Витька будто вырос за эти полтора месяца, похудел, глаза стали большими. Все смотрели на него с любопытством и лаской. И ученики, и учителя. И странно - товарищи не называли его Витькой: звали его Виктором или Андроновым. Директор на большой перемене встретил его в коридоре.
- А, выздоровели, Андронов? Ну, вот хорошо! Доктор вам уже разрешил выходить?
Витька посмотрел на него преданными глазами и не ответил ничего.
В перемену Барабан принес Витьке четвертную ведомость, шнырял глазами, будто смущенный. Там в первой графе "поведение" стояла тройка.
Вот все, что во внешнем мире произошло после Витькиного выздоровления. Если еще прибавить короткий разговор с отцом, то это будет действительно все. А разговор был такой:
- Ты, Виктор, теперь выздоровел. Так вот я напрямки говорю тебе: ежели бы не болезнь твоя, я бы тебя выдрал за твое курево. А? На что похоже?
- Не говори, папа!
- Гляди, малый, при случае я припомню и это.
Больше не сказал ни слова.
И никто не узнал, что в эти немногие недели, в болезни, Витька постарел на годы… Уже не Витька теперь - Виктор. И чуяли, должно, другие - так и звали его: Виктор.
Ладья переплыла большие пороги.
VIII. Ладья переплыла пороги
Медленно потянулись дни - одинокие. Дома: отец не приходил, как бывало, в расстегнутой рубахе, в туфлях, к Виктору, уже не говорил, как прежде:
- Ну, почитай!
В его глазах Виктор замечал отчужденность и недоверие. И понимал, откуда они.
Мать кудахтала, но и у ней жалость проглядывала к Виктору, будто он юродивый или, во всяком разе, глупенький.
В училище учителя и директор смотрели на него испытующе: "А ты еще не устроишь скандала?" Барабан явно шпионил. Батюшка звал Виктора трубокуром. "А ну, трубокур, отвечай урок". Краснов как-то вскоре по выздоровлении сказал Виктору на большой перемене:
- Пойдем курнем, что ли?
- Не пойду.
- Не бойся, не заметят.
- Не хочу.
- Боишься?
Виктор ничего не ответил. Краснов подошел к другим, что-то сказал. Виктор услышал сдержанный смех и слово "трусит". Он возмутился, но промолчал.
"Пусть!"
Так родилась у него отчужденность - от всех. И странно, Виктор рад был ей. Мало кто лез - не мешали думать. Он налег на уроки - опять замелькали пятерки: он догнал. Опять появилось время для мечты, для дум одиноких, он им предался необузданно. Проснуться рано, вскочить с кровати, пустить морозный воздух форточкой и - в одном белье - приседать, выбрасывать машиной руки, ноги, сгибаться, прыгать, сгибать руки так, что затрещат мускулы, пока сердце не забьется тугим боем. Собраться быстро и, пока в столовой ни отца, ни матери, пройти к бурливому самовару, пить в одиночку, только кое-когда ответить на вопрос Фимки или она что ответит шепотом. Потом - опять в комнату, уже убранную Грушей - новой горничной, освеженную, и в полчаса просмотреть уроки, дочитать страницы, не дочитанные вчера.
Потом, под звон великопостный, тягучий, идти по улицам долго и чуять пробуждение весны - жизни новой, чуять щеками, всей грудью. "Жильян, Жильян, Жильян". Уроки медленно - это работа, а работа была святым делом для Жильяна. К ней Виктор относился по-взрослому. И, может быть, только поэтому опять теплота прежняя на момент обволакивала его сердце, когда математик с довольной улыбкой бросал:
- Вер-рно, Андронов! Вот золотая голова!
Или француз:
- Се бьен, мон брав анфан!
И даже немец, сухой-пресухой, кривил губы в улыбке:
- Гут, гут, гут!
В перемены он ходил один - по протоптанным узким дорожкам уходил в сад, чтобы не быть на шумном дворе. Но скоро Барабан отравил:
- Напрасно уединяетесь, Андронов! Я знаю, что вы курите, но не могу уследить…
- А вы не следите, Петр Петрович! Я не курю.
- Зачем же ходить вам так далеко по саду?
- Мне так нравится.
- Смотрите, Андронов, я вас поймаю.
- Не поймаете, Петр Петрович! Я не курю и не буду курить, вероятно, никогда. Так что ваше драгоценное внимание лучше направить на что-нибудь более полезное.
Барабан ушел, но с того дня Виктор заметил: за ним ходили Барабановы глаза. Это злило. Но два часа - улица, полная света, домой. Опять книги, одинокие думы, одинокие прогулки по пустым окраинным улицам и работа до полуночи.
Так проходил день. Виктор думал: он взрослый, он боец, вот его крепкое тело, вот его сильная воля, вот его острый ум. Придет время - он двинет на борьбу с пустыней. Тогда к нему придут богатство, слава, и тогда - Дерюшетта, настоящая.
"Победит тот, кто умеет ждать терпеливо". О, Жильян!
О своем поступке Виктор думал с отвращением, ругал себя:
"Фанфаронишка несчастный! Разве же такое мог сделать Жильян?"
На пасху пришло примирение с отцом.
- Вижу, ты исправился. Ну, быль молодцу не в укор.
В этот вечер говорили долго-долго, как после большой разлуки.
- Вот еду, новый хутор завожу, аж под самым Деркулем. Десять тысяч десятин у казны купил. Целина, ковыль - вот. После экзаменов туда тебя.
Виктор угрюмо сказал:
- Ты как-то говорил маме, что Зеленов скупил всю землю под Уралом.
- Верно, брат! Такие Палестины захватил - уму помраченье. Хапуга мужик!
- Значит, мы отстали?
- Ничего не сделаешь. Он оборотистей. Вот подрастешь, тогда мы вдвоем с тобой ему покажем кузькину мать. А впрочем, нам он, кажись, не опасен.
- Почему не опасен?
- Да дело-то такое…
Отец хитренько засмеялся. Виктор вспыхнул, поняв.
- Я тебя прошу, папа, без глупостей!
- Ого? Это ты отцу? Здорово!
- Ты меня извини, папа, но я уже не маленький.
Отец опять засмеялся. И вдруг стал серьезный, погладил бороду.
- Да, но ведь это же дедов завет.
Дерюшетта и голенастая Лизка… разве можно? Есть ради чего бороться!
Витька скривил презрительно губы. Отец посмотрел на его губы и забрюзжал:
- Э, глуп ты еще, Витька! Лизка - первая невеста в Цветогорье. И баба из нее выйдет за первый сорт, а ты морду воротишь. Ну, да что там толковать! Дурак ты, и больше ничего.
Отец окончательно рассердился.
- Все же, папа, хоть я и дурак, а я думать не хочу о Зеленовых!
- О, ай лучше найдешь?
Виктор ответил твердо:
- Найду лучше.
Отец захохотал:
- Это вот по-нашему! Это вот верно! Лучше? Валяй, сынок! Ж-жарь!
Здоровенной лапой он похлопал Виктора по плечу. И опять серьезный:
- Так, все же хорошо объединиться: сила к силе, а простору, брат, многое множество. Не надо поодиночке, гурьбами надо, гурьбами! Это самое лучшее. Я думаю, в последствии времени все капиталы объединятся и вместе заработают. И-и, каких делов наделают! Главное, брат, просторов много, и зачем капитал капиталу на ногу будет наступать? Вместе их надо, сукиных детей. А? Как ты думаешь? Хо-хо-хо!
И опять от серьезного тона он пошел в хохот и от хохота - в серьезность.
- А то ты фордыбачишь. Знамо, ум-то у тебя еще молодой, вроде теленка, бегает, загня хвост, а что оно и к чему оно - не может обмозговать. Тут, брат, все надо на прицел брать. Взял - и пли!
Когда он - шумный, размашистый - ушел, Виктор сказал вслух, обращаясь к двери:
- Все-таки Лизка - не Дерюшетта, и никаких разговоров!
И засмеялся.
После экзаменов, не отдыхая, Виктор кинулся в работу. Верхом на Галчонке, в тонкой парусиновой рубашке, в белой фуражке, скакал он по степным дорогам, один, через Синие горы, и казалось - не будет конца дороге. Степь была бесконечной, небо над ней и Виктор на Галчонке маленький; он сам сознавал, будто со стороны видел: он букашка, потерявшаяся в просторах. А воздух - весь чистый, дыханием трав напоенный. Хотелось петь, кричать:
- Мы поборемся!
Уже были приятели у него в селах и хуторах, его встречали ласково и кланялись низко.
- Вот он, хозяин-то молодой!
Он чуть смущался, но сознание, что он - сила, бодрило; он приучался смотреть на себя по-особенному - на богатыря сильного, которому все можно, все дозволено. И на своих хуторах он разговаривал властно с приказчиками, ходил по полям, расспрашивал. Откуда-то у него появился такт - не переступить меру. А было ему лет только шестнадцать. Должно быть, отцовское брюзжание в зимние вечера где-то, как-то укладывалось.
Отец возился с новым хутором - на Деркуле. Виктор ездил туда раз, вначале только, видел, как могучие лемеха вздымали целину, мяли ковыль, цветы и травы, во веки веков колыхавшиеся здесь под ветром пустыни. Степь кругом была бескрайней. И было чуть жутко смотреть на кучку людей, быков, лошадей, копошившихся в этой бескрайности. Среди необозримых зеленых трав - вдруг черная развороченная земля, будто рана на молодом, пышущем здоровьем теле.
А уже мужики с корявыми руками копали в стороне над долиной ямы - ставили столбы: здесь должен вырасти дом, сараи, амбары. Здесь встанет забор. Забор…
Это и чуть страшно и вместе интересно. "Культура начинается от забора". Виктор видел: отец приходил в раж. Он кричал, бранился, понукал, кипел. Или брал Витьку за руку, вел на пашню, говорил приглушенным голосом:
- Ты погляди, какая земля. Это же золото черное. Понял? Золото! Ты понюхай. Да тут такая белотурка взойдет, ахнешь! Или переродом засеем. В один год все расходы окупим. Вот увидишь!
Виктор ходил вокруг пахарей, плотников, смотрел, примерял - тогда, впрочем, редко, - покрикивал, подбадривал. И, намаявшись за целый день, засыпал в палатке сном пружины, на время отложенной в сторону. А вставал с зарей, когда на степь летели предутренние тени и ветерок, кричали птицы; видел, как на стану просыпались продрогшие за ночь люди с синими лицами, скрюченные; с тяжкими вздохами поднимались волы, отдохнувшие, но отяжелевшие за ночь. А в стороне уже дымился костер - дым тянул низом, - и кипели на нем три котла с жидкой кашицей. Отец уже кричал:
- Живо, живо, ребята!
Он уже успел сходить куда-то, и сапоги у него были мокры от росы.
Потом ветер стихал, дым выпрямлялся, птицы орали оглушительно, из-за темного далекого края поднималось солнце - сперва огромный красный эллипсис ("вроде утиного яйца"), будто стоял момент неподвижно, потом расправлялось, круглело, уменьшалось, из красного золотело, ярчело и, оторвавшись от черной земли, начинало сиять ослепительно.
Тут отец приходил в исступление:
- Живо, ребята, кончай завтрак! Солнце столбунцом пошло.
И первый садился верхом на Серка - здоровенного сытого жеребца. Новый приказчик Суров - плут, как все приказчики, - скакал за ним на пегой кобыле Машке. За ними тянулись быки к оставленным далеко в степи плугам.
Когда обогревало, отец возвращался на стан, и Виктор видел, как плотники и землекопы начинали быстрей поворачиваться на работе.
- Видишь? Во-о-он маячит бугорок - это все наше. За бугорком еще версты две. Здесь вот построим амбары, а здесь вырою колодезь. Как ты думаешь, будет вода?
Тут подрядчик вмешался:
- Обязательно должна быть, Иван Михайлович! Самое водяное место.
- Так вот. Эти места под пшеницу, а эти вот, - он поворачивал лицо и руку, протянутую в другую сторону, - подсолнухом. Чтоб, брат, ни клока не пропадало. Всей земле дело дадим: пусть не барствует.
И подмигивал самодовольно.
- Ты как об этом понимаешь? Гляди вот. Мы - делатели хлеба. Народ, можно сказать, самый нужный. Кто без хлеба обойдется? Никто. Хлеба нет - жизни нет. Значит, мы даем жизнь всему краю.
Говорил шумно и долго. А Виктор восхищался молча. Ему казалось: отец - царь, вот показывает на свои владения, а он, Виктор, он царевич.
Иногда отец орал на рабочих, десятника, приказчика, орал оглушительно, грозил нагайкой, раз даже ударил работника, у которого сдох вол; Виктор сцеплял зубы, злился на крики.
Через неделю отец уехал и взял с собою Виктора. Опять - хутора, степи, просторы. Отец в одну сторону, Виктор - в другую.
Отец:
- Посматривай там… Ты хозяин.
Виктор:
- Хорошо. Посмотрю.
И скакал. И смотрел. И какой уж ему был отдых! Весь в деле…
И вот он не понимал, как этим летом в его сердце появилась зависть. Зависть к Зеленовым. Сперва стыд - из-за Лизки. Теперь зависть. Он мимо, за версту, объезжал их хутора, вид которых будил в нем злость, чтобы только не встретиться с кем-нибудь. А когда на Карамане Зеленовы затеяли - еще год назад - паровую мельницу, - дорога мимо Караманского хутора стала просто тяжела Виктору. Он злился на обозы, которые везли на мельницу кирпичи, железо, доски. Он очень обрадовался, когда какой-то котел провалился на мосту и упал в речку.
"Может быть, не достроят".
Но видел: мельница росла. Кирпичные стены поднимались выше, выше…
Как-то уже в августе, вечером, Виктор возвращался с хутора в город в тарантасе. Галчонок был привязан сзади. Давно смерклось, ехали в мягкой, теплой темноте. Когда спускались в лощины, влажная свежесть ласкала лицо, и спине под тонкой рубашкой на момент становилось холодно.
Вдруг светлое зарево показалось впереди. Сперва неясное, оно росло.
- Это не пожар, Григорий?
- Никак нет, это у Зеленовых.
- А не пожар, спрашиваю?
- Нет.
Григорий ответил неохотно, потому что знал, знал о зависти Виктора. И вот со взлобка Виктор вдруг увидел волшебную стену из огней. Четыре ряда маленьких огней, а внизу - белые блестящие шары…
- Это что же, мельница?
Виктор спросил с трудом.
- Мельница.
- Работает?
- Работает. Пятый день сегодня. Прошедчее воскресенье освященье было. И гостей съехалось - масция. Ваш папаша были с мамашей вместе.
Виктор сердито нахмурился. Были? Вот у них никакого самолюбия. Ему казалось: его, Виктора Андронова, грабят. Он должен быть в степи первым. А тут - мельница в четыре этажа. "Чья?" - "Зеленовых". И досадно - Андроновы к ним в гости…
- Заедем? - спросил Григорий, когда поравнялись с зеленовским хутором и мягкий свет осветил дорогу.
- Ты с ума сошел? - сердито закричал Виктор. - Погоняй скорее!..
Григорий хлестнул по лошади…
"Ну что я завидую? Мало места? Работай только. Разве Жильян позавидовал бы? Фу, глупость какая!"
Он оглянулся назад уже дружелюбно: мельница торжествующе светила всеми четырьмя этажами, и ровный шум - тоже торжествующий - несся от нее. Опять стало неприятно.
"Нет, далеко мне до Жильяна! - усмехнулся Виктор. - Однако, вот тебе и Зеленов!"
Он вспомнил старика Зеленова - длиннополый кулугурский кафтан его, рыжеватую широкую бороду, маленькие глазки.
Слыхал ли он про Жильяна? Не слыхал, конечно! А вот - воюет. Вот как по пустыне-то трахнул! Какая там пустыня?!
В шестом классе и потом в седьмом было много работы. Виктор хотел быть первым и сделался первым, но это первенство досталось не даром: долгие вечера он сидел в своей комнате, согнутый над столом, а когда поднимал глаза от книги, перед ним мелькали золотые искры - от утомления. Давно пропала отчужденность товарищей, учителей, отца - все забыли его выходку, но помнил крепче всех о ней сам Виктор.
Не-ет, теперь он не позволит ничего подобного. Он уже не мальчик!
Правда, он стал внешне сдержанней, чуть отрастил волосы и причесывал их на прямой пробор, следил за чистотой своей шинели и блузы, пытался говорить басом. Товарищи относились к нему с уважением, но не очень любили его. На переменах они вполголоса распевали неприличные песенки: "У Фонтанки, где был мост" и "Углей, углей, углей". Эти две были их самые любимые, и случалось, что припев "Тирлим-бом-бом, тирлим-бом-бом" они пели во все горло, оглушительно и стучали кулаками по крышкам парт и каблуками в пол. Виктор не пел с ними, только снисходительно посмеивался, словно был старше их на десять лет. По средам пятый - последний - урок был французский, и целых два месяца вместо молитвы после учения "Благодарим тебе, создателю" дежурный читал скабрезные стишки "Купались бабы во пруде", весь класс усердно крестился и низко кланялся, сдерживая хохот, а учитель, мсье Коппе, всегда улыбающийся, делал на этот раз очень серьезное лицо и пристально и благочестиво смотрел на икону. Коппе не понимал по-русски.
Когда дошла очередь до Виктора, он прочитал молитву, и при выходе, в коридоре и в раздевалке, полкласса накинулось на него за то, что он лишил их приятного развлечения. Виктор спокойно сказал им:
- Дураки вы. Я и разговаривать с вами не хочу об этом.
Те сжались, обозлились, упрекать не стали, но почуялось и Виктору, и им: они опять разошлись, и теперь еще дальше разошлись, чем в те дни, когда он был накануне изгнания.
Так замкнуто, один прожил Виктор эти два года. Не много оставалось свободного времени от школьных работ. Его Виктор отдавал книгам, и странно, его не влекли романы, стихи - его влекла история, те места, где говорилось о людях сильных, кипучих, людях единой воли. А Жильян немеркнущими глазами смотрел на Виктора. И еще кое-когда - герои Жюля Верна, Купера, Густава Эмара, Стивенсона, эти смелые люди, которым все дозволено.
Тихими вечерами он предавался мечтам необузданным: он смелый завоеватель, он ученый, он богач, его любит Дерюшетта - настоящая. По улицам он украдкой смотрел на лица девушек, искал в них черты Дерюшетты. Он был чуть угрюм, серьезен, и ни одна гимназисточка не смотрела на него с улыбкой. Ни одна! А между тем Виктор знал, что веселый, глупый балагур Гаврилов получает по три любовных записки в день. Это уязвляло Виктора и еще сильнее отодвигало в одиночество.