Человек и пустыня - Яковлев Александр 8 стр.


- Все буду.

- Чудак! Не надо искать того, что нашли люди. А твоих коз будут пасти работники. У тебя другая дорога. Ты как? Воюй. У нас, браток, дела в тысячу раз больше Робинзоновых. В гору лезем. Стучит машина. А ты… Робинзон. Эх, ты! Глупыш еще ты!

И вздохнул. И взял Витьку широкими теплыми ладонями за щеки, покачал Витькину голову из стороны в сторону.

- Папа, а какие дела?

Отец опустил руки, перестал улыбаться.

- Большие, брат, дела. Такие дела, куда там Робинзонам!.. Вырастай поскорее да учись лучше. Дела большие ждут…

- Нет, ты скажи: какие?

- После узнаешь! Сейчас ты маленький, не поймешь.

- Папа! Я пойму, скажи. Воевать? С пустыней?

Отец посмотрел пристально на Витьку, подумал.

- Кто говорил тебе про пустыню?

- Дедушка.

- Ну да, с пустыней. И вообще…

Отец замолчал, задумался. И Витька молчал. Как же это будет? Интереснее Робинзона или нет?

Эту зиму в тишине, в просторах, в полутемных комнатах он часто вспоминал пустыню, поездку с дедом, мглу, необъятные просторы, думал.

Вот и дед говорил: воюй! И отец говорит: воюй!

Это интересно - воевать. Но как?

- Нет, Робинзон лучше!

Много раз в эту зиму отец уезжал на хутора. Храпон выводил из каретника просторную кибитку, обшитую войлоком и кожей, с кожаным запоном, в кибитку клали ларцы с провизией, с бутылками и посудой, а главное, что особенно волновало Витьку, клали два ружья: одно двуствольное - это для отца, другое одноствольное - для Храпона. Если ружья тут, значит, действительно воевать.

Отец весь, с головой, закутывался в волчий тулуп, становился как столб лохматый. И Храпон закутывался… Прощались торжественно и шли к кибитке. А там, закутанный в овчину, стоял высокий человек с ружьем, туго подпоясанный ремнем, а на ремне - револьвер. Лицо у человека большое, красное, побитое оспой. Это стражник Веденей. Он садится вместе с отцом в кибитку. Мать кудахтала:

- Гляди, Иван Михайлович, как бы метелюга не застала. Не ездий на ночь глядя.

- Знаю. Прощай! - крепким, не таким, как в комнатах, голосом отвечал отец.

И Витька замечал: как выйдет отец во двор, он говорит по-другому и уже не улыбается.

И поедет шагом кибитка из ворот, а на крыльце стоят все - и мать, и Витька, и Катя-кухарка, Митревна, горничная Груша, Фимка и странницы, что уже с утра толкутся в маминой комнате.

И пойдут дни - полным-полны тревоги; кудахчет мать, кудахчут Катя, Митревна, Фимка:

- Ой, не попали бы в метелюгу!

А странницы этакими всезнающими голосами:

- Ничего, бог упасет!

- Аль на разбойников не наткнулись бы. Вот в третьем годе убили Матвея Семеновича. На самой, можно сказать, на дороге.

- А Веденей-то на что?

- Бог попустит, и Веденей не спасет.

И томление во всем доме, тишь, тоска. Витька теперь совсем один… только книги. Пошел бы на каток, на улицу, позвал бы товарищей к себе, Ваньку Краснова, например, - нельзя, дедушкина годовщина не вышла. И кажется тогда ему: отец воюет там с пустыней, стреляет в нее из ружья, и Храпон стреляет, и Веденей… Хорошо!

А приедет отец - в доме разом кавардак.

Это бывало всегда перед вечером. Прибежит Гришка, помощник кучерской, и где-то там, на кухне, внизу, крикнет:

- Приехали!

И, как эхо, пронесется по всему дому:

- Приехали!

И разом крик, беготня - и радостная и этакая испуганная. Все уже знают, кто приехал. Витька выскакивал на двор раздетый, с головой непокрытой. Гришка зажег фонарь, толчется возле темной кибитки. На крыше кибитки - снег. Тулуп у Храпона в снегу. На лошадях снег, и пар от них валит. Они устало пофыркивают, вздыхают. Из кибитки уже вылез Веденей - стоит огромный, кланяется. А там из тьмы… лезет кто-то черный, большой. Вот кашлянул.

- Папа!

Витька бросается навстречу. Но из тьмы сердитый голос:

- Раздетый! Да ты что это? Прочь домой! Оденься!

Тут и мать, и все наскакивают на Витьку:

- Зачем выскочил раздетый? Беги оденься!

Витька бежит, наскоро надевает шапку, пальто - и опять во двор. Отец треплет его за щеку, холодной мокрой бородой холодит его лицо… Идет, большой такой, в дом. И за ним все. А Витька нетерпеливо спрашивает Веденея и Храпона:

- Стреляли? Воевали?

- Как же-с! Стреляли обязательно…

Ух, интересно!..

Катя на крыльце, зовет:

- Веденей, Храпон, ужинать идите!

Витька мечется между горницей и кухней. И к отцу интересно, и к Веденею. Но с отцом толпой народ, не продерешься… А Веденей с Храпоном жадно хлебают щи большими ложками, широченно раскрывая рты; у обоих лица красные от мороза и ветра и глаза красные.

- Кэ-эк он на нас наскочит! Храпон кричит: "Вон он, держи!" Я ему вдогонку - бац! Храпон чуть удержал лошадей…

- Ну да, тряхнули нас…

- А попал?

- Кто же знает? Должно, попал. Ну, только лошади нас унесли.

- А кто же это был? Разбойник?

- Волк степовый. Рыжий такой.

Витька - в горницы. У отца и лицо и глаза тоже красные. Он уже разделся, в ситцевой рубахе и в полукафтанье, глядит, как мать вытаскивает из ларца свертки… Это - масло заволжское, с заволжских трав душистых. И еще отец тащит лестовки пестрые, полотенце, расшитое узорами, гарусные пояски: это подарок матери Серафимы из скита Иргизского…

- Ну, наследник, как твои дела?

- Мои ничего, а ты воевал, папа?

- Воевал, сынок! Приказчика Турлакова в три шеи выгнал… Запил, подлец! Приезжаю, а он как стелька…

Витька видит, не ему, а взрослым, другим, говорит отец:

- Так я его!..

Витька не утерпел:

- Ты стрелял?

Отец улыбнулся:

- Ну, до этого не дошло!

- А Храпон говорит: вы стреляли.

- Так то в волка!

- Неужели и волков видали? - ужаснулась мать.

- Попался какой-то сумасшедший.

На другой день с утра топили баню. Отец ходил туда с четвертной бутылью брусничного острого кваса и двумя березовыми вениками. Храпон надевал голицы и парил Ивана Михайловича до изнеможения. Одним веником парил, другой веник, на очереди, в кипятке лежал.

Иван Михайлович по-звериному выл, подставляя бока под огневые прутья, и, пока Храпон переменял веники, пил квас… Он возвращался из бани мясисто-красный, утомленный, с ленивыми глазами. И улыбался.

- Всю простуду выгнал.

Потом и день и два отец ходил ласковый, отдыхал. С ним можно было долго разговаривать.

- И-и, брат, просторы какие! Конца-краю нет, все белым-бело. И дороги иной раз нет - так от хутора до хутора на глаз и едешь. Все занесено… Снега в этом году очень хороши. Так хороши, что сказать невозможно! В одном селе чуть на крышу избы не заехали: сплошь занесло. И старики говорят: давно таких снегов не было.

Витька представляет: едет тройка, и вдруг на крыше…

- Папа, и я с тобой в другой раз поеду.

- Подожди, сынок, твое время придет. Весь твой путь туда, наездишься еще…

Вот так - на тройке, закутанным - скакать с ружьем по бескрайним степям… Хорошо!.. Пожалуй, лучше Робинзона!

В конце весны, после экзаменов, отец увез Витьку на хутор за Маяньгу, что на Иргизе. К хутору долго плыли на лодке. Витька уже бывал здесь. Уже помнит. Там мельница - на речонке, что течет из озера в Иргиз. Озеро большое, все заросло по берегам тальником и осокорями. В воде у берега - осока, чакан и кувшинки. Вода тиха, как зеркало. Среди буйных трав по берегу к озеру тропинка, а там, в осоке, - лодка, привязанная к колу. Впрыгнуть - и на простор с удочками, куда-нибудь к тальнику… О, какая тишь! Вон там, под другим берегом, - дикие утки. Прячутся… Вот поднялись, тяжело полетели.

- Вот бы их тр-рах!..

Витька бросал весла, протягивал руки вслед уткам, словно ружье, и кричал:

- Б-бух!

А по Иргизу - тальник низко, до воды, и песок везде, песчаные косы… Здесь тоже есть лодка - побольше. Прислушаешься - шумит вода: это на мельнице, вон виднеется крыша за осокорями. А спать в высокой избушке, что стоит на высоченных столбах, чтобы во время разлива вода не залила избушку. Приказчик, мельник, работники, сторож Николай…

- Вот опять привез вам наследника. Вишь, как замучился он на учебе у меня! Пусть у вас отдохнет. Молоком его попоите, кашкой покормите. Скоро и мать приедет сюда отдохнуть.

Приказчик и мельник смотрели почтительно, гудели:

- Милости просим! У нас отдых за первый сорт. Лучше, чем на Капказе. Да ему не впервой у нас, отдыхал уже и еще отдохнет.

А вечерком в этот же первый день отец водил Витьку по берегу, показывал:

- Вот просторы, вот пустыня! Это тебе как у Робинзона.

И у Витьки сразу свет:

- А ведь правда!

И лето целое он жил, как заправский Робинзон. Он просыпался с солнцем и вместе с Петром, молодым работником, ехал по озеру проверять жаки и сетки… На озере в эти утра крутой туман цеплялся за воду - видать, неохота ему уйти с облюбованного места. А солнце уже грозит золотыми пальцами - вон мелькнули они на верхушках осокорей, и туман смущенно и лениво жмется под желтым берегом, хочет уходить. Иволга прозвонила над дальним лугом. Ремез кричит, со свистом летают скворцы.

Вот кол, вбитый в дно озера, у кола - крыло жака. Витька сам хочет тащить - самому интереснее. И медленно тащит, а сам не мигаючи смотрит на жак: что там?

- Два линя. Окуней-то сколько!..

Говорят шепотом, и кругом тишина, покой глубокого озера.

Когда едут, веслами стараются не шуметь.

Потом на Иргиз. Цапли пролетели. Кулик крикнул тоскливо. Коршуны-рыболовы широкими кругами кружат над заводью, где плещется рыбешка.

А на хуторе уже проснулись, голоса перекликаются. Нагруженные рыбой, Витька и Петр возвращаются с Иргиза.

Потом, целый день, Витька один. Только Стрелок с ним, лохматая собака. На дальнем берегу, на мысу, он построил просторный шалаш. Весь мыс заплетен ежевикой: это Робинзонова летняя дача, а ежевика - виноградники. Витька ездит сюда отдыхать, ловить рыбу удочкой, мечтать. Целый день он голый и босой. Сперва беспокоили пестряки, теперь привык. И хорошо всей кожей встречать ветер. Робинзон хотел привыкнуть ходить без шляпы, не привык. Витька - привык.

К середине лета он заставил отца купить ему ружье. И с петрова дня над озером и над Иргизом - выстрел за выстрелом.

Мать приехала, охала сперва, беспокоилась, но привыкла и она.

А вечерами, когда за мельницей, внизу, работники варили уху, Витька был с ними. Их много было, работников. В полутьме все они были неясными и таинственными. У них грубые голоса, кажется - это разбойники… И в самом деле они часто говорили про грабежи, про убийства, про ведьм и леших, про страшное. Это тревожило и тянуло к себе.

И сторож Николай где-то здесь. Сидит на обрыве, покряхтывает. Про него говорят: он был разбойником. И папа говорит, а папа уж знает. Задорный парень - работник пристает к Николаю:

- Дедушка, ты давно на Иргизе?

- Я и родился здесь, браток!

- А сколько тебе годов?

- Мне годов еще немного. Восемьдесят третий пошел.

- О, да ты совсем молодой человек! Жениться не собираешься?

- Три раза женился. Будет!

- Вот, чать, перевидал разных разностев!

- Было. Всякое было.

- Ну, расскажи, как ты разбойником был.

Николай смущенно кашлянул:

- Что там? Сам-то я не был. Это мой брат…

И скрипучим, ленивым голосом дед расскажет, как шайка его брата грабила хутора, скиты, колонки. Но так расскажет, что всем подумается: это был сам Николай.

Ночь тихая. Зеленоватые тени на небе. Пищат комары. В траве кричит дергун.

И чудилось: кругом ходят разбойники, сеют страх.

Утром, при солнце, Витька не любил разговаривать с дедом - он не верил, что этот морщинистый, ссохшийся старичишка мог говорить про разбойников, про конокрадов. Нет, ночью был другой Николай!

В сенокос все луга ночью загорались кострами, песнями, смехом. А днем везде пестрые бабьи платки, пестрые крики. Вечером у мельницы толпился народ.

Отец прискачет измученный, прискачет на узкой пролетке. И все такой же крикливый, шумный.

- Ну, Робинзон, как дела?

- Ничего.

- О, да ты вырос!

- Вот бегает всеми днями, - жаловалась мать, - прямо не угляжу за ним.

- Пусть побегает.

- Ты гляди, как исцарапался он. Руки-то все исковерканы.

- Какой же это мальчишка без царапины?

- И грязный весь, и одежда на нем словно горит. Только вчера дала ему штаны новенькие, а ты гляди, на что похоже!

- Мама, это я с дерева упал.

- Вот и по деревьям лазит. Внуши ты ему, Иван Михайлыч!

- Ну, по деревьям! Это греха нет. А вот ты скажи, не много ли он спит? Вот это грех! А штаны я ему новые куплю. Вишь, как он загорел. Молодец!

- Боюсь, как бы не утонул.

- Мама, я же плавать умею…

Отец хохочет:

- Хо-хо-хо!.. Знай наших! Ну, как же твой Робинзон?

- Я, папа, не хочу быть Робинзоном.

У отца сразу выросли глаза и открылся рот.

- Почему же?

- Я хочу с людьми жить.

Отец грянул хохотом:

- Хо-хо-хо!

- Так, брат, так! Это ты правильно. Значит, черепок-то варит. Верно! Без людей какая жизнь? Гляди вот, гляди в оба! Все оследствуй и проверь. А ты, мать, говоришь: штаны-ы!.. Ты вот гляди, - он похлопал Витьку по лбу, - а штаны - самое пустяковое дело. Ай да Витька! Так не хочешь в Робинзоны? Это верно ты. К людям иди. К себе их тяни. Сам работай до упаду и их заставляй работать до упаду. Чтоб кипело-горело. Вот! Воюй. А то - Робинзон!..

Витька не понимал, почему так расшумелся отец. Он глядел в его смеющиеся глаза, на размашистые руки…

- Тут что главное? Главное - сам. Двенадцать лет ему, а он - не хочу быть Робинзоном!.. А про штаны, мать, ты забудь!

- Испортится он.

- Он? Ну, это мы поглядим! Андроновы пока не портились.

К августу потянуло в город. Теперь он столько знал, столько испытал, - есть порассказать о чем. Он словно чаша переполненная.

Опять осень, опять зима. Училище, дом, каток, товарищи, книги, драки на широком училищном дворе. Этой зимой отец и мать ездили в гости. Гости бывали у них, но Витька одичал на хуторе, прятался от гостей, сидел в своей комнате, и далеко за полночь у него горел свет.

- Ты у меня волчонком становишься! - сердился отец.

- Я волчонком не буду, папа, я буду Жильяном.

- Жильяном? Это еще что такое?

- Моряк такой был, Жильян.

- О! Надо поглядеть! Ты мне почитай. Только вот как же с Робинзоном-то?

- Робинзоном я не буду. Я же сказал тебе.

И вечером отец приходил в Витькину комнату - в туфлях, в жилетке расстегнутой, толстый… Садился в уголке.

- Читай-ка!

И Витька чуть гордо читал "Труженики моря".

Отец мычал одобрительно:

- Верно! Вот таким надо. Что задумал, тут хоть тресни, а чтоб по-твоему было. Работай, кипи, гори! Вот! А мошенников вешать надо. Этого бы Клюбена, например! Так ты Жильяном будешь?

- Жильяном, папа!

- Хо-хо-хо! Это здорово! Вот это я одобряю! И море перед тобою, братец ты мой, огромнейшее - пустыня-то наша. Чем не море? Вот завоевывай!

И вдруг спохватился:

- Расти, что ль, скорее ты, Витька! Помощника мне надо.

- Папа, я уже большой.

- Большой, да не очень. Годика через два пущу тебя в дело.

И после этих вечеров отец стал звать Витьку Жильяном.

- Жильян, иди-ка обедать!

- Жильян, к тебе товарищи пришли!

Мать возмущалась:

- Что это ты, Иван Михалыч? Аль забыл, как его крестили? Нехорошо это, Витенькина ангела обижать.

Отец только хохотал.

- Чего ты понимаешь, мать? Тут дело высшее, не твоему уму тут рыться. Твое дело - попы да монахи, а наше дело - война.

Витька смотрел на мать и боязливо, и свысока. Мать поджимала губы:

- Ну ж, война!..

- Вот подрастет, вот посмотришь, какой сын у меня будет…

И хлопал Витьку по плечу. А Витька вечерами, посматривая в маленькое ручное зеркальце, тянул углы губ книзу, чтобы походить на Жильяна, у которого "углы губ были опущены"; морщил брови, чтобы над переносьем была складка, как у Жильяна; долго махал руками и щупал мускулы: не такие ли они напружистые, как у Жильяна? Он хотел быть сильным, смелым и ловким.

Месяц за месяцем, год за годом, училище, книги, разговоры с отцом - будто на гору высокую поднимался Витька, все дальше становилось видно.

Было ему четырнадцать лет, когда он впервые, как взрослый, сел верхом на лошадь, поехал впереди отцовской коляски по степям заволжским - через Синие горы, на Караман, на Чалыклу, - в места далекие, о которых Витька до этого только слышал.

Накануне, как поехать, отец говорил с ним, точно с большим, не улыбаясь:

- Приучайся! Пройдет лет десять - все твое будет. Учись править.

- Почему десять, папа?

- Може, раньше. Смерть неизвестно когда приходит.

Мать была здесь, заахала:

- Будет уж тебе, Иван Михалыч, пустяки городить!

- Да, это ты верно! Я и сам умирать не хочу. Ну, готовым быть надо. Кто что знает? Никто. Пусть он приучается.

От хутора к хутору, мягкими степными дорогами, среди полей зеленых… Галчонок задорно пофыркивает, тянет просторы, а воздух синь, звенят неуемно жаворонки, в логах, видать, перелетают лениво косокрылые дрофы.

Витька думает:

"Вот бы ружье!"

В стороне - широкие ветлы, за ними - крыши: хутор.

- Витька! - кричит отец из коляски. - Постой-ка! Не заехать ли к Зеленовым?

Витька пугается.

Там намекнут, там подумают, потому что уже не раз, бывало, намекали про эту проклятую Лизку.

- Не надо, папа! Скоро доедем.

- Доедем? Еще десять верст. А Зеленовы здесь все лето проводят. Ольга Петровна здесь, и Лизавета здесь. Може, и самого Василия Севастьяныча застанем.

- Не надо, папа!

Витька вполглаза смотрит на отца. У того под усами дрожит улыбка и в глазах - плутовство. И Храпон нагнулся, спина наклонилась, и будто смеется спина-то.

- Да ты что упираешься? Аль брезгуешь?

"У, застрелить бы эту Лизку, чтоб не было ее на свете, не было бы сраму такого!"

- У меня дела там, заедем.

Ясно, отец смеется.

- А-а, так?..

Витька вдруг выпрямился в седле, поднял нагайку.

- Как хочешь. Раз дела - поезжай. Я один дорогу найду до нашего хутора.

Галчонок повернулся на месте и рысью от коляски - враз. Сзади смех дребезжащий. Слыхать, и Храпон смеется.

- Постой! Тебе говорю, постой!

Витька скачет во весь мах мимо ненавистного хутора. И не смотрит. Ему чудятся за деревьями чьи-то наблюдающие глаза (чьи?), и эти глаза знают, почему он скачет.

Версты две отъехал, тогда оглянулся. Коляска ехала по дороге, как маленькая темная букашка, хутор миновала.

Витька поехал шагом.

- А чего я стыжусь? Жильян бы не стыдился. Ведь ходил он играть на волынке под окна Дерюшетты.

Витька засвистал, загарцевал, дожидаясь отца. Он теперь готов посмотреть прямо.

- Ты чего, чудак, ускакал?

- Я не хочу к ним.

- Он невесты испугался, - засмеялся угрюмо Храпон.

- Ну, ты, Храпон, помалкивай! Не твое дело, чего я испугался.

Назад Дальше