- Вот Задорогины не грешнее нас, не побоялись греха, отдали Кузьку в реальное. Опять же Ермоловы, Клявлины, - гляди, все купечество потянулось к науке.
- Пусть потянулись, а тебе вот мой сказ: не пущай далеко! Поучил дома - и ладно. Вырастет, приучай к своему делу… И не махай рукой-то! Что ты машешь? Сам-то стал своебышником. Материно слово, как горох от стены.
- Да ведь, мамынька, дела-то такие простору требовают. А ежели науки нет, где же просторы?
- Вот просторы-то - адова дорога, - самые тебе просторы. Иди, сыночек милый, иди! А внучка я не отдам.
Витька посмотрел на бабушку сердито и опять сказал:
- А я в училищу хочу.
- А я не пущу.
- А я убегу.
Отец захохотал, бабушка стала сразу суровой.
- Да ты что, Иван, очумел? Мальчишка дыбырится, как петух, а ты смеешься?
И пошла, и пошла. Отец нахмурился.
- Ступай-ка, брат, отсюда, - сказал он Витьке. - Из-за тебя шум. Мала куча, да хоть нос зажимай.
Витька капризно оттопырил губы, пошел из-за стола и уже издали, от двери, крикнул:
- Я в училищу пойду!
И убежал.
Вечером бабушка смотрела на Витьку холодно, и ему было нехорошо. Он, лежа в постели, спросил:
- Бабушка, ты на меня сердишься?
Бабушка вместо ответа вдруг заплакала. Опустилась на стул, качала головой из стороны в сторону, говорила будто про себя:
- Что это, господи? Муж на старости годов покинул, сын не слушает, внучка сгубить хотят. Головушка моя бедная!
Витька поднялся на локте, смотрел на бабушку пристально: ему было очень жалко ее.
- Бабушка! - позвал он.
Ему хотелось утешить ее.
- Бабушка, я не буду больше.
- Чего ты не будешь? Маненький ты, ничегошеньки ты еще не понимаешь! Все будешь делать, что велят тебе… Эх, головушка моя! Вот отдадут тебя в училищу, а там ты и бога забудешь! Вот они, учены-то, ни середы, ни пятницы не блюдут: молоко хлещут, мясо лопают. Ровно собаки.
Жалко было бабушку Витьке. Он подумал про училище. И в училище хотелось ездить на лошади, как ездят другие мальчики, а на картузе светлый герб, на шинели - золотые пуговицы…
Ну что ж, с того вечера и пошли в доме ссоры да розни. Дом замолк. Бабушка, мама, папа не шутили, не разговаривали; бабушка смотрела на Витьку затаенно-сердитыми глазами, будто он причина зла. От хозяев перешло на прислугу. Фимка говорила приглушенно, не смеялась. Старухи на кухне все шептались. Кухарка Катя сердилась на всех и раз при Витьке ударила кошку ухватом. Витька капризничал, говорил дерзости Семену Николаевичу.
Вдруг - это было утром, когда во всем доме особенно занудилось, - на дворе затопала лошадь. Витька к окну. У крыльца стояла большая коляска, а из нее вылезал кто-то белобородый, в картузе. Витька взвизгнул:
- Дедушка!
И опрометью бросился на крыльцо. Дедушка уже поднимался по лестнице. Витька повис у него на руке.
- Подожди-ка, подожди, - отстранил его дедушка, - целоваться потом будем.
"И этот!" - с отчаянием подумал Витька.
Дедушка уторопленно шел по лестнице. В доме забегали. Отец и мать шли навстречу дедушке… Все - почти молча - пошли в столовую. Туда же пришла и бабушка. Она поклонилась деду в пояс.
- Здравствуй, Михайло Петрович!
Дед сказал:
- Здравствуй!
А на бабушку поглядел мельком.
- Ну, в чем у вас тут зарубка? Дом, что ли, проваливается?
- Да вот насчет Витьки, - торопливо сказал отец.
- Ну?
- Вот я… - Отец вдруг повернулся к двери и крикнул: - Фимка!
В момент Фимка была здесь.
- Возьми-ка Витьку, идите погуляйте в саду.
Витька хотел закапризничать, но увидел суровые лица и не посмел.
Он пошел с Фимкой в сад. Из окон дома несся сердитый говор, и кто-то кричал тоненьким скрипучим голоском. Витька удивился.
- Это бабушка сердится, - сказала Фимка. - Идем, идем отсюда.
Когда они вернулись, ни дедушки, ни отца не было дома. А у бабушки и у мамы глаза были заплаканы. Витька затомился, не мог ни играть, ни есть. И не мог понять, что происходит. Обедали только вдвоем: мама и Витька. Лицо у мамы было помятое.
- Ну, сынок, наделал ты забот!
- Почему, мама?
Она не ответила, махнула рукой; Витька, томясь, пошел к бабушке. Бабушка стояла на коленях перед иконами, кланялась в землю. И все лампады были зажжены, как на пасху.
- Отврати, господи, - шептала бабушка, - отврати…
Казалось Витьке: тяжелое несчастье наваливается на дом.
Вечером дедушка опять приехал. Витька боязливо пошел ему навстречу. Вдруг - свет: дедушка улыбается!
- А ну иди, иди, заноза, иди сюда!
И поцеловал внука в лоб, в щеку, в другую.
- Это ты что же бабушке дерзишь? А? Еще ничего не видя, уже нос воротишь?
- Я, дедушка, ничего… Я бабушку люблю.
- А меня?
- И тебя люблю. Ты золотой, а бабушка серебряная.
- А, дурачок…
Отец, как увидал дедушкину улыбку, просиял, а весь день был туча тучей.
И бабушка приплыла. И показалось Витьке, будто похудела она сразу, и тревожно глядели ее глаза.
- Ну что? - спросила она.
- Что ж, был и советовался, - сказал дедушка, усаживаясь.
Все сели. Витька с удивлением смотрел на торжественные, напряженные лица…
- Ну, явился к нему. "А, Михаил Петрович, рад тебя видеть! Как жив-здоров?" - "Так и так, Евстигней Осипович, к вам за советом пришел, как вы голова, можно сказать, так вот… насчет внука". - "Что такое?" - спрашивает. "Внука хотим в большую учебу отдать, а сомневаемся, будет ли угодно богу". - "В какую учебу?" - "Да вот в еральное, что в сапожниковом доме". А он прямо с первого слова: "Это дело хорошее". - "Ой ли, хорошее? Мы боимся, не вышло бы пагубы. Учат-то кто там? Табашники да бритоусцы. Боимся, как бы бога не забыл впоследствии времени али табак не научился курить. Ведь вон, иду я намедни, а они - эти самые ералисты - собрались за углом и покуривают. Вот тебе, куда дело глядит". - "А ты, говорит, на это дело не смотри. Насчет бога да табаку и у них в училище строго. И сами вы за этим присмотрите, в струне мальчишку будете держать. А без науки теперь нельзя: наука - первое дело". - "Мы вот так кумекаем, не лучше ли попросте? Жили мы неучёны, а капитал нажили. Не такой ли дорожкой и ему идти?" - "Э, говорит, нет! Времена не те. Теперь жизнь много требует. Вот и я - нет-нет да посетую: мало меня учили". - "Что вы, говорю, Евстигней Осипович, образованней вас во всем городе никого нет". - "Это по нашей дикости так кажется. Я-то вот сам чувствую, как много мне надо учиться. Ну, что там, отдавайте". Тут Настасья Кузьминична объявилась: "Пожалуйте чай пить". За чаем я ему про начетчика нашего. "Начетчик не советует: совратится, говорит". А Евстигней Осипович даже рассердился: "Вот у меня то же было. Покойный родитель хотел меня в Москву отдать - тетка там жила, учиться - простор. Так эти наши греховодники: "Не моги отдавать, совратится, древлего благочестия лишится". Так и сбили родителя". Ну, побеседовали мы еще с ним, - перебил ведь он меня иконами-то. Из Москвы привез две: Смоленскую, новгородского дела, и Николу, письма строгановского. Ну что за иконы!..
- Так как же насчет Витьки-то? - не утерпев, перебил дедушку Иван Михайлович.
Старик покосился на сына.
- Что же, надо быть, придется отдать. Видно, быть по-твоему!
Застонала бабушка:
- Ну, пропала его головушка! Родили его на горе горькое!
Дед глянул на нее сурово:
- Помолчи, баба! Все мы родимся на горе горькое. Тут главное дело в тебе будет, Иван! Чтоб ты его в струне держал.
- Дедушка, я буду реалистом? - закричал Витька, не утерпел.
- А, ты тоже здесь? Будешь ералистом. Только покуда говорят старшие, свово носа в разговор не суй.
Витька выскочил из комнаты, задыхаясь от восторга. И темным коридором, потом по лестнице вниз, в кухню. Там - за столом - пять темных женщин сидят у самовара. Заулыбались навстречу Витьке искательно. Витька им в лицо:
- А меня отдают в реальное!
Лица у старух вытянулись, глаза глянули испуганно.
- Дедушка сказал: отдадут.
И, попрыгав, он бросился назад в дверь, по лестнице - вверх, и коридором - в комнаты. Дед, бабушка, отец и мать тихонько разговаривали. Витька с разбегу прыгнул к деду и схватил его за шею, спрятал свое счастливое лицо в его бороде.
- Что ты, дурачок? Ну? Ишь радуется! Несмышленыш еще…
Он осторожно прижал к себе Витьку и весь улыбался.
- Я каждый день на лошади в училище буду ездить, - выпалил Витька.
- Это как придется, - улыбнулся дед.
И, помолчав немного, сказал:
- Дед-то без порток в его пору щеголял, а внучек-то… обязательно ему на лошади. Да-а! А тятяша-то мой в лаптях в город пришел… Эге-ге-ге, времена-то как меняются!
…Боялся Витька попов, как бога. Боялся их волосатых голов, их голосов ревучих, рад был убежать и спрятаться где-нибудь в уголке сада, когда они толпой приходили в дом. Но хорошо было: на него никто не смотрел, с ним никто не говорил, когда приходили попы прежде. А вот на этот раз только ради Витьки дед с папой и решили отстоять обедню в дому по случаю начатия большой Витькиной учебы. Все эти дни, как узнал Витька про реальное, - узнал, что он теперь законный ученик приготовительного класса, - небывалое торжество захватило его от пят до маковки. Пусть бабушка поплачет, ежели ей хочется, а Витька - реалист! Вот только эти попы! Затомился Витька, когда увидал, что в зале занавешивают скатертью портрет барина-трубокура, а в дальней комнате - в молельной - перед темной большой иконой владычицы накрывают стол широкими полотенцами, зажигают все лампады; бабушка, мама, старухи, Фимка надели сарафаны, мама даже шелковую белую шаль надела. И на Витьку надели сапоги с высокими голенищами и черный кафтанчик-сорокосборку - сорок сборок в талии. Мама велела Фимке расчесать Витьке голову и погуще намазать волосы деревянным маслом. Неловко и чуть страшно стало Витьке. Дед и Филипп приехали из сада, оба суровые и торжественные. Дед увидал внука, спросил ласково-сурово:
- Нарядился?
Оба прошли в молельню. Витька за ними. Дед долго молился, потом развернул белый узел, вынул оттуда темную икону Спаса в серебряной чеканной ризе. Эта икона - дедушкина гордость; слыхал Витька, как говорили про нее не раз и не два: говорили, икона эта письма рублевского, а что оно значит, письма рублевского, Витька расспросить не удосужился. Икона как икона: темная и старая.
Вдруг в молельню поспешно вошла Фимка, сказала испуганным голосом:
- Приехали!
У Витьки заныли ноги от тоски, но пошел он за дедом, за мамой, за папой, за Фимкой в переднюю. Там уже полно было народа - все в черных кафтанах-сорокосборках, большие, бородатые, в картузах.
Седобородый снял картуз, и Витька с удивлением увидел, как у него из-под картуза выскочила кулижка, развернулась кулижка - стала маленькой седенькой косичкой. Старик поймал ее тремя пальцами и потеребил: поправляя, чтобы не торчала она вверх. И другие снимали картузы и оправляли волосы, высвобождая спрятанные в них косички. Увидали деда, не торопясь все полезли к нему и долго ликовались: целовались крест-накрест.
- Как господь милует?
- Пока грехам терпит.
- Давненько не видались! Э, отец Григорий, иней и на твою голову начал садиться.
- Ничего не поделаешь. Божьи пути. Текёт время.
- Я тоже вот - седьмой десяток стукнул. Ровно на тройке скачут года. Вот уж, внучка в училищу определяю.
- Что ж, дело будто не плохое. Хоша многие из наших и недолюбливают этого.
- Пожалуйста, покорнейше прошу!
Все толпой, чуть церемонясь и уступая старикам дорогу, пошли в молельню. За ними со всего дома потянулись старухи, Митревна, кухарка Катя, Храпон, тоже причесанный, тоже в кафтане, с таким серьезным лицом, что Витька удивился, потому что Храпон всегда зубы скалил. Другой кучер, Петр, стоял в зале, не решаясь идти за всеми, потому что он был в жилетке, из-под которой рубаха спускалась почти до колен. А кафтан Петр пропил. Отец прошел поспешно через залу, позвал:
- Витя, иди сюда!
Схватил Витьку за руку, провел сквозь темную толпу по молельне, поставил впереди рядом с дедом. Старик - тот, что ловил упрямую косичку, - уже был в золотой ризе. Душистый дым поднимался из кадила. Старик закрестился, тяжело опустился на пол. И все закрестились поспешно, широко махая руками, поклонились в землю - каждый на подручник. Бабушка сунула Витьке подручник в руки. Кланяясь в землю, Витька клал подручник на пол и в поклоне касался лбом как раз его.
Ревучими голосами черные косматые начетчики запели точно козлы, а с ними батюшка в ризе. Дед тоже что-то зажужжал над Витькиным ухом. Начетчики пели в унисон - то глухо, протяжно, то голосами тонкими и быстро. Это наводило тоску. Витька оглянулся. Мама рядом, бабушка рядом - обе в шелковых белых платках, повязанных почти до глаз.
- Не вертись! - строго прошептал дедушка.
Витька испугался, стал как вкопанный. Вот дед взял его за плечо, пододвинул совсем близко к батюшке. Батюшка обернулся и над самой Витькиной головой зачитал раздельно, растягивая слова:
- …Страху господню научу вас… иже Соломона премудрости научивый, боже всех… отверзи душу и сердце, уста и ум раба твоего Виктора… Избави его от всякого искушения диавольского…
"Это про меня", - удивился Витька, услыхав свое имя в молитве, и от волнения кашлянул.
Когда стали кропить святой водой, дедушка опять выдвинул Витьку вперед.
Вышли из молельной, когда уже засинело в окнах. Витька устал от тоски. Вышел и удивился: толпой стояли гости у самой молельной. Все тети одеты нарядно, в тяжелых шумящих платьях, с большими сверкающими сережками в ушах. А дяди - сплошь в староверских кафтанах, подстриженные в кружок, расчесанные рядком, все важные, толстые, бородатые, с хитрыми глазами.
Незнакомый дядя ухватил большими руками Витькину голову, запел:
- А-а, вот он, ерой!
Кто-то еще трепал Витьку, женщины целовали. Целовались между собой. Мужчины ликовались… Было шумно, весело. И в этой толпе Витька опять почувствовал себя по-праздничному.
Однако за стол Витьку не посадили. Но Витька не обиделся, потому что знал: когда сидят за столом большие, маленькому не место с ними.
Старый священник и ревучие начетчики вместе с дедушкой уселись за стол у самых икон. А гости пестрой лентой вокруг столов по зале: женщины - по одну сторону, мужчины - по другую. Только папа, мама и бабушка не сели - их места остались пустыми.
- Гостечки дорогие, пожалуйста, получайте! Получайте, что кому желательно, - суетился папа.
- За здоровье твово внука, Михал Петрович!
- Спаси Христос, кушайте, пожалуйста!
- Анисия Васильевна, что вы не получаете? Икорки-то вот, балычку! Получайте, прошу вас!
Зашумели гости, застучали вилками, ножами, тарелками. Дедушка со священником разговор держал о чем-то благочестиво. И гости ели и пили чинно, вежливенько.
Витька походил по дому, опять вернулся в залу. Здесь уже было шумнее. Священник и поючие начетчики смеялись, их глаза совсем утонули в складках, головы чуть растрепались. Фимка, Глафира, Катя метались от кухни к гостям с блюдами, тарелками. На столе все было в беспорядке. Глаза у дядей осовели. А тети смеялись весело, жеманились.
Папа кричал исступленно:
- Василь Никанорыч, заморского-то! Ежели зеленое не пьешь, хвати этого.
А Василь Никанорыч - седобородый, борода у него страшенная, еще больше дедушкиной, - загудел:
- Не потребляю, Иван Михалыч, уволь! После того случаю не могу!
- Ну, да стаканчик-то можно!
Вдруг папа повернулся, увидел Витьку, схватил за руку:
- Ты чего здесь? Иди, спи! Фимка, отведи его спать.
Вот так, ради него собрались все эти, а теперь спать отведи?
Хотел покапризничать, но Фимка вела уже за руку наверх по лестнице.
- Раздевайся, спи!
Она торопила нетерпеливо, и Витька знал: ей хочется поскорее вернуться вниз, смотреть, как пьют, едят гости.
Витька разделся, лег. Фимка потушила лампу:
- Спи!
Она ушла. Витька долго смотрел на темные окна, на синюю лампаду, горящую перед иконами, послушал крики, что доносились снизу. Стало тоскливо. Он слез с кровати, оделся, спустился. И первое, что увидел он, - двое дядей, которые вели под руки пьяного священника, а священник вырывался и кричал:
- Стой! Тебе говорю, стой! Сокрушу всех дьяволов!
Дедушка шел сзади - красный такой, что не узнать, только волосы были те самые, белые и дыбырились, будто снег зимой в сильный ветер.
- Ты что здесь? - закричал сердито дедушка. - Марш наверх!
Витька побежал назад.
И сидел долго, слушал, как внизу плясали, гулко топая. И пели песни…
А через три дня он на лошади вместе с папой ехал в училище. Большой картуз с гербом мял его уши, на шинели сверкали пуговицы. Народ останавливался на улицах, смотрел на Витьку, розового от смущения и гордости.
IV. Мгла
В эту осень Витька ушел от бабушки. Внизу, в большой угловой комнате, два окна которой выходили к Волге, папа приказал поставить кровать, стол, диван, шкафчик для книг, мама окропила все святой водой. Витька перелетел в это гнездо новое.
Жалел? Не жалел. Была бабушка, будила, пела: "Права ножка, лева ножка", ласкала, радовала, ныне стала сердитой, точно чужой.
И этот вот случай еще:
- Бабушка!
- Ну?
- Ты мне говорила: земля на трех китах.
- Ну?
- А вот в книжке написано: земля - шар, по орбите катится. Вот гляди-ка!
И Витька с торжеством показал: в середине солнышко, лучи от него как от господней головы на иконе, а кругом линия, и по ней катится шар - земля.
Глянула бабушка, заворчала:
- Что ж, рыло-то брито, и стала орбита. Вот тебе и весь мой сказ!
А Витька этак с задором:
- Никаких китов нет. Ты не знаешь ничего.
И бабушка, не говоря худого слова, марш из комнаты, и через минуту отец пришел - с двухвосткой.
Можно тут жалеть?
О, бабушка, она позади осталась, не до нее!
Закружились дни, запрыгали, как никогда не кружились и не прыгали прежде, - будто поток хлынул прямо на Витькину голову. Из колдобинки поплыл Витька в большое море. Утром - темновато еще - Фимка придет в комнату, зажжет лампу.
- Вставай!
Поспать бы! А Фимка без слов, без споров одеяло стащит и на холоду оставит Витьку лежать в одной длинной, белой, тонкой рубашке. Не улежишь!