Виктор хотел уйти на частную квартиру и не решился: боялся осуды товарищей. Однако уйти пришлось, и вот по какому случаю: раз ночью в дверь к нему постучали. Виктор открыл. Через порог в комнату шмыгнула поспешно девица, совсем голая. Она схватила одеяло с постели Виктора и закрылась им.
- Спасите меня, студентик! Спасите! - зашептала она. - Закройте скорее дверь, а то сторож увидит.
Виктор машинально закрыл дверь.
- Негодяй ваш сосед выгнал меня совсем без одежи. Все у него - и белье, и платье. Пожалуйста, сходите, добудьте. Да где у вас спички? Я огонь зажгу.
Она сама зажгла огонь. Виктор стоял перед ней олухом, длинный, в одном белье, не понимая, что случилось. Зажигая свет, девица спустила одеяло с плеч, потом одеяло упало на пол, и девица стояла перед Виктором нагая.
Товарищ Виктора по комнате, Ануфриев, проснулся, смотрел на девицу вытаращенными глазами. Девица опять подняла одеяло и закуталась им до пояса.
- Ну, идите же, выручайте мою одежу. Ой, свиньи какие!
Виктор шагнул в коридор.
- Вы наденьте шинель, - посоветовала девица. - Неудобно в одном белье ходить по коридору.
"Ага, она знает наши порядки!" - подумал Виктор. Он сердито постучал в соседнюю комнату, сердито потребовал одежду. Два пьяных студента - Визгалов и Шайкевич - связали все узлом и отдали ему. Когда Виктор вернулся в комнату, девица, уже без одеяла, сидела на стуле, положив ногу на ногу, и мирно разговаривала с Ануфриевым. Она живо подхватила узел, защебетала:
- Мерси, душончик! Ты спас меня. Какие подлецы твои товарищи!
Щебеча, она принялась одеваться. Виктор и Ануфриев сидели на своих кроватях, смотрели на нее не мигаючи. Виктор впервые видел, как одеваются женщины. Ему было и стыдно, и приятно, и во рту вдруг все пересохло, сладко заныли руки.
- Я бы тебя поблагодарила, конечно, - сказала девица Виктору, - но при твоем товарище неудобно. Вы не пьяные. Не чета тем пьяницам. Я как-нибудь после.
Она достала из кармана пальто папиросу, хотела закурить. Виктор вдруг поднялся:
- Ну, матушка, оделась, обулась - иди к дьяволам и не мешай нам спать.
Девица посмотрела на него с испугом:
- Ты это серьезно?
- Да уж чего серьезнее!
- Гонишь?
- Не гоню, но прошу убраться.
Девица закричала:
- Все студенты сволочи!
Виктор взял ее за плечо и толкнул к двери.
- Иди-ка, матушка, иди!
- Ну, зачем ты ее так? - хохотал Ануфриев. - Оставь ее!
Но Виктор сердито захлопнул за девицей дверь и запер.
А через неделю он ушел на квартиру на улице Соломенной Сторожки, нашел комнату в зеленом деревянном домике у старика, казначейского чиновника, и старик, прежде чем взять деньги, долго выспрашивал, кто у Виктора родители и носит ли он крест.
- Навидались мы за это время разных студентов. Есть такие, что государя императора ни во что ставят. А про бога говорят, как про портного Кузьму.
Виктор удивился:
- Неужели и такие есть?
- Есть, есть. Увидите еще. Поберегитесь только. Зараза это.
Просторная комната, чистенькие старички, тишина, лампады в кануны праздников, простота напоминали дом. Опять утром, до света, вскочить с постели, пустить морозный воздух форточкой, приседать, сгибаться, чувствуя, как наливается кровь в упругие мускулы. А на кухне гремит уже самоварная труба - Дуняша готовит для него самовар. Потом в утреннем рассвете бежать через сугробы, смотреть в неясные лица встречных. Хорошо! Чем изменилась жизнь? А ничем! Старые привычки работать точно, много, аккуратно только пригодились здесь. По воскресеньям он ездил в город к Краснову, и вместе они бродили по Москве. Иногда Краснов приезжал к Виктору. Тогда бродили вдвоем по заснеженному парку, говорили, мечтали. Однажды Краснов, чуть смущаясь, сказал:
- А я, брат, обжект себе завел.
- Какой обжект?
- Ну, обжект для сердца. Чтоб не пустовало оно. Обжект с руками, ногами, в меховой шапочке.
Виктор поморщился.
- Зря это.
- Ничего. Не мешает. А без обжекта скучно. Кровь-то, батенька, сила: зовет. Хочешь, я и тебе найду?
Виктор покраснел.
- Ну тебя к черту!
- Нет, в самом деле? Я тебе найду. Мой обжект в таком деле поможет.
И через неделю в воскресенье прибежал к Виктору возбужденный, заторопил:
- Идем! Привел! Ну, ну, не брыкайся. Ты погляди, фигура-то какая у ней! Грудь - во! И жаждет с тобой познакомиться.
Мучительно краснея, сердясь на Краснова, Виктор пошел. В пустой улице никого не было. Краснов забеспокоился.
- Черт! С тобой и свою-то потеряешь.
Он побежал к углу и оттуда замахал руками Виктору:
- Иди скорее! Здесь!
Из-за угла вышли две девицы. Это и были обжекты. Знакомясь, Виктор заметил их остренькие лица, посиневшие на холоде губы, и ему стало холодно и захотелось поскорее убежать. Разделились парами, пошли. Виктора охватила тоска.
"Вот тебе и Дерюшетта!"
- Вы давно в студентах?
"Она и говорить-то не умеет!" - с мукой подумал Виктор.
Он отвечал односложно, не знал, о чем говорить, скованный холодом. И вдруг встрепенулся, крикнул:
- Эй, Краснов, стой!
Краснов и его обжект остановились.
- До свидания! Мне нужно по делу.
И властно сунул руку сперва одной девице, потом другой.
- Подожди! Куда ты? Э, не-ет, брат, стой!
Виктор повернулся и упрямо и быстро пошел прочь.
- Свинья ты, Виктор, больше не товарищ ты!
Виктор не оглянулся.
Эта неудача с обжектом ничуть не огорчила его.
"Какая это Дерюшетта!"
Только дня через три он осознал грубость своего поступка, и мучительно холодело у него под ложечкой, когда он вспоминал удивленные и испуганные глаза девицы с остреньким лицом.
- К дьяволам, к дьяволам все!
А в Цветогорье, в андроновском доме, с отъездом Виктора дни потянулись совсем опечаленные. Иван Михайлович ходил по дому неприкаянный. Он нехотя брал замусленную книжку, в которую вносил всякие записи, брал счеты, толстыми пальцами зацеплял костяшку, перебрасывал еще и еще и басом гудел:
- Ито-го.
И вдруг зевал скучливо:
- Ох, господи, Сусь Христе!
И тотчас отодвигал счеты в сторону, захлопывал книжку, кричал громоносно:
- Ксена!
Приходила Ксения Григорьевна. Глаза у ней были наплаканы по кулаку.
- Ты что?
- Чайку бы, што ль, попить?
- Сейчас только пили ведь.
- Ну, еще попьем. Ты что, аль опять плакала?
- Что мне плакать?
А сама бросала глаза в пол, и оба подбородка у ней судорожно подергивались.
- Э, будет тебе! Не навек же уехал!
- Знаю, не навек, а все чужая сторона - не свой брат.
И уходила, колыхаясь, вся раздавленная заглушенными рыданиями. И за чаем опять говорила робко:
- Не зря ли послали? Свое дело, такие капиталы - и вдруг учиться до двадцати пяти годов.
Иван Михайлович говорил ей равнодушно:
- Молчи-ка ты в тряпочку. Чего не понимаешь, значит, не понимаешь. "Зря послали"!
- Вот ты неученый, и отец твой неученый, а капитал нажили.
- Наше дело другое: мы целину брали, а ему до глуботы надо лезть. И вширь… Да что там говорить! Может, это ученье и ни к чему, а только пусть на умных людей поглядит, потрется там.
- И совратится.
Иван Михайлович сердито, через блюдце, посмотрел на жену.
- Фу-у, батюшки, уморила! Вот воронья голова! Только и разговору: совратится. А по-моему, уж пусть совратится, чем с такой головой ходить, как у его мамаши.
И тяжесть в дому становилась тяжелее. И на кухне, и во дворе умолкали в такие дни люди, всем было не по себе: "Сам с самой поссорились". В такие дни боялись все попасть Ивану Михайловичу на глаза: чуть что - и ругня, и голос, грому подобный:
- Выгоню прочь подлецов!
Оттого пролетки, лошади блестели, на широком дворе - ни соринки, даже тротуар подметен и песочком посыпан - ровно бы перед троицей.
А сам Иван Михайлович от тоски метался по городу: и в амбары, и в гостиницу "Биржа", где собирались цветогорские толстосумы, - места себе не находил.
Раз в эти дни Иван Михайлович встретил в гостинице Зеленова. Зеленов сидел у окошка за столиком, гладил рыжую бороду, и его маленькие глазки утонули в морщинках смеха. Он умильно запел навстречу:
- А-а, Иван Михайлович, жив-здоров? Присядь-ка, выпей черепушечку.
Иван Михайлович, отдуваясь, размашисто уселся против него.
- Отправил, слышь, сынка-то?
- Отправил.
- Не зря?
Иван Михайлович вместо ответа трубно вздохнул, крикнул:
- Эй, малый!..
Половой поспешно, угодливо подсеменил к столу.
- Ну-ка, с белой головкой полбанки!..
Зеленов хитренько улыбнулся.
- Ого! Аль какая заноза у тебя?
- А что?
- Да ты сперва бы чайку попил. До белой головки потом бы добрался.
- Ну, чаю и дома много… Ты сейчас спросил: "Не зря ли?" А я вот все это время хожу сам не свой. Отправил - и не по себе. Черный ее знает, что она там такое, Москва-то. Может, действительно омут. Идут оттуда умники, и вижу я - размах у них есть. Знамо, верхолеты они, не по нашему делу им идти, и вот все сомнение берет: не испортился бы.
- Ты ведь пускал уж его в дело?
- Пускал. Как же! Два лета почти сам орудовал. И на деле очень хорош. Вот и боюсь.
- Испортится, думаешь?
- Не то… Боюсь: вдруг за этими паршивыми книгами жизнь забудет. Видал, каковы книжные-то люди? Знать много знают, а жизни не чуют. Верхогляды!
- Видал. Знаю. Верхогляды.
- Эх, да что говорить! Иль будет такой малый, что пальцы оближешь, или ни богу свечка, ни дьяволу кочерга. Поглядим.
Иван Михайлович замолчал, и лицо у него стало сокрушенное, и забота глянула из каждой морщинки.
- Э-хе-хе… Значит, игра пошла на большую? - спросил Зеленов и, постукивая толстыми пальцами по столу, заговорил вполголоса: - Так вот, брат ты мой, дела-то какие: моя Лизка и то норовит дальше учиться. "Кончу, говорит, гимназию, я, говорит, на курсы поеду". Ей-богу! Вот оно куда кинуло!
Иван Михайлович испуганно посмотрел на Зеленова.
- Пустишь?
- Не знаю уж, как и быть. Не водилось у нас, чтобы баба так далеко по науке шла.
- И не моги, Василь Севастьяныч, один только соврат.
Зеленов хитро подмигнул:
- Ты думаешь?
- Ей-богу! Видал дочку-то Ивана Горохова? Стриженая ведь.
Зеленов вдруг стал как туча.
- Н-да, это надо обмозговать.
- Прямо тебе говорю: не моги. Вот я и свово-то пустил, а сердце теребком теребит.
И вдруг что-то спохватился, замолчал.
- Дети, дети, сколь много заботы с ними! - сказал задумчиво Зеленов. - Вырасти, да выучи, да в жизнь пусти, а что оно будет - бог один ведает. Тебе-то вот хорошо: сын у тебя. Чего ни сделается с ним, все большой срам на родительскую голову не упадет. А вот мне - с одной-то девкой - прямо иной раз с женой ночь не спим, думаем: пускать аль не пускать учиться. Вдруг подцепит там какого прощелыгу?
- Я же тебе вот и говорю: не пускай! - решительно сказал Иван Михайлович. - На кой дьявол девке наука? Ну, гимназию кончила, это я понимаю. Книжку почитать, в доме порядок наблюсти - и не такая уже, как наши бабы: лучше. Не знаю как ты, а я тебе прямо, Василь Севастьяныч, как на духу: скушно с нашими бабами. Поговорил бы иной раз, ан подумаешь: не поймет тебя! Ну, прямо тоска! Гимназию кончила - тут уж баба будет с разговором, не такая тулпега, как наши. А дальше-то зачем? На службу, что ль, поступать?
- Так-то так. А вот хочет. Знамо, набаловали ее, одна-единственная, пальцем ее не трогали - вот и воротит нос. И то надо сказать, Михалыч: какая-то пружина жизни раскручивается, все дальше да дальше забрать хочет. Мы вот с тобой за капиталами гнались, а детям-то капиталы наши - дело малое. Им что-то другое подавай. Ищут чего-то. Всем недовольны.
- Верхолеты.
- Не в том сок, Михалыч! Ты гляди, жизнь-то как движется! Дети становятся умнее нас. Лизку я свою сравниваю и жену свою богоданную… Эх! - Зеленов смешливо махнул рукой.
И оба засмеялись.
- А ты, слышь, девчонку в дом принял?
- Принял, заместо второй дочери нам будет.
- Чья такая?
- Жениной племянницы дочь, Симка, круглой сиротой осталась. Пусть живет. А твой-то пишет, что ли?
- В том-то и беда, что нет. Вторая неделя на исходе - ни слуху ни духу. Хотел депешу послать, да боюсь: отвернусь куда из дому, придет ответ без меня, так моя Ксения Григорьевна без памяти упадет. Народ-то какой? Депеши от Виктора больше дьявола испугается.
- Да… Чудной народ эти бабы. Ты, слышь, контору-то перевел из лабаза к базару ближе?
- Тесно стало. Пришлось у Мурылева нанять.
И заговорили про дело.
Какое же торжество было у Андроновых, когда пришло первое письмо от Виктора: "Приняли, заказал форму". Служили благодарственный молебен, и сама Ксения Григорьевна отвезла воз калачей в сиротские кельи старицам, чтобы помолились о здравии раба божия Виктора, и в тюрьму арестантам кренделей две двурушных корзины отвез Храпон.
А потом письма зачастили. Видать было: Виктор пишет с радостью, с гордостью, и уже пишет, как большой. Вот и отцу советы дает: про Лихова, про профессора в каждом письме поминает. Это слово "профессор", никогда прежде не слыханное в доме андроновском, произносили с трепетом, будто профессор - сосед самому господу богу: все знает и все может.
И в гостинице "Биржа", вынимая из необъятного кармана бумажник с Викторовыми письмами, Иван Михайлович сдержанно-гордо говорил Зеленову:
- Погляди-ка, что мой-то пишет.
И читали оба, посмеивались над молодыми советами и чем-то оба гордились.
Мать в каждом письме наказывала сыну слезно, с заклинаниями: "Отпиши поскорее, какого числа выедешь на рождественские каникулы". И когда наконец пришел ответ: "Выеду двадцатого декабря", мать с восемнадцатого числа заставляла Храпона каждый день выезжать на вокзал. Иван Михайлович заговорил было:
- Рано посылаешь, прежде двадцать второго не приедет.
Но мать здесь настояла:
- Может случиться, и раньше приедет.
А в снах она видела, как Виктор садится в поезд, поезд поднимается птицей и через леса и поля и почему-то через море летит из Москвы в Цветогорье.
Приехал Виктор утром двадцать второго, как высчитал заранее отец. Когда санки въехали во двор, остановились у парадного крыльца, отец и мать выкатились во двор на холод, оба огромные, воющие. И весь день дом был полон улыбок, радостной суетливости… Виктор, провожаемый отцом и матерью, ходил из комнаты в комнату, смотрел на все, улыбаясь. Комнаты будто уменьшились, но этот уют и тишина и покой в них трогали по-новому. И много вещей будто впервые заметил Виктор.
- Папа, вот такой диван я видел в музее. И картину почти такую.
- Да ты что, или не помнишь? Эти же вещи всегда у нас были. От барина достались.
- Да… но… прежде я как-то проходил мимо.
Два дня сплошь прошли в беседах. Отец цепко расспрашивал про Лихова, про опытные поля, засухостойные растения. Виктор говорил с гордостью, с гордым новым сознанием своего достоинства, развивал перед отцом огромные планы, как захватить и победить заволжскую пустыню. Кое-чему отец ухмылялся, ворчал:
- Какой ты верхолет стал, Витька!
Но чаще напряженно слушал, вдруг громко подтверждал:
- Ага, верно, это нам подойдет.
Маленькая размолвка произошла на третий день рождества. Цветогорское студенчество каждый год устраивало на рождество бал "в пользу нуждающихся студентов". Это бывал самый торжественный бал в городе. Собиралась вся учащаяся молодежь города, вся интеллигенция и все богачи. Ксения Григорьевна заранее мечтала, как она поедет с сыном на бал. Но перед самыми сборами на бал, счастливо улыбаясь, сказала Виктору:
- Ну, вот и невестушку свою там увидишь. Красавица-то она какая стала, прямо заглядишься до упаду! Брови-то соболиные, а сама белая да крупитчатая…
Виктор вспыхнул:
- Это кто?
- Ну, да будет тебе стыдиться-то. Сам знаешь кто: Лизочка Зеленова.
Виктор протянул безразличное "а-а-а!", ничего не сказал, ушел к себе. И когда Ксения Григорьевна прислала Фимку спросить, не пора ли одеваться, он ответил:
- У меня голова болит. На бал не поеду.
Какое разочарование отцу и матери! Отец, не слыхавший разговора, о чем-то догадывался, заворчал. А Виктор, чтобы скорее победить отца и мать, нахмурился, сказал, что у него заболело горло; Ксения Григорьевна перепугалась и разом забыла о бале. Позвали доктора. Доктор серьезно осмотрел больного, написал два рецепта, получил пять рублей и уехал. Виктор про себя смеялся:
- Вот тебе и невестушка!
На Новый год приходил с визитом Зеленов. Мать с значительным видом вызвала Виктора из его комнаты. Виктор вышел нехотя, весь будто связанный, на расспросы Зеленова отвечал односложно, и разговору не получалось к великой досаде отца и матери.
Так и прожил он эти две недели только с глазу на глаз с матерью и отцом.
II. Кровь зовет
Летом - практика на полях и фермах академии, осенью - короткий недельный отдых дома, даже не отдых, а так, полумечта, полусон, - и опять Москва.
На целый год вперед Виктор знал, как пойдет дело. Только уже в конце этого второго года можно будет поехать домой на все лето. Домой! Опять Волга, степь, пустыня. Опять долгие переезды по мягким степным дорогам. И перелеты дроф. И буйство травяного моря. И теплый ветер… И марево… О Заволжье, о пустыне он думал в Москве больше, чем о Цветогорье, о матери. Думая об отце, он в думах крепко связывал его с Заволжьем, с хуторами, но не с Цветогорьем, не с домом и не с матерью.
Еще быстрее - быстрее первого - покатился год второй.
Как-то в субботу, поздно вечером, Виктор возвращался из академии к Соломенной Сторожке. Это было уже в конце февраля, и уже по-весеннему буйная метель плясала над полями и лесом. Тепловатый влажный ветер гладил щеки. Деревья глухо и воинственно шумели. Фонари слабо мигали, и было видно, как мимо них, заслоняя огонь, пролетали струи снега, будто вуаль, - Виктор вспомнил метели на Волге. Все хорошо в родном краю, хороши и метели! Он крикнул:
- А-а-га-а!..
И запел, заорал во всю глотку, бессознательно стараясь заглушить шум метели.
Прохожих уже не было. Он шел один, орал, махал руками, а ветер яростно рвал его фуражку, его шинель, бросал горстями снег ему в лицо. Только он - один, метель - одна.
- А-а-га-а!
Опять настойчиво и любовно стукнула мысль о доме. Он замолчал. Дом!
В эту ночь он не мог заснуть до света, слушал, как за окном выл ветер. Было неловко лежать, кровать неприятно скрипела, казалась холодной. Он заснул только под утро, и когда в обычный час его разбудили, он встал с туманной головой, раздраженный. Делать ничего не хотелось.
"К Краснову, что ли, съездить?"
Он любовно вспомнил лохматую голову приятеля, медлительную речь.
"Съезжу!"
На улицах было полно народа. Вчерашняя метель нанесла массу снега. Все было залеплено им - стены, окна, крыши. Дворники везде чистили тротуары и мостовые. Шла веселая суета.
А в глазах у прохожих, в улыбках, в громком девичьем смехе уже чуялось: идет весна.