- Вот проклятая, ведь сгубит старика!
- Кто проклятая, папа?
- Пустыня. Видишь, дед-то? Ох, как бы не помер здесь!
Витька не уходил эти дни с хутора никуда, томился, разве к Поганой балке - глубокому оврагу с пологими берегами, где за зеленым чаканом пузырилась темная вода. Раз, томясь, до самой воды сошел Витька. Ух, как гадко пахнет здесь! Чем это? Вроде угар. Вода темная, и пятна голубые по ней плавают. Иногда большой пузырь появлялся в воде у мутного дна и, колыхаясь, выплывал через воду и лопался. Так гадко пахнет, что в ушах зашумело у Витьки. А отец уже стоит на берегу балки, ворчит:
- Куда ты ушел?
- Я, папа, гуляю.
- Ну, нашел место! Вылезай скорей! Задохнешься там.
Витька вылез.
- А что здесь, папа? Почему здесь так пахнет?
- Пес ее знает! Поганое место. Думали, в овраге вода будет, рыли колодец. И хутор-то из-за этого здесь поставили.
- Вода есть, папа!
- Есть-то есть, да, брат, такая, что лошади от нее морды воротят: негодящая вода. Что оно такое, бог с ней, - не пойму. Вроде гнилая вода. Ты не ходи сюда, дух тут тяжелый.
Отец помолчал, пошли вместе к хутору. А ветер все рвал-метал, и надо было держать картуз, чтобы его не снесло с головы.
- Вот дедушка-то разнемогся, беда!..
Опять Витьке стало нехорошо. Хуторские постройки под ветром казались ма-аленькие.
Витька видел, как на глазах увядала жизнь кругом: поля серели, листочки на ветлах, что росли у колодца, свернулись и загремели, птицы с беспокойными криками носились над степью, словно не находили себе места. Они потеряли страх, летели к хутору, садились здесь возле построек, и клювы у них были раскрыты, крылья не складывались плотно, отделялись, словно полы фрака у учителя арифметики Романа Павловича.
Ночью дед стонал, ворочался, говорил вслух жалобно:
- И откуда оно берется, господь с ней? Дует и дует, как из печки.
- Из Рынь-Песков, папаша! - ответил отец. - Видишь, песку сколько несет! Так все и пронизывает песком.
- Знаю, из Рынь-Песков. Да много очень уж! Будет бы!
Так и не поехали дальше. Три дня шла мгла над хуторами, над просторами заволжскими. Когда кончилась мгла, - это было на четвертый день, - дед решил ехать назад…
- Трудно мне, домой хочу…
Опять бескрайняя степь, теперь чуть пожелтевшая. Дед смотрел на нее больными, беспокойными глазами.
- Отудобит?
- Отудобит, - отвечал Витькин отец, - это не в цвету. Теперь что? Дождичек - и все пойдет. Вот если бы в цвету - не дай бог!
Караваны верблюдов на дальних дорогах теперь показались сиротливыми, и верблюды будто спешили, шагая широко.
Витька думал, глядя на них:
"Вот и не видал пустыню".
Назад Андроновы ехали - печальный кортеж: везли деда больного. Теперь Витька в коляске с отцом, а в кибитке, на перинах, - больной дедушка.
"Задавила меня пустыня".
На стоянках, очень частых, деду клали в кибитку траву, смоченную водой, чтобы ему не было так душно и жарко.
А степь такой печальной казалась, совсем не той, что вот была немного дней назад, когда Витька по ней проезжал впервые. И все теперь было тревожно, серо, казалось усталым. "Скорей бы домой!" Сюда ехали - не долго ехали, коротенькая дорога, отсюда - долго, скучно, и все думалось: "Когда же столько проехали?" Уже у самой Волги были - последние пески стали проезжать, - поднялась с запада туча, брызнула каплями. И капли, падая на раскаленный песок, разом превращались в пар, туманили воздух. Вдали заволакивалось. И, только увидев Волгу - синюю, большую, - Витька понял, почему так печальна была заволжская пустыня: в ней не было воды.
Дед уже не мог сам выйти из кибитки, когда вечером на третий день приехали домой. Его вынесли на руках - отец, Храпон, Гришка, приказчик Родионов. Несли и говорили тревожно, полушепотом. Дед шептал что-то пересохшими губами, а возле выцветших глаз у него было бело…
Мама, увидев деда, заплакала. Витька побежал наверх к бабушке. Бабушка тоже плакала. И… и некому было рассказать, что Витька видел там, за Волгой…
V. Непонятный завет
Дед попросил отправить его в сад. Шипел шепотом:
- В са-ад! В са-ад!
Точно пустыня сожгла, иссушила его голос.
- Хочу… там… умереть!
Но папа не пустил, пошел против дедушкиной воли.
- Невозможно, папаша! Умирать тебе еще рано. Мы тебя еще поправим. Вот дохторов я созвал, пусть посоветываются, как лечить.
- Каки дохтора! Смерть… идет. Видишь, ноги-то… запухать стали. А ты - дохтора. Брось! У нас в роду первый признак перед смертью - ноги запухают.
- Ну, это как бог пошлет, а в сад невозможно. Здесь мы хоть присмотрим, здесь и священника позвать, в случае чего, и дохтора. Повидаться с тобой опять же кто захочет.
- Волга… там… близко… больно!
- Да у нас-то на что ближе? Вот мы тебя устроим под окном.
Поворчал дед, но видит, все в один голос: не пустим - покорился. И самому, должно быть, невмоготу было. В зале, - где на стене висел портрет барина, на потолке - ласточки, а по карнизу - золотые цацы, - поставили у окна широкую кровать, уложили деда. Двери на балкон были открыты весь день. На балконе чирикали воробьи, слыхать, как возились птицы внизу под балконом. С кровати - в окно - было видно Волгу, всю - от берега до берега. Дед будто успокоился: здесь она, Волга. Бабушка сползла сверху, - старуха Агафья поддерживала ее под руку, вела, - дошла до дедовой кровати, села в кресло. Витька пристально смотрел на дедушку и бабушку, он уже и забыл, когда дед с бабушкой между собой разговаривали.
- Что, старый, умираешь?
- Умираю, баба, умираю! И не хочет коза на базар, да за рога ведут. Умираю.
- Ты бы погодил маленько. Сперва бы я.
- Ну, это не нами решено, кому прежде, кому после. Грехов много, гребтится, а то что ж про порядок говорить?
- Замолил, чать, грехи-то… Вот сколько время молился! Бросил меня на старости годов одну, - укорила бабушка.
Дед промолчал.
- Что молчишь-то?
- Говорить нечего. Гляжу я на тебя, грехи вспоминаю. Ушла бы ты, не мозолила глаза.
Бабушка покачала головой с укором:
- Эх, в гроб залезаешь, а все такой же упрямый как бык.
И пошла, заторопилась, зашаркала ногами, стукнула клюкой.
В доме появилось много чужих людей - доктора, знахари, начетчики, купцы. Приходили, садились или стояли около дедовой постели, говорили с ним. Филипп сюда же перебрался. На деревянном диванчике спал по ночам, а днем сидел в уголке залы, незаметный, перебирал лестовку, шептал молитвы, и его борода ходила волнами. Часто приходили попы, возле дедовой кровати ставили столик, служили. У всех в руках горели свечи. Было тревожно, тоскливо и вместе таинственно. Витьку никто не замечал. Обедали наспех, не все вместе. Отец ходил озабоченный, с Витькой не разговаривал. Вышел раз Витька в сад, - закричал, забегал, но прибежала Фимка и крикнула, словно госпожа какая:
- Что это ты? Дедушка умирает, а ты орешь? Вот папаша выйдут - смотри тогда!
Витька покорно присмирел. Он чувствовал себя заброшенным, одиноким. Кому какое дело до него? Никому. Он уходил из дома, не спросясь, уходил на Волгу, купался у Белой горы - на местах самых крутяжных. Бродил по набережной в толпе крючников, рыбаков, галахов, мужиков, слушал, смотрел. Вечерами город был тих, будто полон тайны. Витька бродил по улицам и приходил домой, когда уже темнело, с грустью в душе. Раз, возвращаясь, он увидел в коридоре: Храпон обнял Фимку и целовал ее в щеку торопливо, словно клевал. Фимка смеялась нервным, мелким смешком. У Витьки зарябило в глазах от обиды. Вот Фимка сколько лет нянчилась с Витькой, а теперь ее целует Храпон, и она - никакого отпора, только смеется. И еще острее стало Витькино одиночество.
К деду порой хотелось. Но как пойти к нему, если там всегда большие? В дому, на кухне, появилось много старух в темных платках и темных сарафанах. И бородатых стариков, с расчесанными рядком, вроде шалаша, волосами. Им готовили обед и ужин в больших чугунах. Скоро их стало так много, что они спали на лестнице, во дворе, в саду, под балконом; кучер Петр их потихоньку ругал:
- У, коршунье! Налетели? Почуяли?
Витька не знал, куда девать себя от тоски. Забивался в дальний угол сада, лежал на песке, думал. Вечерами, на закате солнца, белые горы вдали горели розовым светом. Тогда Витька вспоминал о змее, пустыне, и сердце сжималось от тревоги за деда. Он шел в залу, к деду. А там всегда кто-нибудь торчал, и не поговорить с дедом по душам.
Дед дышал хрипло, с трудом. Увидит Витьку, губы у него зашевелятся, зашипит дедов шепот:
- Живешь?
Словно старые часы, что были у деда в саду.
- Живу, дедушка!
И еще хочет, хочет что-то сказать, борода вот так и ходит ходуном, а не может, только махнет рукой безнадежно… Однажды утром рано Фимка разбудила Витьку:
- Иди, дедушка зовет!
Витька испугался.
- Умирает?
- Ну, там увидишь!
Полуодетый, Витька побежал в залу. Около дедовой кровати стояли отец и Филипп. Филипп держал в руках старинную икону Спаса - любимую дедову икону.
- Вот пришел, - сказал папа.
Дед повернул с трудом голову, глянул на Витьку, шевельнул рукой:
- Дай-ка!
Филипп подал ему икону.
- Подойди… Вот… господи… благослови!
Он с трудом взял икону, с трудом приложил ее к губам Витьки, ко лбу.
- Возьми… береги… мое благословение… тебе… милый мой…
Слезы потекли из глаз деда. Витьке стало жалко-жалко деда.
- Дедушка, не умирай! - закричал он.
И зарыдал. Папа взял его за плечо, повел из угла.
Успокоившись, он опять пошел к деду. И удивился: дед говорил ясным голосом!
- Ива-ан!
- Что, папаша?
- Витьку-то за Волгу направляй. Наши капиталы там.
- Само собой, папаша! Теперь все обозначилось.
- И потом…
- Что, папаша?
- Витьки здесь нет?
- Здесь!
- Витька, выйди на минутку отседа!
Витька покорно за дверь, а чуткому уху слыхать все: каждый дедушкин стон.
- У Зеленовых девчонка растет, Лизутка. Видал? Самая под рост Витьке. Ты правь их. У Зеленовых путь вместе с нами, за Волгу. И богатые… Сила к силе - не две, а три силы.
- Ну, папаша, это еще рано. Ему только десять лет.
- "Рано, рано", - заскрипел, задразнил дед, - тебе все рано; ты должен заранее все обдумать. Правь, тебе говорю!
- Хорошо, папаша, только это больше бабье дело.
- А-а… бабье… Гляжу я на тебя: плохой ты соображатель, Иван! Разве можно бабе доверить это?
- Испокон веков бабы сватали.
- Сватали, когда мужики указывали… Разве сама баба что может понять? Знамо, я и с бабами поговорю. Ну, только ты гляди сквозь. Позови Ксенью…
Отец прошел мимо Витьки поспешно, потом вернулся, а за ним торопливо шла мать. Дверь затворили плотно. Витька не мог понять: почему это о Лизутке Зеленовой заговорили? Он вспомнил ее вздернутые белые вихры: за них очень удобно дергать. Раз были в гостях. Витька дернул: Лизка закричала, высунула, дразнясь, язык… Витька подергал еще, посильнее. Лизка заплакала в голос. Прибежали взрослые.
- Ме-ня Вить-ка-а-а….
- Ты что ее обижаешь? Вот так жених! Ничего еще не видя, а невесту за волосья!
Витька возмутился:
- Какая невеста? Она маленькая, а я большой.
- Ишь ты, или другую себе подсмотрел?
Витьке тогда было шесть лет, а Лизутке четыре.
И вот теперь дед, умирающий, - вот стонет, вот плачут кругом, и попы, что ни день, лезут со своим ладаном, - а вспомнил о Лизутке. К чему это?
Когда отец со слезами на глазах вышел из залы, Витька хотел спросить его и застыдился. Да и видно: некогда было, отец торопил Храпона, Петра:
- Скорей, скорей поезжайте!
В доме забегали, захлопали дверями. Кто-то сказал:
- …Умирает.
Витька вбежал в залу. Дед почти сидел, высоко обложенный подушками. Он был спокоен, суров, только грудь у него ходила ходуном. Филипп дал ему в руку зажженную свечу, а на одеяло перед дедовым лицом положили большой кипарисовый крест. Витька заплакал в голос. Вдруг чей-то другой голос, странный и никогда не слышанный, заплакал над Витькиным ухом. Это плакал папа.
Потом торопливым шепотом говорили в зале попы, запели, зачитали. Дедушка ловил ртом воздух, склонился на подушку, свеча выпала у него из рук. Филипп поднял, опять вложил свечу в руку, но дедовы пальцы уже не сгибались. Попы запели все разом - строго и торжественно. Папа упал перед кроватью ниц и заплакал пронзительным тенорком. Потом заплакали женские голоса рядом - завопили, заглушая пение. В залу лезли черные старухи, бородатые старики, - все со свечами в руках, - пели, присоединяясь к пению попов и всю залу заполняя голосами - резкими, торжественными. И так долго вопли глушили пение, пение глушило вопли. Филипп положил деда удобнее, сложил ему руки на груди и, крестясь широко, поклонился трижды в землю. Чьи-то руки взяли рыдающего Витьку, повели из залы.
Хоронить деда собрались толпы, каких раньше Витька не видел. Много людей в черных кафтанах, в сапогах бутылками толклось у гроба. Шествие растянулось на три квартала. Но не было видно духовенства в золотых ризах. Батюшка, дьякон и певчие были одеты, как все, в кафтаны, а седой батюшка спрятал в волосах свою косичку. В моленной - в узком, таинственном переулке за Легким колодцем - служили долго, так долго, что Витьку взяла тоска. Староверское кладбище на горах, в песках. Когда вышли за город - впереди, у гроба, запели печальными голосами, в унисон. Витька шел теперь далеко от гроба, в толпе, уставший. Он слышал, как господин в мундире с золотыми пуговицами сказал, смеясь, соседу:
- Запели. Пятаки зарабатывать начали.
Похоронили дедушку в песчаной могиле, засыпали золотистым песком. Витька, должно быть, выплакал все слезы, - здесь не плакал. Когда поехали назад, он с удовольствием смотрел вниз, на город, на Волгу, бесконечной широкой дорогой раскинувшуюся внизу, а пароходы и баржи на ней были маленькие-маленькие. Только папа - с запухшими от слез глазами - пугал его и беспокоил.
Весь дом был полон народа: все цветогорское купечество съехалось поминать дедушку. Был сам Евстигней Осипович - голова. Куда ни сунься, все чужие и чужие. Чужие кухарки и повара верховодили на кухне. И у бабушки народ: приходили к ней старухи-купчихи посетовать-поплакать…
А на дворе - рядами столы, и за столами - необозримо нищих и убогих.
Сорок дён у Андронова двора, запружая улицу, собирались толпы нищих. Сорок дён каждому нищему подавали по большой белой пяташной пышке и по семишнику деньгами. А в день похорон, на девятый, на двадцатый и на сороковой - по пятаку. Нищие приходили со всего города и из ближних деревень. Многие так и жили во дворе, на улице - возле забора андроновского сада. Каждое утро Храпон вытаскивал мешки с медными деньгами и подавал. Эти мешки дед сам копил много лет. Они лежали в кладовой вместе со всяким хламом - ждали вот этих дней. В сороковой день опять полон дом был народа, служили торжественно, потом - поминки. И Зеленовы на этот раз были с Лизуткой. Витька, увидев неуклюжую костлявую девочку, что держалась за руку матери, вспомнил, как говорил дед:
- Правь!
И не мог понять: зачем?
После успеньева дня - училище. Оно избавляло от тоски, неопределенности, от слез, радовало. Забыться в шумной толпе хорошо.
Немного дней спустя, накануне воздвижения, в училище прискакал на лошади Храпон. И Витьку вызвали с урока, потому что умирала бабушка.
Витька уже не испугался и почти не пожалел: так далеко он ушел от бабушки за эти немногие недели.
Бабушка лежала на кровати в сарафане, в руке у ней горела свеча, и опять, как в недавние дни, у всех, кто был в комнате, горели в руках свечи. Лицо у бабушки было новое, как бывало, когда она сильно радовалась, и морщины будто разгладились. Глаза светились. Поп и начетчики в кафтанах пели, читали ревучими голосами. Вдруг бабушка беспомощно открыла рот раз, два, три… Желтый и длинный зуб, точно палец, мелькал из-под губы. Это было страшно, и Витька крикнул:
- Бабушка!
Кто-то обвил его мягкими руками, зажал рот, поднял, понес из комнаты.
А на воздвижение бабушка лежала уже в гробу, одетая в темный сарафан, в белом платке, а у пояса у ней лежала голубая лестовка - погребальная. С ней - с голубой лестовкой - бабушка пойдет по голубым небесам к престолу господню. Лицо у бабушки сжалось в кулачок и глаза запали. Витька не плакал.
Опять был полон дом народа, черные толпы нищих во дворе, попы и ладан возле гроба, вынос, дорога на гору, песчаная бабушкина могила возле дедовой. Витька слышал говор:
- Вот убежал было от старухи, а старуха пришла, догнала.
- Да, теперь уж не убежит! Вместе доживут до гласа трубного.
Опять эта раздражающе-толстая тетка - мать Лизки Зеленовой - прилезла, погладила жирной рукой Витькины вихры, спросила:
- И бабушку схоронил, милый?
Как будто не знала, кого Витька хоронит. Теперь уже привычно было видеть толпы нищих у двора, народ в доме в дни поминок, и тишь угнетающая стояла в доме в дни буден. Бабушкину кровать уже вынесли. Дедова кровать давно стояла в каретнике. Дом будто просторнее стал. Но уже новым был занят Витька - книгами, училищем, товарищами; дом не влек, стал как исчезающий дым ладана или как мгла.
VI. Герой сменяет героя
Всю зиму был тих андроновский дом. Папа и мама не собирали гостей, как в прежние зимы, и сами никуда не ездили. И большие комнаты казались угрюмыми и пустыми, и в них уныло увядали фикусы и олеандры в круглых зеленых черепяных банках и в деревянных кадках. Прежде каждую зиму папа накупал в клетках птиц, вешал их в своей комнате и вот здесь, в зале, а ныне и птиц нет.
Только в маминой половине - всегда люди: старухи в черных платьях и черных платках, низко сдвинутых на лоб, у старух - всегда фальшивые улыбки, и еще - рваные странники и странницы; от этих пахнет прогорклым.
И Витька не любил теперь мамины комнаты. Пошел бы, да как вспомнит лохматые бороды, сладкие улыбки, скрипучие голоса, так всего и охватит дрожь.
И отца нет дома, где-то на "низах" или на бирже - местах таинственных.
И Витька, вернувшись из училища, - все дома, дома, и один. Только книжки с ним. "Робинзон Крузо", "Робинзон в русском лесу"… Уйти бы в леса, на необитаемый остров, жить там, работать, бороться.
Вечером отец придет - слыхать: сердитый, кричит; придет к Витьке и строго так:
- Приготовил уроки?
- Приготовил.
- То-то, смотри, брат! Уроки прежде всего.
- Папа, я всегда уроки готовлю.
- Ну, да ты молодец у меня! А все же мне надобно знать.
И уходил успокоенный. А Витька опять за "Робинзона".
Но долгий вечер, долгий. И глаза слипаются. Тогда - книгу в сторону. Хорошо забиться на широкий кожаный диван, сидеть тихо-тихо, думать. Что же это - пустыня? Степь, пески. Пустыня за Волгой - остров необитаемый. Вот бы одному уйти туда, пасти коз, сеять хлеб.
А зимой как?
- Ты где, сынок?
Витька вскакивал:
- Я здесь, папа!
- Лежишь? Не надо бы лежать. Кто много лежит, портится. Лежать только ночью надо, в постели. Ты что читал? "Робинзона"?
- Я, папа, тоже буду Робинзоном.
- Что ж, будешь коз пасти и горшки мастерить?